В одной деревне среднерусской полосы (назовем эту деревню Корягино) собрались как-то летом несколько старух и начали петь песни.
Они собрались в саду у Татьяны Тихоновны Кукушкиной, тоже пожилой крестьянки, сели за стол под многолетней тенистой вишней и для начала выпили по стопке водки и закусили. Муж Татьяны Тихоновны, дед Захар Петрович, поставив босые ноги на ступеньку, сидел на крыльце избы, к которой подступали вишневые деревья. Куря по старой привычке самосад вместо фабричных табачных изделий, он прилежно заменял сломанные зубья у деревянных грабель. Пение этих старух дед уже слышал много раз, а вина ни капли не пил. Рассказывали, правда, что, будучи помоложе, Захар Петрович, напротив, употреблял вино не в меру и однажды, когда явился домой сильно под хмельком и лег спать, Татьяна Тихоновна взяла и отхватила ему портняжными ножницами правый ус. Это якобы так потрясло старого гвардейца, участника империалистической войны и георгиевского кавалера, что дед только и произнес: «Дура». И сразу бросил пить. Впрочем, чего люди не наговорят шутки ради. Его супруга, загорелая, морщинистая, покрытая белым платком, стояла сейчас в некотором отдалении от стола, скрестив на груди руки и насмешливо посматривая на старух. Время от времени она их поощряла или прислуживала им, подкладывая из чугунка теплой картошки, нарезая в салат свежего влажного лука, укропа, помидоров и огурцов — все росло тут же, в огороде.
Стояла хорошая сухая погода («вёдро» — как благо-звучно выражаются старожилы русских деревень, во многом сохраняющие теплый исконный выговор). Была пора сенокоса, собственно, заключительный его период, когда одновременно заполняют силосные ямы, уминая в них траву гусеничными тракторами. Слышно было, как где-то в лугах трещали сенокосилки, покрикивали работники, внезапно напрягались грузовики, не без труда вывозившие готовое сено по зыбкому пойменному грунту. В небе, как будто подвыгоревшем от многодневного благоприятного жара, стояли на месте разрозненные кучевые облака, имевшие, впрочем, серую, «дождевую» подкраску. Вокруг стола, за которым обедали старухи, бродили нахальные инкубаторские куры; они вспархивали на лавки, даже на стол и, вспугнутые хозяйкой или гостями, кидались с очумелым кудахтаньем на землю. На стволе вишни, особенно в корявых ее расщелинах, было много загустевшего сока, похожего на засахарившийся пчелиный мед. Не очень крупные ягоды, свисавшие над столом, были уже совсем спелые, томные и сочные. Некоторые из них были поклеваны птицами, а другие неизвестно по какой причине завяли, сморщились.
Потом старухи вытерли губы ладонями и, прикрывая концами головных платков беззубые рты, тужась до свекловичной красноты в лицах, поглядывая друг на дружку лукаво-хмельными взглядами, повели начало бойкой деревенской частушки. Самой младшей из них давно исполнилось семьдесят, самой старшей было почти девяносто. Пришли они сюда, между прочим, по просьбе Татьяны Тихоновны и пели для ее любимого внука Саши, еще совсем молодого учителя русского языка и литературы, а также начинающего поэта. Вероятно, Александра Николаевича, находившегося теперь среди старух, следовало, как одну из главных фигур нашего рассказа, упомянуть в первую очередь. Но он благодаря своей застенчивости сидел в некотором отдалении от стола, даже несколько заслоненный вишневой веткой, и был тут менее других заметен. Выпив со старухами, но больше, чем они, Александр Николаевич с непривычки опьянел, поэтому не совсем уверенно держал голову и конфузливо улыбался. Был он светловолос, коротко подстрижен, узкоплеч, крутолоб, тонок и благороден чертами лица. Молодой человек, слушая маленький хор, все более изумлялся мастерству нигде не обучавшихся почтенных певиц. Пришло их всего пять. Первая, Агриппина Савельевна, была рябая толстуха, властная на вид, средних лет (в пределах обозначенного нами возраста этих женщин). Она смело затягивала песню своей «луженой глоткой», глубоко вдыхая воздух, отчего ее полные, сильно обвислые груди вздымались. Пела Агриппина Савельевна с изрядной хрипотцой, но с большим чувством. Звонче ее, но в унисон с Агриппиной вторила ей смугловатая (явно с примесью южной крови), веселая, хотя и сдержанная, а в молодости, похоже, разбитная Галина Романовна. На лице Романовны колебалась усмешка, вызванная, должно быть, приятным и небезгрешным воспоминанием. Далее партии третья и четвертая делились между Меланьей Прохоровной и Анной Никаноровной. Они подтягивали первым двум высокими чистыми голосами. Меланья, самая пожилая, пела не двигаясь, полузакрыв глаза, и казалось, засыпала от старости и от удовольствия, которое ей доставляло собственное тихое исполнение. Маленькая, курносая, с выпученными глазами, ехидного облика, Никаноровна брала громче, выше и от усердия даже немного подскакивала на лавке. Соединив свои голоса, они подпевали так искусно, с таким чувством мелодии, с такой музыкальной деликатностью, с таким неожиданным умением петь в разных октавах, точно проходили курс у профессоров пения. Позднее один заезжий музыкант, послушав их, авторитетно заявит, что Меланья и Анна поют «в терцию». Последняя же, Федосья Марковна, та, что была всех моложе, владела тоненьким дискантом, не голосом, а голоском, нежным, непосредственным, звучавшим как ручей, как капель, как колокольчик или как еще что-то, с чем издавна сравнивают подобные голоса. Старушка эта даже среди своих подруг, пооткрывавших сундуки и вырядившихся как на праздник, отличалась большой опрятностью. На ней была хорошо проглаженная белая кофточка с отложным воротником, с большим количеством пуговиц, и чистая пестрядинная юбка, на ногах бумажные чулки и шерстяные комнатные тапки, на голове платок в горошек. Она была худенькая, тонкая, чуть согбенная. Волосы ее, видневшиеся из-под платка, не приобрели удручающей возрастной жесткости и не слишком поседели. Беленькие, как у куклы, они даже украшались локонами, заметив которые Саша с удивлением подумал, что они искусственного происхождения. Впрочем, он тут же про себя смутился и отогнал неуместные предположения, будто старая деревенская женщина закручивает волосы на папильотки.
Однако Федосья Марковна все сильнее привлекала его, ибо в ней было исключительное своеобразие и обаяние, которые в полную меру обнаруживались постепенно. Саша вдруг обратил внимание на ее совершенно не старушечьи голубые глаза, мало того, ему даже показалось, будто это глаза и не взрослого человека вовсе, а девушки. Он внутренне вздрогнул, несколько раз украдкой уставился на Федосью Марковну, но вновь потупился со странным беспокойством. Такие искрящиеся, лишенные старческой мути, живые глаза никак не подходили к ветхой коже, ставшей столь морщинистой — не единственно из-за возраста женщины, но и в результате того, что Федосья Марковна была крестьянкой и много лет провела в поле — под солнцем, на ветру и под дождем. Увлекшись песней, старушка хитро поводила глазами и головой, подергивала плечиками, кокетничала. Она радовалась как ребенок и выглядела очень артистичной.
Спев одну песню, старухи без промедления, по команде толстухи Агриппины, затянули другую, на сей раз унылую, протяжную. Оставив грабли, все же подошел и присел к столу Захар Петрович, который для солидности взял в руку свежую газету и нацепил очки. Рядом с ним опустилась на лавку Татьяна Тихоновна, вздохнула, поставила на стол локоть, подперла ладонью голову и, запечалившись, начала тихонько подпевать. Далее гостьи исполнили еще несколько песен, не только давних, народных, большей частью неизвестных внуку Татьяны Тихоновны, но и современных, таких, например, как «Ой, мороз, мороз…» или «Оренбургский пуховый платок». Ветерок шевелил листья на вишневом дереве и угол газеты, постеленной на стол. Воробьи чирикали на коньке крыши и трепыхались где-то под стрехой избы. Вишня протягивала свои ветви и создавала уютную тень. Несколько раз к столу подходила черно-белая кошка, садилась, неназойливо мяукала и смиренно ждала подачки. А гостьи все пели. Александр Николаевич внимательно слушал и теперь удивлялся не только музыкальным способностям старух, но и отличному их духовному здоровью. Он, городской житель, редко посещавший бабушку и впервые слушавший эту необычную хоровую капеллу, думал сейчас о том, что по приезду в город сразу пойдет в филармонию и скажет работающему там хормейстеру: лучше поезжайте в Корягино и послушайте, как надо петь. А то считаете себя певцами.
После того как старухи объявили антракт, вновь сделали по глотку из своих стопок и привлекли к тому же самому городского гостя, Агриппина Савельевна не слишком деликатно толкнула Сашу локтем и с усмешкой тихо произнесла:
— Ты бы, сынок, вон ее одну попросил спеть. Она и сама песни складывает.
Услышав ее слова, все за столом задвигались, оживились, из чего следовало, что гвоздь программы еще впереди. Речь, безусловно, шла о Федосье Марковне. Александр Николаевич с любопытством взглянул на нее, но опять смутился. Он не раз слышал о стариках с молодыми глазами и считал, будто понятие это относительное; теперь же убедился, что оно может быть и буквальным. В ответ на предложение Агриппины Федосья Марковна покраснела, засмеялась и, махнув рукой, произнесла:
— Да ну!.. Какая я песенница!
— Ладно тебе кочевряжиться. Умеешь, так пой, — произнесла грубоватая и прямолинейная толстуха, которая в случае чего могла отпустить и по-мужски крепкое выражение. Зная эту ее способность и боясь, что любимый внук услышит, как ругается Агриппина, Татьяна Тихоновна поспешила упросить Федосью:
— Спой, спой, Марковна! У тебя, правда, хорошо получается!
— Заводи свою шарманку, — ухмыльнувшись, поддержал супругу Захар Петрович. Много он говорить не любил и часто высмеивал женскую склонность к болтовне.
Старухи принялись уговаривать Федосью Марковну, оборачиваясь при этом в сторону Саши и разжигая в нем любопытство. Молодой человек в свою очередь переводил глаза то на Федосью, то на прочих, по-прежнему улыбаясь, но пока не выходя из состояния скованности. На правах старшей пожелала сделать внушение Федосье Меланья Прохоровна:
— Нехорошо, девка! Тебя общество просит! Уступи!..
Весело усмехаясь, вставила свое слово и Галина Романовна:
— Начинай, Федосья.
В заключение выступила Никаноровна и с обычной своей ехидцей, и не без зависти, елейным голосом подковырнула голубоглазую подружку:
— Да уж кто лучше тебя, Федоська, споет, тот дня не проживет! Пой, черт тебя дери! А мы потом на «бис» вызовем!
Однако Федосья Марковна так и не согласилась петь, чему деликатный внук Татьяны Тихоновны, в общем, был рад, поскольку боялся, что старуха заволнуется и выступит неудачно. Но молодой человек заинтересовался сообщением Агриппины Савельевны, что Федосья занимается поэтическим творчеством; и тут ему повезло, ибо старушка как раз предложила вместо пения «рассказать» свои стихи. Вся подобравшись на лавке, подтянув под подбородком узел платка, затем обеими руками поправив платок на голове, сперва чуть побледнев от волнения, затем снова покраснев, она заговорила дрожащим голосом. Сочувствуя ей и стыдясь того, что смущает ее своим присутствием, Александр Николаевич слушал. С каждым мгновением он все больше сосредоточивался; и вот уже, как истинный ценитель поэзии, внимал стихам с пристрастием. К сожалению, он так и не собрался ни одного из стихов Федосьи Марковны записать.
Конечно, произведения старушки нельзя было назвать в полном смысле стихами — по тем категориям, какие существуют в поэзии. Это были удивительные, необычные композиции, лишенные рифмы и определенного размера. Но это не был и верлибр.
Непонятным образом «стихи» Федосьи Марковны вызывали у Александра Николаевича в памяти изделия вологодских кружевниц, глиняные дымковские свистульки, хохломские деревянные ложки, расписные клеенки, прялки, скалки, даже кустарные половики — словом, все то, что молодой учитель видел на выставке произведений народного промысла. В «стихах» заключались лубок, орнаментальность, детская непосредственность, ужимка, ухмылка, но вместе с тем радость, сожаление, даже философский подтекст, наконец, сюжет, пейзаж и персонаж. Возможно, это был какой-то новый, очень самобытный литературный жанр, придуманный именно Федосьей Марковной. Говорилось же в ее произведениях внешне о Бове-королевиче, о Змее Горыныче, о Сером Волке и других сказочных фигурах, но к ним затейливо присоединялись такие понятия, как «сельсовет», «председатель совхоза», «трактор», «зерноуборочная машина», «урожай», «передовик», «бюрократ», «страна», «народ» и т. д. Александр Николаевич был ошеломлен. Чтица же в конце концов успокоилась и так увлеклась, что начала в тон «стихам» всплескивать руками, ойкать и то вытирать слезы, то захлебываться от восторга. На свое выступление она без перерыва затратила не менее часа, затем, будто спохватившись, умолкла, опустила голову и сложила на коленях руки. Некоторое время за столом держалось молчание; наконец все стали хлопать в ладоши и нахваливать Федосью Марковну. Она, польщенная, разумеется, принимала похвалы с достоинством, просто и смущенно, без неестественных гримас и движений, допустимых в подобных случаях. Помолчав, она неожиданно горячо воскликнула:
— Эх, кабы я еще знала грамоте!..
— А вы, простите, разве неграмотная? — простодушно удивился Александр Николаевич, фактически впервые за все время застолья подавший свой голос, который оказался глуховат, но мягок и приятен.
— Да я, батюшка, ни писать, ни читать вовсе не умею.
— Ну… а если бы вы знали грамоту? — спросил Саша, уже, впрочем, посчитавший свои вопросы бестактными и вновь смутившийся.
— А записала бы свои стишки, — кротко отвечала ему старуха. — А то вон их сколь в голову приходит! Все разве упомнишь?
Молодой человек, не переставая удивляться, задумался и некоторое время не слышал, что происходило за столом. А там обсуждалось творчество Федосьи Марковны, услышав имя которой Александр Николаевич вернулся к действительности. Он бы, возможно, не поспешил выразить порыв великодушия, но теперь, поддаваясь желанию сотворить добро и, наверное, подчиняясь своему преподавательскому рефлексу, предложил Фе-досье Марковне:
— А вы хотели бы учиться?
— Чему, батюшка? — прищурившись, спросила старуха, которая, должно быть, уж и позабыла, о чем они с внуком Татьяны Тихоновны только что говорили.
— Читать и писать, — ответил Саша, улыбаясь.
— Да как же так? — воскликнула Федосья Марковна.
— А очень просто. Если вы хотите, я могу с вами позаниматься, пока буду гостить у бабушки.
— Мне бы хоть вывески научиться читать! — трогательно произнесла старуха.
— Зачем же только вывески? — сказал Александр Николаевич, ловя поощрительную улыбку Татьяны Тихоновны, затем насмешливое подмигивание своего деда. При свидетелях, на миру природное благородство Саши обнаруживалось тем более полно. — Не только вывески, — добавил он, вдохновляясь, готовый хоть сию минуту приступить к урокам. — Вы будете читать и книги, и газеты. Сперва, конечно, по складам.
— А ты не шутишь со мной? — подозрительно сказала Федосья Марковна и простосердечным вопросом подчеркнула свое горячее желание воспользоваться любезностью молодого человека. Это вызвало среди присутствующих взрыв восторга. До того все озадаченно прислушивались к разговору и ждали, чем он закончится.
Александр Николаевич, нисколько не сердясь на общее веселье, в котором не было и тени издевательства, тоже засмеялся. Хихикнула и Федосья Марковна, но неожиданно преобразилась, вздрогнула от обиды и, блеснув слезинками, сказала кротко и укоризненно:
— Ну что вы рогочете? Вот возьму и выучусь грамоте…
После этих ее слов все довольно скоро умолкли и почувствовали себя как-то неловко. Веселая атмосфера за столом больше не наладилась, и старухи начали расходиться по домам, кланяясь хозяевам за хлеб-соль и, а свою очередь, принимая от них слова благодарности за свое пение. Самую старшую из них Александр Николаевич взял под руку и проводил почти до самого дома, затем в одиночестве погулял по деревне и возвратился.
На следующее утро отпускник встал поздновато и вышел во двор с мокрым полотенцем на лбу. Морщась от боли в голове и грызя соленый огурец, Александр Николаевич вспоминал прошлый день сперва с удовольствием, затем с досадой — когда на первый план выступило собственное необдуманное предложение обучать едва знакомую старуху. Дождь ни вчера к вечеру, ни сегодня ночью так и не прошел, но с самого утра опять на небе были кучевые облака, расположенные плотнее, чем накануне, и гораздо сильнее набухшие. Потемнело. Сад притих, готовый принять первые капли ливня. Куры, поклевав возле избы посыпанное хозяйкой пшено, ушли к сараю, вырыли там себе ямки и залегли в них с утробным квохтаньем. Возле лица Александра Николаевича стали виться мошки, привлекаясь запахом испарины. Татьяна Тихоновна, по-крестьянски наклонившись, рвала в огороде огурцы и складывала их в эмалированный таз. Дед еще не сбрил свою седую щетину и не подровнял усы. Обутый в калоши на босу ногу, поглядывая на небо (успеет ли до дождя?), он ставил на свежем воздухе самовар. Угли в самоваре дед разжигал старинным способом, при помощи сапога. Увидев внука, он выпрямился, подал руку и, посмеиваясь, произнес:
— Здорово, Сашка.
— Здравствуй, дед, — ответил Александр Николаевич с жалкой улыбкой и, чтобы не слышать больше немногословных, но довольно безапелляционных расспросов деда, поспешил к бабушке.
— Доброе утро, — сказал он ей. — Давай я тебе помогу.
— Помоги, помоги, коль есть охота! — отозвалась Татьяна Тихоновна, с сочувствием взглянув на Сашу.
Испытывая в сельской местности младенческую беззаботность, вдыхая запах возделанной земли, немея от неясных ему самому восторгов, Александр Николаевич стал рвать огурцы и, в зависимости от их размеров, всякий раз по-детски спрашивать у бабушки: «А такие тоже собирать? А такие?»
Постепенно его угнетенное состояние рассеялось; стала меньше болеть голова. Попозже бабушка накрыла в избе на стол. Дед принес самовар. Они сели завтракать; и тут Захар Петрович, намазывая на хлеб вишневое варенье, заметил внуку:
— На кой шут тебе сдалась эта обуза?
— Какая? — спросил Саша.
— А Федосью-то Блинову вчера собрался грамоте обучать, — ответил дед, усмехаясь.
— И то правда, — согласилась с ним Татьяна Тихоновна.
— Это не обуза. Никакой обузы тут нет, — сказал им Александр Николаевич, однако вновь сделался озабочен и после завтрака в задумчивости походил по саду, приблизился к забору, выглянул за калитку и, скрестив на груди руки, начал смотреть на деревенскую улицу.
Она почти целиком сохраняла знакомый ему с детства вид. Может быть, только вместо самых старых домов были поставлены новые, выделявшиеся более светлой древесиной. Он помнил пруд, наполовину затянутый ряской и облюбованный домашними утками; корявые ветлы, обступившие пруд с наклоном в его сторону; колодец с воротом, цепью и тяжелым оцинкованным ведром; крапиву, росшую перед оградами палисадников, — точнее, специально не удерживал всего этого в памяти, но таил в воображении и носил в сердце.
Сама по себе деревня Корягино была невелика и немноголюдна, но выращивала пшеницу и картофель на окрестных полях. Конечно, она в числе других деревень подчинялась совхозу, и вот там, где был собственно совхоз, маячила водонапорная башня, располагалась крытая МТС, стояли длинные скотные дворы, каменные фермы, жилые постройки городского типа, хорошо видные Саше с довольно большого расстояния. На лицо ему вдруг упали теплые капли. Александр Николаевич поспешил назад и едва не столкнулся с Федосьей Марковной. Старушка, подходившая к калитке, остановилась и робко взглянула на молодого человека.
— Здравствуйте. Вы ко мне? — сказал он.
— К тебе, к тебе! Здравствуй, батюшка, — краснея, отвечала она.
— Тогда пойдемте, — произнес Саша, изумляясь расторопности, с какой Федосья Марковна воспользовалась его предложением.
Скоро они сидели за столом на застекленной веранде, на старых венских стульях, а частицы дождя двигались все быстрее, превращаясь в сплошные струи. Дождь, вызывая сонливость, поливал железную крышу, стекла, сад и землю. В небесах было непроглядно, ниже над землей туманно; на веранде создался будто вечерний сумрак, который Александр Николаевич рассеял, включив электрический свет. Бабушка с дедом, встретившие Федосью и своего внука на пороге дома, теперь оставили их, чтобы не мешать. При этом дед за дверью веранды подмигнул Татьяне Тихоновне и шепнул ей относительно гостьи:
— Явилась не запылилась…
Несколько минут Федосья Марковна и Александр Николаевич, сидя рядышком, молчали. Она глядела себе в колени, положив на них руки. Старая крестьянка едва справлялась с волнением. Саша также чувствовал себя неспокойно и все проводил ладонью по своим желтоватым волосам, которые тут же снова падали ему на лоб. Потом Федосья Марковна принялась теребить обеими руками юбку у себя на коленях. Руки у нее были натруженные, с типичными для старого земледельца черными ногтями, однако красивой формы и длиннопалые, как у музыкантши. Молодой учитель, рассматривая нынче старуху, подтверждал для себя прошлые, будто из тумана вырисовывающиеся, впечатления: что она опрятна, свежа, мало седа, до сих пор заметно белокура. К сожалению, при фальшивом свете, бывшем смесью электрического и неполного дневного, не так была выразительна ясная голубизна ее глаз, которые Федосья Марковна время от времени неуверенно поднимала на Сашу.
Далее молчать было неловко, и Александр Николаевич, кашлянув, произнес вполне уместную фразу:
— Как же мы с вами будем учиться? У нас букваря нет.
Старушка встрепенулась и обрадованно воскликнула:
— Есть, батюшка! Есть букварь! Я у соседа Пашутки Бойцова попросила. Он зимой в первый класс бегал.
Она потянулась к узелку, который принесла с собой и до времени положила на свободный стул. Развязав узелок у себя на коленях, Федосья Марковна сперва извлекла из него пяток куриных яиц, затем изрядно потрепанный букварь. Яйца она неуверенно подвинула по белой камчатой скатерти в направлении Александра Николаевича и опять опустила голову.
— Что это? — удивленно спросил он.
— Это тебе, — отвечала старушка, не поднимая глаз. — Свеженькие. Прямо из-под курочек.
— Ах, к чему вы!..
Молодой человек нахмурился, но тут же и смутился, не зная, как себя вести дальше: посчитать яйца авансом за обучение и решительно вернуть их Федосье Марковне или принять как невинный гостинец и поблагодарить старуху.
— Вы знаете, — сказал он неверным тоном, стараясь выглядеть поприветливее, — у нас их много. Впрочем, спасибо. Благодарю вас.
— Не обессудь, — виновато пробормотала она.
— Ну, хорошо, хорошо!..
Александр Николаевич поднялся со стула и прошелся взад-вперед по веранде, как прохаживался обычно по классу перед тем, как начать урок. На несколько секунд он замер, вздохнул и помял себе ладони, наконец по привычке произнес, не осознав официальной формы своего вступления:
— Так, Блинова. Приступим к занятиям.
Затем опять сел, полистал букварь, пренебрегая некоторыми вводными упражнениями, и сразу начал с буквы «а».
— Это буква «а», — сказал Саша, водя пальнем по странице. — Это «а» заглавная, а это «а» прописная. Поняли?.. На букву «а» начинаются слова «арбуз», «асфальт», «армия», «Англия»… Продолжайте, пожалуйста, Прошу вас.
Старушка растерялась и начала собираться с духом, наконец, испуганно глядя на Александра Николаевича, залепетала:
— Аршин… аист… еще Архип… асина… авес…
— Нет, нет! — со снисходительной улыбкой остановил ее молодой учитель. — «Осина» и «овес» начинаются на букву «о». Мы еще до нее дойдем. А вот это буква «м». На нее начинаются слова «мясо», «молоко», «мыло», «мама». Со слова «мама» мы и начнем с вами сегодня учиться читать…
Так вот сразу он установил для Федосьи Марковны ускоренный темп обучения, имея тайное намерение поскорее отбить у нее охоту посещать уроки. Но ему пришлось убедиться, что старая женщина имеет вовсе не склеротический ум, обладает поразительной смекалкой и великолепной «целевой» памятью. Едва он объяснил ей и показал на примере, что такое слог и каким образом слоги объединяются в слова, едва прочел по складам: «Ма-ма», и попросил старушку сделать то же самое, как она, водя по букварю тонким сухим пальчиком, прилежно и легко повторила:
— Мэ-а, мэ-а: ма-ма…
Саша был изумлен и очень тронут. Он знал, что многие маленькие дети, обладающие свежим восприятием, с трудом постигают науку чтения, на которую им отводится немало времени.
— Подождите, — произнес он с любопытством. — Давайте-ка сразу пойдем с вами дальше. — И когда Федосья Марковна с той же непринужденностью овладела словами «папа» и «баба», Александр Николаевич поглядел на нее пристально, затем, полизывая губу, сказал: — М-да… Что ж, на первый раз достаточно…
Он опять стал прохаживаться по веранде, сдерживая в себе внезапную радость. Его новые кеды чуть слышно ступали по половицам; белая полотняная безрукавка топорщилась на поясе, и он время от времени аккуратно заправлял ее под резинку спортивных брюк. Слышно было, как бабушка за стеной опустила возле печки ухват, потом начала разговаривать с дедом. Из-за дождя Федосья Марковна не могла уйти домой и продолжала сидеть за столом. Саша, разряжая затянувшееся молчание, принялся деликатно расспрашивать старуху об ее прошлой жизни.
— Так вы, значит, никогда не учились в школе?..
— Нет, не училась, — отвечала она смиренно. — Не привелось.
— Что же, у вас школы в деревне не было?
— У нас вовсе не было. А в Сопелкино приехала из города одна учительша. Стала собирать ребятишек с окрестных деревень. Только мне-то от Корягина ходить было неблизко. Почитай, семь верст, если через Бахвалинский лес, а большаком и того дальше. Да и обувки хорошей не имелось. Летом редко когда в лаптях, а то все босые бегали. Зимой только в лапоточках. Так и не стала я в школу ходить.
— Так. Понятно, — произнес Саша и кивнул. — И все же очень жаль, что вы не смогли учиться.
— А в те времена, — заговорила старуха посмелее, — никому до этого и дела особенного не было. Мальчиков грамоте учить еще куда ни шло. А насчет девочек считалось так: почто им грамота? Нынче девочка — завтра баба. Умела бы ухват держать, за детьми ходить да работать в поле.
— А вам самой хотелось учиться? — продолжал Саша, увлекаясь разговором и все больше интересуясь личностью старухи.
— Ой, как хотелось! — отвечала она, доверяя молодому человеку свое затаенное сожаление. — Да вот не привелось.
— А потом? — спросил Александр Николаевич. — Позже разве нельзя было где-нибудь получиться?
— Нет, Саша, и позже было нельзя. В девятьсот шестом году отец вернулся с японской войны. Пришел на деревяшке заместо ноги. Тут уж не до учения. Мне в ту пору исполнилось четырнадцать лет. Почитай, девка. Все уже могла: и косить, и жать, и молотить, и доить, и варить… Матери с отцом помогала. Нас у них было четыре души. Два мальчика и две девочки. А я самая старшая. Потом родители у нас умерли. Сперва отец, потом мама. Я стала с младшими одна нянчиться.
— А после революции? — сказал Саша. — Были ведь в деревнях ликбезы…
Федосья Марковна покачала головой и улыбнулась со светлой грустью.
— К тому времени, милый, я уже сама троих родила. Семнадцати лет от роду вышла замуж за нашего корягинского кузнеца Гришу Блинова. И нарожала ему одних сыновей. Я Гришину фамилию всю жизнь ношу. А в девичестве была Овсянникова.
— Простите, он умер, муж ваш? Может быть, вам тяжело об этом говорить? Тогда лучше не надо.
— Да нет. Ничего. Мужа у меня убили в Отечественную войну. Партизанил он. Уже не больно молод был, а вот ушел в партизаны.
— А дети?
— Дети?.. Значит, так. Самый первый еще во младенчестве умер. От оспы. Двое, как их отец, на войне погибли. В Красной Армии. И самый последний погиб. Был у нас с Гришей еще один мальчик. Поскребыш… Любимец наш, стало быть. Думала, будет мне утешение в старости. Но, видно, не судьба. Погиб четырнадцати лет от роду.
— Как же это случилось?
— А так. Немцы у нас тут в первый год войны стояли…
— Немцы? — машинально переспросил Александр Николаевич, слушая старуху со вниманием, но в определенные моменты отвлекаясь мыслями об уже рассказанном ею.
— Ну да, немцы, — подтвердила она. — Эти… В касках… Безобразничали. Комсомольцев расстреливали… Сперва, правда, все Золотую гору рыли, — тут Федосья Марковна открыто засмеялась, вспомнив вдруг что-то забавное. — Это возле Бахвалинского леса. За что ее Золотой прозвали, никто, поди, и не знает, а немцам кто-то из наших баб шепнул, будто в ней золото зарыто, они и рады стараться. Рыли-рыли, ничего, конечно, не нашли… В общем, неплохо им сперва жилось. Кур да поросят ловили, лопали все, что под руку попадало. А потом в наших краях партизанский отряд объявился. Тут уж немцам не до кур… Зверствовать, конечно, начали. Двух старичков повесили за помощь партизанам. А партизана Диму Любимова, ихнего разведчика, поймали, за ноги к лошади привязали и протащили по деревне, потом тоже повесили… Да, к чему я это все?.. Ага, вот что. Как наши стали Корягино от немцев освобождать, сынок мой Петя красноармейцам на помощь побежал. Я и ахнуть не успела, а уже Петя мой через плетень перепрыгнул, бежит, кричит: «Ура!», а у самого гранаты в руках, они у него, у дьяволенка, в огороде были закопаны. На улице-то прямо страх что делается. Орут, бегут, пулемет строчит. А Петя: «Ура!» — и гранаты свои в немцев бросает. У меня сердце обмерло. Я за Петей. Кричу глупость какую-то: «А ну, вернись сейчас же! Я кому сказала? Я вот тебе сейчас задам!» А сердце из груди вырывается. Ноги подкашиваются. Плачу на ходу. Почти догнала его. Потом гляжу: а он вроде как испугался, когда меня увидел. Обернулся, смотрит так испуганно, а сам за живот держится и на коленки опускается. Я к нему: «Петенька! Петенька! Что с тобой?» Он руку отнимает от живота, глядит в руку и говорит: «Мама, кровь». Я тоже говорю: «Кровь». А он все опускается, опускается, все белеет… Я кричу: «Петенька!» А он уж почти шепчет: «Маманя, ты не плачь. Не плачь, говорит, маманя…»
Федосья Марковна часто заморгала и, отвернувшись, вытерла руками беглые слезы. У Александра Николаевича засвербило в носу; он вздохнул и несколько быстрее стал ходить по веранде.
— А ведь я тебя, Саша, помню совсем маленьким, — неожиданно произнесла она за его спиной и, когда учитель обернулся, добавила, просветленно улыбаясь: — Вот такусеньким… Ты со своими родителями к нам сюда на лето приезжал. Сам-то, поди, не помнишь?
— Помню, — тепло отозвался Александр Николаевич. — Прекрасно помню.
— Как твои папа с мамой? Живы-здоровы?
— Папа с мамой чувствуют себя пока неплохо. Работают.
— С тобой, кажись, еще сестренка приезжала?
— Приезжала. Катя. Она теперь сама мама. У нее двое детей.
— Ты-то еще не женился?
— Да нет еще.
— Ну, слава богу, что у вас все хорошо. Слава богу…
Дождь наконец перестал. Сад поблескивал обильной влагой. С крыши все реже падали дождевые капли. Бабушка, заглянув на веранду, позвала почтенную первоклассницу остаться обедать, но Федосья Марковна заторопилась, сославшись на то, что у нее не кормлены курочки и не доена коза. Оставив на столе свой букварь и поблагодарив Сашу, старая женщина отправилась к себе домой; и учитель начал глядеть сквозь стекло: как она пошла по улице то прилипая подошвами резиновых сапожек к размытой глинистой тропе, то слегка по ней проскальзывая.
Несколько дней подряд Александр Николаевич с Федосьей Марковной занимались чтением и быстро двигались вперед. Спустя всего лишь неделю она, благоговейно прикасаясь к строчкам в букваре, уже читала по складам небольшие фразы, такие, например, как: «У Ромы рама, у Мары мяч, у папы усы». Ее способностей не переставали удивлять молодого учителя, и он, несколько идеализируя Федосью Марковну, думал: «Какое она сокровище. Да вот судьба не сложилась для нее благоприятно».
Далее они стали учиться писать в тетрадке «по двум косым». Тут дело пошло намного медленнее. Ее пальцы, привыкшие к грубым работам, ручку держали вначале совершенно беспомощно. Однако учитель и ученица не сдавались; и еще через неделю Федосья Марковна сносно вывела одну за другой с десяток заглавных и прописных букв.
— Вы просто молодец! — воскликнул он и потер руки, чувствуя духовную связь между собой и ею и вместе с тем сознавая, что, с тех пор как взялся обучать старуху, несет за нее ответственность. — Вы, наверное, этого сами не понимаете. Но у вас большие способности.
— Да я-то что, Сашенька? — скромно, но польщенно отвечала Федосья Марковна. — Это тебе, голубчик мой, надо сказать спасибо.
— Ну, если бы у вас не было таких способностей, что бы я мог сделать? Вот скажите — что? Как бы ни старался, вы за такой короткий срок все равно ничему бы не выучились!
— Чай, я и дома все букварь читаю да в тетрадке пишу. Что мне еще вечерами-то делать? Бабы наши уж подсмеиваются надо мной. Да мне все равно!
— Вы живете одна?
— Одна.
— Скучно, наверное, вам?
— А у меня еще кошка да коза живут. Пять курочек бегают. Вот с ними со всеми и провожу время. Летом и забот немало. Зимой одиноко, скучно бывает, а летом и в огороде копаюсь, и козу дою, и кур кормлю, и за яблоньками ухаживаю, и наличники когда подкрашу.
— Как же вы со всем этим одна справляетесь? — спросил Александр Николаевич. — Ведь вам уже лет немало. Извините, конечно, что я вам об этом напоминаю…
— Ничего, ничего! — отвечала Федосья Марковна. — Что мне от своих годов прятаться? Пожито, конечно… И лиха, и горя видано. Но и счастье было. И любовь была, и детки, и солнышко… Хлеба одного сколько я своими руками вырастила, сколько сена накосила. Трех сыновей, да в придачу к ним любимого мужа на войну, на погибель отдала. Лет мне на сегодня, Сашенька, ровно семьдесят пять. А здоровье, слава богу, еще неплохое. Мы, бабки корягинские, те, конечно, что помоложе, всего года три как в совхозе перестали работать. И то нас председатель сельсовета Кузьма Иванович Волков оговорил: мол, вы, бабушки, давно свое отбарабанили. Идите отдыхать. Делегаты какие-нибудь приедут, увидят вас и подумают, что над нашим совхозом дом престарелых шефствует. И смех и грех… А то мы и пололи, и сено гребли, и картошку из буртов выбирали.
— Зачем же вы все это делали? — сказал Александр Николаевич, улыбаясь: ему нравился ее юморок. — В ваши-то годы! Пусть работают молодые. По-моему, прав председатель.
— Прав-то прав, да не очень. Зачем нас, пока есть силы, от земли отрывать? Ведь и совхозу, и нам польза. Много ли их тут нынче, молодых-то рук? Все из города приезжают. А мы и дело делали, и денежки получали (пенсия у нас не больно велика, далеко не уедешь), и в работе, глядишь, прожили бы подольше.
— Да, да, — произнес Саша, задумываясь над ее словами; потом неожиданно поднялся, приблизился к своей ученице и в порыве чувствительности крепко обнял ее, даже поцеловал в щеку, как обнимал нередко и целовал родную бабушку. Федосья Марковна смутилась, попыталась спрятать глаза, однако явно растрогалась и смахнула слезу…
На другой день она явилась как ни в чем не бывало и вновь принялась читать под руководством Александра Николаевича. На ней был чистый, со свежими утюжными складками платок и чистая кофта. За стеклами веранду виднелась редкая ограда, отделявшая двор Татьяны Тихоновны от двора Анны Никаноровны. На одном из колышков ограды, с этой стороны, висела худая и ржавая кастрюля, на другом — мочалка. В огороде у Анны Никаноровны стояло пугало, одетое в черный пиджак и в зимнюю шапку, но вороны, особенно куры, спокойно бродили по грядкам и взлетали и пускались наутек, лишь когда Никаноровна кидала в них палками. Слушая чтение Федосьи, Александр Николаевич посматривал на улицу, по которой кто-то шел с ведром на коромысле к колодцу. В это время Никаноровна заглянула во двор к Татьяне Тихоновне. Уцепившись обеими руками за железный дождевой скат и встав на выступ фундамента, она прилепила свой курносый нос к стеклу веранды, вытаращила глаза и весело крикнула:
— Ну как, Федоська, все учишься?
— Учится, учится! — ответил ей Саша, приветливо кивая за стеклом.
Федосья Марковна подняла голову и тоже что-то хотела сказать, но тут Никаноровна сорвалась с фундамента, упала на землю и принялась громко ругаться. Учитель и ученица, переглянувшись, прыснули в кулаки. А Никаноровна встала и, прихрамывая и отряхиваясь, пошла по приступкам лестницы в гости к Татьяне Тихоновне…
— Хватит на сегодня, — решительно произнес Александр Николаевич и сам захлопнул букварь. — Пожалуйста, расскажите еще какие-нибудь стихи.
— Ладно, — ответила старушка безо всякого жеманства. — Давай расскажу.
Слегка покачиваясь на стуле, уносясь мыслями куда-то далеко и светлея лицом, она начала воспроизводить свои удивительные сочинения. В новых ее «стихах» слышались восторги, навеянные природой, сказочными и реальными образами. Она поэтизировала шелест леса, пение птиц, цветение цветов и тут же — леших да колдунов — не вредных, а душевных, сочувствующих человеческим радостям, наконец, Красну Девицу и Добра Молодца, воплощенных в передовой птичнице и в заезжем инструкторе райкома. Александр Николаевич слушал и в том смысле думал о собственном творчестве, что, во-первых, начинал досадовать на себя, во-вторых, мечтал окрасить свои произведения таким же теплом, поэтическим благородством и детской непосредственностью. Ему начинало казаться, что пребывание в Корягине приобретает для него главный смысл, будто он явился сюда специально за тем, чтобы встретиться с Федосьей Марковной. Краснея, она смотрела на Сашу, а он, вглядываясь в ее глаза, испытывал уже знакомое ему неотвязное беспокойство. Старушка была сейчас в ударе и просто хороша собой. Одарив учителя своими «стихами», она засмеялась и произнесла:
— Ну вот, батюшка… Все.
Александр Николаевич скоро расстался с ней и, сидя на веранде в одиночестве, стал думать о Федосье Марковне.
В связи с тем, что их успехи были хороши, он договорился со своей ученицей на время прервать занятия. Ему прежде всего хотелось помочь бабушке с дедом собрать вишни в саду, затем принять участие в заключительных работах сенокоса, который городскому жителю кажется весьма интересным занятием.
В течение двух дней он, пользуясь стремянкой, стараясь не поломать ветки, прицепив к поясу бидон, оборвал все ягоды по верхам, а бабушка и дед оборвали их снизу. Часть вишен Татьяна Тихоновна решила продать на станции, а из остальных наварить свежего варенья. На третий день Александр Николаевич сказал старикам, что пойдет в пойму реки Лужи учиться метать стог.
— Ладно, — сказал дед, посасывая мятую вишенку. — Иди. Сбей охоту.
— Ты бы лучше не стог метать, а грести шел, — произнесла бабушка. — Стог метать уж больно тяжело.
— Нет, я хочу научиться метать стог, — объяснил Саша. — Всю жизнь об этом мечтаю.
— Пусть, пусть идет, — сказал дед с ухмылкой. — Потом придет расскажет.
— Вот и пойду, — произнес Саша, сердясь на деда, взял приготовленную для него бабушкой снедь и отправился, а в пойме попросил бригадира Киселева, чтобы тот разрешил ему встать на стог, точнее, на скирд.
Но Киселев, довольно хмурый небритый мужик, в сапогах и в военной фуражке, оглядев учителя и почесав в затылке под околышем, сказал:
— Нет, на стог я тебя, Николаич, не пущу. Если хочешь, стой внизу, подавай наверх.
Уже было не очень раннее утро. Часов до восьми к уборке сена не приступали намеренно, чтобы на нем успел высохнуть утренний туман. Перед тем как начать трудиться, несколько бригад скучились в разных местах поймы. Работники устраивались, выбирали вилы и грабли, большинство раздевались до нижнего белья. Скоро двинулись машины. Замелькали люди, одетые в разноцветные плавки и купальники, в шляпы и панамы, ибо бригады в основном состояли из городских служащих. Женщины шли за механическими граблями, подгребали остатки сена. Мужчины нагружали им машины, а самые выносливые и опытные делали скирды.
Учитель взял вилы и начал ими орудовать. Вилы, пока скирд оставался низким, были обычной длины и сравнительно легкими, затем сменились длинными, неудобными и тяжелыми. Стараясь не особенно отставать от трех своих умелых товарищей, Саша так напрягался, что у него трещали суставы. Скоро у него заболели ноги и спина, руки налились чугунной тяжестью и обессилели, перед глазами начали кружиться огненные мухи. К тому же он соблазнился возможностью неплохо загореть, так что разделся до трусов, в отличие от остальных, которые застегнули у рубах верхние пуговицы и подняли воротники. В результате сено, казавшееся ему поначалу таким мягким и ласковым, сделалось теперь предметом пытки, особенно когда целыми прядями (а в них были обжигающие стебли и колючки) начало сыпаться на голое тело с высоко поднятых вил. Саше все время казалось, что он вот-вот упадет, потеряв сознание от непосильной тяжести. Но вот что было удивительно — он не падал, мало того, чувствовал себя с каждым часом все приспособленнее и радовался уверенности в собственных силах. Когда же к нему пришло «второе дыхание», хорошо знакомое спортсменам и тем, кто занимается тяжелым физическим трудом, Александру Николаевичу сделалось совсем легко, и он ускорил темп. Но лишь был объявлен обеденный перерыв, как учитель, расстелив свою одежду, кинулся в копну и минут десять пролежал без движения, глядя из-под напуска берета в голубое небо. Отдышавшись, он с наслаждением попил из бутылки молока, съел куриную лопатку, весь хлеб, огурцы и пироги — все, что положила ему в сетку бабушка; и дальше проработал до заката солнца. Но домой едва дошел непослушными ногами, с ломотой во всем теле.
— Ну что? Отвел душу? — весело встретил его дед.
— Еще как, — бодро отвечал ему Александр Николаевич.
Не дожидаясь ужина, он лег на разостланную бабушкой кровать и проспал крепким здоровым сном пятнадцать часов…
На следующий день он, не ворочая шеей, потирая окаменевшие мускулы рук и ног, спросил:
— А что, Федосья Марковна не заходила?
— Федосья-то? — отозвалась Татьяна Тихоновна, возясь с ухватом. — Нет, не была.
— Пустая, однако, старуха, — вставил свое слово Захар Петрович, точивший на бруске кухонный нож. — Без царя в голове.
— Почему? — спросил Александр Николаевич.
— Да где ты видел, чтобы семидесятипятилетние бабы грамоте учились?
— Ну и что? Раньше у нее не было возможности, а теперь есть.
— Нет, пустая, — подтвердил Захар Петрович. — с придурью. Стишки сочиняет, песенки поет… Зачем, скажи, ей грамота? На тот свет можно и неграмотной отправиться.
— Твое-то какое дело? Тебе что от того? — неожиданно прикрикнула на деда Татьяна Тихоновна, чего, кажется, никогда не делала, во всяком случае внук до сих пор такого не замечал.
Дед опешил, затем, рассердившись, покраснел, замотал головой и начал упрямо стоять на своем. Саша не захотел раздражать его еще сильнее и лишь уклончиво пожал плечами.
Он отправился к Федосье Марковне сам. Она жила на краю деревни, откуда уже виднелись готовые к жатве совхозные поля и тянувшиеся за ними березовые перелески. Дома своей ученицы он не знал, но по описаниям бабушки нашел его между избой зоотехника Спиридонова и каким-то слишком старым забытым сараем, у которого бревна были черны от времени, а в пазах прорастал мох. Домик Федосьи Марковны был невелик, невзрачен, с низкой завалинкой, но маленький приусадебный участок был обнесен дощатым забором. Глянув через забор, Саша увидел старуху. Она сидела на солнцепеке, на постеленной на траву серой ряднине. Вокруг была обстановка, уже знакомая учителю по описаниям его ученицы: две яблони, огородные грядки и небольшой, крытый толью сарай. Хозяйка сидела вполоборота к Александру Николаевичу, вытянув и скрестив ноги. Хотя тайно подсматривать за человеком ему было неудобно, но и уйти он не мог, боясь тем самым обнаружить свое присутствие. На ряднине у Федосьи лежали полевые ромашки. Она брала их одну за другой и покрасивее соединяла в букет, что-то напевая своим серебристым голоском. Это было трогательно и сокровенно, вызывало необъяснимую легкую грусть и снисходительное уважение, какое мы испытываем к слабостям младенчески простодушных людей. Однако Александр Николаевич смутился; хотел было окликнуть Федосью Марковну, но не сделал этого и, выбрав момент, отпрянул от забора. В раздумье поглаживая подбородок и усмехаясь, он отправился к себе домой.
На другой день его ученица договорилась с Татьяной Тихоновной пойти торговать на станцию, точнее, на привокзальный рынок. Наступило воскресенье, любимый здесь многими колхозницами-пенсионерками «базарный день», когда кроме пассажиров проходящих поездов покупателями были и довольно многочисленные дачники из окрестных сел.
Попозже с неосознанным стремлением увидеть Федосью Марковну отправился на станцию Александр Николаевич. Он нацепил от солнца синие очки, надел белую парусиновую кепку, светлые брюки, клетчатый пиджак и в этом образе праздного горожанина двинулся мимо торговых прилавков, на которых были выставлены глянцевые помидоры, зеленые и пожелтевшие огурцы, молодой картофель, лук, чеснок и укроп, вишни и яблоки, садовые цветы, свиное сало, куриные яйца, очумело выглядывавшие из корзин связанные петухи.
Корягинские бабки расположились одна возле другой. Рыночная обстановка, сам процесс купли-продажи, мелкие барыши — все это доставляло бабкам старинное ярмарочное удовольствие. Не было здесь только девяностолетней Меланьи Прохоровны. Наконец Саша увидел Федосью Марковну. Стоило ему привлечь ее внимание, как старая женщина до такой степени растерялась, что сдернула с головы платок и начала прикрывать им десяток антоновских яблок. Странно и неблагозвучно усмехнулась при этом Агриппина Савельевна. Лукаво сощурившись, с любопытством посмотрела на молодого человека Галина Романовна. Татьяна Тихоновна сказала ему по-родственному несколько душевных слов. А Анна Никаноровна, изумленно глянув на Федосью Марковну, воскликнула:
— Глядите-ка! Глядите-ка! А руки-то!.. Чтой-то они у тебя, Федоська, трясутся, словно ты кур воровала?..
Через силу улыбнувшись старухами из приличия постояв с ними, Александр Николаевич последовал дальше, делая вид, будто очень интересуется базаром. Затем незаметно удалился, отчего-то с испортившимся, кстати сказать, настроением.
К утру его досада прошла; и во время очередных занятий он, поглядывая исподлобья на Федосью Марковну, однако улыбаясь, поинтересовался у нее:
— Скажите, а почему это вы вчера так застеснялись?
Ответ хотя и был неожиданным, но вполне вязался с обликом Федосьи.
— Да как-то неловко мне стало, — произнесла она, краснея и посмеиваясь с опущенными глазами.
— Почему же неловко?
— Неловко — и все. Не знаю почему… Стыдно было, батюшка, что ты смотришь, как я торгую. Я, вообще-то, хоть и приторговываю, но все равно как-то всю жизнь этого стесняюсь.
— Да что же в этом плохого? По-моему, вполне достойное занятие.
— Ничего, конечно, плохого нет, но я бы, кажись, лучше за так все отдала. Только меня за дурочку сочтут.
— Удивительно, — только и произнес Александр Николаевич и скрестил руки на груди, разглядывая Федосью Марковну сперва с любопытством, наконец с прежним мучительно усиливавшимся напряжением, будто выискивая в глубине ее глаз тайный источник света.
Когда они начали урок, то оказалось, Федосья Марковна самостоятельно прочла уже весь букварь. Она сообщила об этом со свойственной ей скромностью, сдержанно гордясь собой.
— Я же говорил, что вы молодец, — снисходительно произнес Александр Николаевич, не умаляя и собственных заслуг.
— Я уж и плакаты сама разбираю! — не удержалась она от радостного восклицания. — Иду по станции, задеру голову и бормочу: «Миру — мир», «Да здравствует социализм во всем мире», «Слава труженикам села». Потом оглянусь по сторонам, и неловко сделается.
— Ну вот, — произнес учитель, — теперь вы можете читать и книжки. Я вам подберу какие-нибудь, с картинками. Где шрифт покрупнее. Читайте на здоровье.
— Спасибо тебе, — просто сказала Федосья Марковна, проявляя в позе и в легком наклоне головы свое врожденное благородство. — Спасибо, милый. А там, глядишь, и письма писать выучусь. Писать-то мне некому, а напишу я, к примеру, Никаноровне. Пусть, старая, голову поломает, кто ей письмо послал. А потом признаюсь, что это я. Вот удивится-то!..
Старушка весело засмеялась и насмешила своего учителя. Их нынешний урок был как-то празднично бездеятелен; а день был солнечен, тих и чем-то, если не смотреть в окно и не видеть желтеющих листьев, напоминал Александру Николаевичу день сдачи последнего экзамена на аттестат зрелости. Посидев и поговорив еще немного, учитель и ученица расстались. Вскоре Саша зашел в магазин и купил книжку русских сказок, которую и передал старухе к большой ее радости.
Простыв однажды на сквозняке, она захворала. Александр Николаевич узнал об этом и немедленно отправился к Федосье Марковне.
Она лежала на кровати. Как только молодой человек постучал и переступил порог, хозяйка попыталась встать ему навстречу, но он попросил ее не делать этого, тогда она просто села, откинув ветхое стеганое одеяло и поставив на пол обутые в стоптанные валенки ноги. Смущенно отворачиваясь, она принялась поправлять круглый пластмассовый гребень в волосах, наконец спохватилась, взяла со спинки кровати платок и накрыла им голову. Александр Николаевич снял с вешалки ее старомодное суконное полупальто и накинул старухе на плечи.
На постели у нее он увидел подаренную им книжку, раскрытую в самом начале. Дальше он с интересом осмотрел небольшую комнату. Русская печь была выбелена. В разных щелях стен, оклеенных обоями, торчали какие-то сухие травы. Наконец Александр Николаевич остановил взгляд на увеличенных фотографиях двух парней и одного подростка. Портрет подростка был украшен расшитым полотенцем, как это большей частью делается не в русских, а в украинских деревнях.
— Это ваш младший?
— Да, это Петя, — произнесла Федосья, слегка поворачивая голову и выражая голосом смиренную печаль, которая с течением времени стала звучать как почти обыкновенная интонация.
Саша увидел, как его ученица осунулась, как сильно сдала, что было вполне естественно для ее состояния. Морщины ее стали глубже, а глаза провалились, утратили живой блеск и свойственную молодости остроту взгляда. Теперь это были глаза просто дряхлого, к тому же больного человека, слезящиеся, близорукие, даже мутноватые. От слабости Федосья Марковна мелко трясла головой. Она строго глядела на Александра Николаевича, а он все сильнее печалился, так что уж стал бояться, как бы ему не заплакать.
Стараясь улыбнуться, она виновато произнесла:
— Вот… Прихворнула.
— Вы бы лежали, — ответил он ей, трогая свои повлажневшие веки и смущенно светлея лицом.
— Ничего, — она махнула рукой. — Уже скоро поднимусь. А то совсем было худо. Думала, помру.
— Может, вам надо помочь? — спросил Саша, не зная, о чем еще говорить в подобной обстановке.
— Да нет, не беспокойся.
— Может, в магазин надо сходить?
— Не печалься обо мне. За мной есть кому присмотреть. То Никаноровна, то Романовна заглянут. Мы в случае чего всегда друг к дружке ходим.
— Тогда давайте я вам чаю вскипячу.
— Нет, Сашенька, — решительно повторила она. — Ты лучше иди. Не смотри на меня такую. Смотри, когда поправлюсь.
Скоро настала ему пора уезжать из Корягина. Напоследок Саша попросил бабушку еще раз пригласить старух. За день до его отъезда они собрались почти в полном составе, не пришла только Меланья Прохоровна, сославшись на слабость в ногах.
Опять эти бабки, выпив винца, пели в саду у Татьяны Тихоновны. Александр Николаевич поощрял их, но дожидался, когда наступит очередь Федосьи Марковны. Наконец ее очередь наступила. Старуха принялась рассказывать свои «стихи». Она рассказывала «стихи» прежние и новые. В ее облике, в голосе была какая-то особенная серьезность и добросовестность. Видя, как Федосья старается, городской гость благодарил ее взглядом. Когда же она закончила выступление, Саша улыбнулся и кивнул своей ученице.
Дед Кукушкин шкурил возле порога избы новое топорище. Кашлянув, он пободрее спросил у Федосьи Марковны:
— Ну как, выучилась грамоте?
— Выучилась, — отвечала она с достоинством.
— Дальше что будешь делать? В сельсовет, что ли, работать пойдешь?
— Может, и пойду.
— Кольку-счетовода, слыхали, за пьянку уволили? — произнесла Агриппина Савельевна, помогая деду развеять внезапную грустную паузу.
— Чай, за пьянку-то не одного Кольку уволили, а еще и бригадира Потапова, — с большим тактом съехидничала Никаноровна.
Федосья Марковна усмехнулась, нисколько не обидевшись на беззлобные шутки, а Александр Николаевич отчего-то вдруг понурился и глубоко вздохнул…
Утром он уже трясся со своим чемоданом на попутной телеге, запряженной гнедым мерином. Мерина понукал краснолицый конюх Иван Пантелеич, покрытый выцветшим картузом. Извилистая проселочная дорога пролегла между скошенными хлебами. На остатках желтых стеблей блестела холодная утренняя роса, прибившая и пыль на дороге; справа без малейшего движения стояла березовая роща, впереди виднелись постройки железнодорожной станции. Конюх держал вожжи, хлестал ими по бокам мерина и покрикивал на него. Сытый и флегматичный тяжеловоз лишь немного убыстрял шаг, затем опять двигался с прежней скоростью. От утреннего холодка Александр Николаевич ежился в своем джемпере. Он помалкивал, чему способствовал и старик конюх, который перестал донимать расспросами невнимательно отвечавшего ему седока. Вместе с воспоминаниями о проведенном в Корягине времени Саша увозил светлую тоску по Федосье Марковне. Эта тоска навсегда останется в нем и через много лет будет с прежней теплотой озарять ему душу, вызывать непонятную для окружающих тихую усмешку и особенную мягкость в обращении с друзьями и близкими.
Пусть будет благословенна память о старой крестьянке, встретившейся ему на пути.
Пусть будет счастлив он сам.