К книге
Обретя крылья. Повесть о Павле ТочисскомЧАСТЬ 1 «ТОВАРИЩЕСТВО САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКИХ МАСТЕРОВЫХ». ГЛАВА 3
20%
ЧАСТЬ 1 «ТОВАРИЩЕСТВО САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКИХ МАСТЕРОВЫХ». ГЛАВА 3
3

От Харькова до усадьбы добирались на старом скрипучем шарабане, высланном на станцию дядей Дмитрия. Кучер, кудрявый, белокурый, в видавшей виды холщовой свитке, нахлестывал, лошадку, понукал. Копыта чавкали по раскисшей дороге, клейкая грязь налипала на колеса. Дождь прекратился, но тучи низко висели над степью, угрожая пролиться снова.

Уныло и грустно. Павел подумывал, что поездка никчемная и не лучше ли было бы остаться в Петербурге.

Дмитрий молчал, смотрел по сторонам.

Вдали показалась каменная церковь. Блеснули купол и крест. Шарабан въехал на пригорок, и в низине открылось село в садах. Несколько порядков беленьких хаток, проглядывавших сквозь зелень деревьев, спускались к берегу реки. Тут же просторная луговина, где, по рассказам Лазарева, собиралась ярмарка.

В стороне, на возвышенности, темнела каменная усадьба. Лошадь побежала резвее.

Они миновали распахнутые настежь ворота, подкатили к крыльцу. Здесь их уже ждали высокий подтянутый старик и дородная тетка в цветастом сарафане.

Едва Дмитрий спрыгнул с шарабана, как тут же попал в суматошные объятия. Наконец, освободившись, он повернулся к Точисскому:

— Вот, дядюшка, мой товарищ, Павел. Хозяин усадьбы пожал Точисскому руку.

— Рад, молодой человек, рад, располагайтесь как дома. Ваша комната на втором этаже рядом с комнатой Мити. — Пригладил пышные запорожские усы. — Приводите себя в порядок и спускайтесь к столу…

Ночью Точисский долго не мог уснуть. Погода разгулялась, и небо очистилось. Звездное, ясное, оно торжественно раскинулось над землей. Со степи тянуло влажным, свежим ветром. Слышно, как пиликали, стрекотали на своих скрипицах кузнечики.

В селе и на усадьбе давно угомонились, и полуночный покой действовал умиротворяюще.

Дядя Дмитрия и добродушная тетка пришлись Павлу по душе. Веселые и гостеприимные, они с утра и допоздна потчевали гостей, расспрашивали о Санкт-Петербурге, об их совместном житье-бытье, о Верочке… Разговорам не было конца.

Встреча с родными Дмитрия растревожила Точисского, и тоска по дому, по матери и отцу, щемящая грусть до боли захватила его.

Скрипнула дверь, вошел Дмитрий, остановился у открытого окна, — степь сладко и томительно дышала разнотравьем.

— Не спится? И я не могу уснуть. Тихо-то как, ни тебе фабричных гудков, ни городского шума.

— Не верится, что есть такие места, — согласился Павел. — Как будто и нет заводской каторги и не надо остерегаться филеров…

— Здесь свои проблемы. Поживешь — увидишь. Как тебе мой-то приглянулся?

— Хороший старик! Запорожец!

— Крутого норова, когда не по нем. Прадед его с Кочубеем против гетмана Мазепы выступал.

— «Богат и славен Кочубей…»

— Ты это дядюшке продекламируй, в большой милости будешь, — рассмеялся Дмитрий. — Он тебе порасскажет про старину и про свою бывальщину, как добровольцем на Балканах братьям-болгарам помогал… А слышал, как он революционеров именует? Злоумышленниками! Знал бы, какие у племянничка мысли в голове и чем он в Петербурге занимается.

— Помнишь, Дмитрий, я говорил, что нам пора расширяться. Надо создать еще три-четыре кружка. Ты спросишь, где брать учителей, пропагандистов? А не поговорить ли нам с бестужевками? Не откажут, поймут.

— Мне такая мысль тоже приходила в голову. Непременно поговорим с ними по возвращении.

Дмитрий разбудил Павла на заре:

— Искупаемся до завтрака!

Еще висел предрассветный туман, а уже благовестили заутреню колокола сельской церкви. Вот туман разорвало, растащило, растянуло вмиг, и над чистой, омытой вчерашним дождем степью краем выглянуло солнце, стали розовыми легкие облачка. Павел и Дмитрий шли по росистой, прохладной траве. Скрипели колодезные журавли, громко переговаривались бабы, собирая стадо, звонко хлопал бичом пастух. На закрытой мажаре выезжал из села мужик в соломенной шляпе с широкими полями и белой льняной рубахе. Поклонился с достоинством.

— Гончар Антип за глиной отправился. В детстве, когда я тут подолгу гостил, он мне разных зверей лепил и свистульки. Нет тут того мальца, кому бы он чего не смастерил, — рассказывал Дмитрий.

На той стороне реки берег обрывистый, в щуриных норах, а этот пологий, песчаный. Густые ивы полоскали сочные листья в воде, покачивалась на волне привязанная к дереву лодка.

На середине рыбак выбирал сеть.

— Здравствуй, Прохор! — окликнул его Дмитрий. Рыбак вскинул голову, узнал.

— Ты ли, Митя? С прибытием! Приходи на уху! Небось давно не едал.

— Порядком. В Петербурге такой не умеют варить, как твоя Ганна.

Купались долго, потом валялись на прохладном песке. Поднялось солнце, выгрело.

— Тишь да гладь, и нет никакого самодержца и никакой полиции, — мечтательно промолвил Точисский,

— Если бы так…

— Помнишь, как надеялся Лермонтов: «Быть может, за стеной Кавказа сокроюсь от твоих пашей, от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей…»

Они замолчали, задумались. Первым заговорил Павел:

— Знаешь, о чем я? Такие, как Иван Богомазов, твердо верят в социализм сельской общины, а мужик задыхается под налогами, и никакая сельская община его не спасает. Помню, об этом еще в Екатеринбурге от Лебеденко слышал.

— В здешнем селе тоже свои богатеи. Немного, два-три крепких мужика, но всех к своим рукам прибрали. Землю арендуют, на пахоте и косовице у них полсела спины гнут, кто взропщет, пристав и волостные утихомирят. Крепко мужиков в кабале держат. Отчего Прохор рыбой промышляет? Коровенку у него за недоимки со двора свели, конь года три тому назад пал, землю чем обработаешь? Таких в селе разве он один?.. К Прохору сегодня на уху сходим непременно. Я мальчишкой у того ивняка тонул, он поблизости оказался, вытащил…

На уху попали к вечеру. Шли селом мимо плетней, хат, выбеленных известью. Посреди улицы бревенчатый сруб колодца, журавль. На верхнем конце шеста деревянная замшелая бадейка, на нижнем привязан тяжелый камень.

На пустыре, поросшем травой, церковь, рядом поповский дом, высокий, просторный, а чуть поодаль сельская школа и домик учителя.

— Презанятный и умный старик, этот учитель здешний Паисий Аристархович. К книгам и философии страсть великую имеет, — заметил Дмитрий. — Мальчишки его Колобком звали, такой он смешной внешне.

Пригнувшись под притолокой, Павел переступил порог, осмотрелся. Две лавки вдоль стола, в углу божница с лампадой, русская печь с лежанкой. На подвесной полке посуда.

Глиняный мазаный пол устлан привялой травой, оттого в хате пахло свежим сеном.

— Ганна, погляди, какие у нас гости! — позвал Прохор жену.

Она появилась в хате незаметно, молодая, красивая, всплеснула руками:

— Митя, паныч!

И засуетилась. На столе появилась миска, деревянные резные ложки.

— Угощенье у нас хоть и не знатное, но свежее. Сазанья уха густая и сладкая. Верно говорил Дмитрий, ох, Ганна — мастерица. И хозяева радушные.

За столом разговор вели в основном Дмитрий и Прохор. Лазарев расспрашивал, что нового на селе, кто свадьбу сыграл, кто умер. Прохор рассказал, что прошлой осенью с двух дворов за недоимки коров свели и теперь их хозяева батрачат у Прони, отрабатывают зерно, которое весной брали у него на пропитание.

— А мы так и живем с Ганной. Не дал бог детей. Может, оно и к лучшему: без детишек бедовать.

Ганна поднялась из-за стола, вышла из хаты. Прохор замолчал.

Павлу стало неуютно, жалко хозяев. Возникло чувство какой-то вины. Дмитрий встал:

— Спасибо, Прохор, тебе и хозяйке за хлебосольство.

Ярмарка оглушила Павла и удивила множеством людей, обилием привоза. Пестрят на лугу цветастые рядна, белеют снегом куски холста. Выстроили свои макитры и глечики, кувшины и миски гончары. Деревянных дел умельцы разложили ложки и половники, солонички и кружки. Торгуют кожами кожевники, шорники — сбруей и хомутами. Кузнецы предлагают серпы и косы, топоры и лопаты.

На загляденье хозяевам мажары и телеги.

А там, дальше, бабы хлебом и медом, маслом и сметаной, рыбой вяленой и салом соленым торгуют. В стороне живность продается: визжат поросята, кудахчет и гогочет птица в корзинах, мычат телята на привязи…

Хорошая ярмарка собирается здесь, многолюдная. Приезжий шинкарь открыл свое заведение, спаивает мужиков, обирает. Тут же пристав и волостной старшина прохаживаются, за порядком следят.

Из шинка, пьяно пошатываясь, выбрался тощий мужичок в поношенной свитке, запел голосисто. Тут Проня навстречу мужичку.

— Звона, голубчик! — ухватил мужичок Проню за вышитую рубаху. — Мироед, креста на тебе нет!

Как из-под земли урядник вынырнул, мужичка — за шиворот и поволок. А тот плачет пьяно, ругается:

— Проню, грабителя, забирай, он над всей общиной измывается, кровушку пьет! Лучшие земли заграбастал, в кулаке мужиков держит.

Раскололась ярмарка: кто за мужичка вступается, кто сторону Прони держит.

Потолкался Точисский, насмотрелся. Богатая ярмарка! И хоть всего навезли крестьяне, однако не скажешь, что всем живется хорошо. По одежде судить можно. Одни в свитках новеньких, сапогами хромовыми поскрипывают. И хоть сентябрь, теплынь еще, а они в шапках серого каракуля. Кто победнее, у тех и свитки старые, латаные, и сапоги из юфти, дегтем смазанные, а у кого и вовсе постолы из кожи-сырца на ногах. Вот тебе и самобытный путь, вот тебе и крестьянский социализм!

Выбрался из толпы Точисский, пошел улицей села. За плетнем Прониной усадьбы метались лютые псы. У Прони есть что сторожить: бревенчатый амбар не пустой, в сарае и на конюшне коровы и кони, в подвале бочки с соленьями. Дом у Прони высокий, на каменном цоколе, окна светлые, ставни с железными запорами.

Сутулый, длиннорукий Проня слыл на селе не только крепким хозяином, но и первым мироедом.

Едва Павел миновал усадьбу Прони, как навстречу выкатился Паисий Аристархович, сельский учитель. Точисский сразу узнал его. Колобок, ни дать ни взять, маленький, кругленький, с редкой сединой в волосах и черной как смоль бородкой.

Остановился.

— Вы, молодой человек, не иначе как из Санкт-Петербурга с Митей Лазаревым прибыли? Отчего же не пожаловали в гости? Ведь я Митю отлично знаю. Да, — спохватился Паисий Аристархович, — что же мы стоим на дороге, извольте зайти ко мне. Не отказывайтесь, не обижайте старика, образованные люди — у нас на селе гости редкие, разве что пристав нагрянет, да тот больше к зелью пристрастен. Страж законности во хмелю. — И безнадёжно махнул рукой: — С кого и спрашивать, ежели наши российские законы оставляют желать лучшего? Прошлой зимой миром школе ремонт устроили, а когда денег на учебники у инспектора попросил, так он меня отчитал, не шибко ли, говорит, грамоту крестьянским детям вдалбливаешь, мужику она зачем? Не усердствуй!

Павла поразило обилие книг у Паисия Аристарховича. Они лежали и стояли на полках в горнице. И не только на русском, но и на греческом и французском…

Заметив интерес Точисского, учитель сказал:

— В них мудрость черпаю и силу жизненную обретаю. То и юным школярам преподношу.

И, внимательно посмотрев на Павла, продолжил:

— Батюшка нашего прихода на уроках закона божьего призывает гордыню смирять: человек-де червь земной. А я иного требую — мыслить и искать ответы на вопросы. Дух правдолюбия во мне с годами зреет, не угасает.

С любопытством смотрел Точисский на Паисия Аристарховича. Действительно, прекрасный учитель на селе.

— Садитесь, молодой человек, к столу. Не изволите ли вишневочки? Сам настаивал. Вас как звать-величать? Павлом Варфоломеичем?

Сел напротив, уставившись на Точисского умными глазами.

— Небось думаете, какими заботами обуян старый? Чудит и блажит. Ан нет. В вас вижу человека доброго и честного. Горе человеческое, Павел Варфоломеич, — вечная рана саднящая. Боль людская — моя боль. Несовершенство устройства бытия вижу и не ведаю пути его исправления. Нынче вы, молодые, силой вознамерились преобразовать мир, но ваши прожекты несостоятельны. Пролилась кровь, как вы, молодые люди, изволите величать, кровь тирана. Бомбометатели убили скипетродержателя и взошли на эшафот с гордо поднятой головой, а мир каким был, таким и стоит. Эх, молодой человек, молодой человек, знаю, правдоборцы и вольнодумцы во все века имелись. Грехи молодости…

«А ведь учитель делит человечество на старых и молодых, — подумал Точисский, озадаченный его рассуждениями. — Первым отводит роль защитников бытия существующего, вторым — ниспровергателей».

И, посмотрев на него, с веселым оживлением спросил:

— Отчего же не верите в возможность революционного преобразования мира? Согласен, не в убийстве тиранов путь к изменению действительности и не на мужика возлагаю надежду. Слышали вы, Паисий Аристархович, что-нибудь о социал-демократах?

— Знаете ли, молодой человек, то, что я видел, для меня достаточное основание сомневаться. Скажу одно: блажен, кто верует.

— Да, именно вера и вселяет в человека силу. Печально улыбнулся старый учитель.

— Вы мне нравитесь, Павел Варфоломеевич. Помоги вам бог.

Мария жила на втором этаже старого бревенчатого дома. От первого до последнего венца дом порос мхом, и запах ветхости встречал каждого уже в подъезде. Скрипучая лестница с перилами, освещенная боковым, вечно запыленным окном, вела к двери Марии.

В соседней комнате по коридору жили Вера Лазарева с Любой Аркадакской, маленькой полной блондинкой.

Сегодня обе они были у Марии. Кроме них Павел застал у сестры Лизу Данилову, застенчивую девушку с голубыми глазами. Бестужевки оживленно беседовали, и Люба Аркадакская смеялась так заразительно, что, глядя на нее, Точисскому тоже сделалось смешно. Увидев Павла, Лазарева удивилась:

— Вы один? Что с Дмитрием?

— Готовится к занятиям с рабочими.

— Но ведь ваши слушатели — полуграмотные мастеровые.

— Недооценивать их нельзя, — укоризненно заметил Точисский. — Рабочие — народ серьезный.

Мария смотрела на брата влюбленно. У него доброе сердце, и она не забыла, как дома, в Екатеринбурге, маленький Павлик, сложив в корзинку провизию, бегал к роще, где делали привал арестанты.

Мария сходила на кухню, принесла чай, поставила на стол коробку леденцов, булочки. Услышала, как Люба Аркадакская спросила:

— Говорят, вы открыли воскресную школу для рабочего сословия?

— Не совсем точно, кружок самообразования, и теперь намерены создать подобные кружки за Невской заставой, на Выборгской и Петербургской стороне, Васильевском острове. Нам не обойтись без помощи. Будем просить ее у вас.

Лизочка Данилова спросила:

— Какую же роль вы отводите бестужевкам?

Аркадакская усмехнулась:

— Конечно, учителей, не так ли?

И рассказала, как у них в деревне поселился учитель из университетских, призывал крестьян к деревенскому социализму. Кончилось тем, что явились выборные от общины и заявили: «Ты, господин, коли желание имеешь, детей наших учи, а в мужицкие дела не суйся». Учитель про школу забыл, вещички в руки да из деревни.

Павел нахмурился?

— Мы проповедуем не деревенский социализм, а заботимся о развитии рабочего. Вы представьте, когда рабочий поймет суть жизни, суть эксплуатации, какая это будет сила!

— Я не хотела вас обидеть, Павел, — смутилась Аркадакская. — Девочки, разве не в наших силах нести знания рабочим? Почему русский мастеровой должен быть неграмотным?

— Сейте разумное! Помните Некрасова? — подхватила Вера. — Я смогу заниматься с фабрично-заводскими природоведением.

— А мы с Любой — географией, — поддержала ее Данилова.

— Тебе, Мария, сам бог велел быть учительницей литературы, — сказал Павел. — Нам яге с Дмитрием остается история и политическая экономия.

— Мы можем организовать сбор книг, — воодушевилась Мария. — Покупать их на Александровском базаре. У рабочих будет своя библиотека.

Отправляясь к бестужевкам, Точисский был уверен — они поддержат его, но, чтоб с таким энтузиазмом, не предполагал. Он даже заволновался, встревожился, как бы излишняя девичья экспансивность не повредила делу, не привлекла бы внимания полиции. Павел решил предупредить Марию и ее подруг. Пусть знают — работа нелегальная, под обстрелом охранки. И неожиданно для себя сказал по-профессорски назидательно:

— Смысл жизни интеллигента в просвещении народа. Русский революционер желает видеть отечество свободным и просвещенным. Вы пойдете в рабочие кружки, понесете знания, но никто не должен знать, что вы занимаетесь пропагандой. Постоянно помните о конспирации. Кто не надеется на себя или боится угодить в ссылку либо на каторгу, пусть откажется сразу. Лучше сделать это заранее.

— Какие у вас основания считать нас трусливыми? — обиделась Лазарева. — Что касается конспирации, то мы будем соблюдать ее не хуже вас с Дмитрием.

У Лазарева именины. Днем они пили на Невском кофе и ели пирожное с бестужевками, а вечером, когда воротились на квартиру, застали Шелгунова и Тимофеева с пакетами в руках.

Пришли поздравить по русскому обычаю с днем ангела.

Посмеиваясь, Шелгунов выложил на стол круг колбасы, сыр, булочки, достал из кармана пиджака бутылку «Смирновской».

Подвинули к столу стулья, заговорили, в воспоминания ударились.

— Меня на моего ангела отец за руку — и на завод. Приучайся, говорит, к делу. А мне в ту пору девять стукнуло. С той поры, покуда мальцом был, все обучение в подзатыльниках и состояло, — сказал Шелгунов.

И задумался. Видать, нерадостно на душе сделалось. 'Тимофеев свое:

— Я своих праздников не помню. Сиротой рос. Точисскому стыдно было рассказывать, как по утрам его, именинника, ждали поздравления и дом делался праздничным и веселым.

— Отчего молчишь, Варфоломеич? — Шелгунов положил ладонь на плечо Павлу.

— О чем говорить, — улыбнулся Точисский. — Детство у меня не в пример вашему, в достатке рос.

— От сладкого-то небось отвыкнуть трудно было, — проговорил Тимофеев.

— Главное — решиться, — предположил Шелгунов!

Точисский задумался, повертел в руке вилку. Потом, глянув в глаза Василию, сказал:

— Решиться, говоришь? Не то слово. Понять надо, понять. Сердцем, понимаешь? Точнее, чтоб в тебе человек заговорил, совесть пробудилась. Легко порвать с прошлым? Нет. Больно и мучительно. Я ведь мог избрать себе иной путь, сытый, спокойный. Из гимназии в институт. Лекции, студенчество, увлечения девицами, балы и театры. Мог, да не мог… И заслугой своей не считаю, что отказался от проторенной дороги. Я уже тогда на человека по-другому смотрел. Говорят вот — «порядочный человек», значит, состоятельный, так сказать, кредитоспособный, и вся его порядочность в кошельке да в чиновном кресле. Для меня порядочность означает в первую очередь честность, жизнь своим трудом, чтобы кормили и одевали свои собственные мозолистые руки. Вот она, в чем правда жизни, друзья. И еще, я убежден, человек должен быть выше личного, жить ради идеи.

— За это и любим мы тебя, Варфоломеич, — растроганно сказал Шелгунов. — Наш ты человек…

— Братцы, а не пора ли именинника вспомнить, — весело спохватился Тимофеев. — Василий, разливай по стопкам, выпьем за здоровье Дмитрия, раба божьего…

Засиделись допоздна. Перед уходом Шелгунов попросил:

— Не откажи, Варфоломеич, прочитай что-либо. Очень люблю послушать.

Павел не заставил просить дважды, любил хорошие стихи. В чем-то поэзия и революция были для него неразделимы. Он считал, что хорошая литература воспитывает в рабочих свободомыслие, ненависть к самодержавию, веру в собственные силы и мечту о будущем…

— Хорошо, — повторил Точисский. — Что же вам прочитать, друзья?

— Некрасова желательно, — сказал Тимофеев.

Павел прикрыл рукой глаза, начал глухо, негромко, и товарищи слушали его затаив дыхание.

Мы надрывались под зноем, под холодом,

С вечно согнутой спиной,

Жили в землянках, боролися с голодом,

Мерзли и мокли, болели цингой.

В комнате тишина, лишь голос Павла:

Да не робей за отчизну любезную…

Вынес достаточно русский народ,

Вынес и эту дорогу железную -

Вынесет все, что господь ни пошлет!

Вынесет все — и широкую, ясную

Грудью дорогу проложит себе.

Жаль только — жить в эту пору прекрасную

Уж не придется — ни мне, ни тебе.

Закончил. Все молчали. Вздохнул Шелгунов:

— Разбередил душу. Сжалось что-то внутри. Доживем ли до поры прекрасной?

— Доживем, Василий, непременно доживем, — сказал Точисский.

— Завидная уверенность, — заметил Лазарев.

— В ней — наша сила. — И, немного помолчав: — Подошло время новых кружков, друзья, кружков, где вы сами будете пропагандистами. Наш кружок станет центральным, о его существовании никто не должен знать, даже ваши будущие слушатели.

У Казанского собора Павел замедлил шаг. Уже издали заметил Лазареву. Она кого-то ожидала, все посматривала по сторонам. Люди проходили мимо, но Вера ни на кого не обращала внимания. Точисский окликнул ее, поздоровался:

— Павел? Откуда вы? А я ожидаю Генриха.

— Брейтфуса?

— Да! А вот и он сам.

К ним подходил высокий студент в тужурке и форменной фуражке, из-под которой выбивались черные кудри.

— Извините, Верочка, извозчик попался нерасторопный.

Кивнул Павлу, как старому знакомому:

— Давно что-то мы с вами не виделись, еще с Бестужевского кружка.

Разговор на ходу явно не клеился, Верочка была слегка смущена, и Павел поспешил раскланяться.

Они ушли.

«Кажется, братья Брейтфусы заслуживают того, чтобы узнать их поближе», — подумал Павел.

Приход Генриха напомнил Точисскому то время, когда он, Павел, приехал в Петербург и случайно оказался в кружке самообразования, одном из тех, что были организованы на Бестужевских курсах. Собралась студенческая молодежь, без твердых убеждений, как заметил Точисский. В завязавшемся споре лишь Брейтфусы — а их было три брата: Генрих, Людвиг и Эдуард — доказывали, что единственное право на социализм имеют рабочие… Брейтфусы были тем более убедительны, что сами совсем недавно преодолели народнические заблуждения.

О братьях Павел имел весьма скудные сведения, однако понял, слушая их у бестужевцев, что они поклонники Георгия Плеханова.

Домой Точисский вернулся поздно и еще дверь не открыл, как догадался — Дмитрий стряпает. Чад висел по всей комнате. Пахло жареным луком и горелой колбасой. Лазарев гремел посудой, ворчал:

— С меня достаточно, принимаю условия хозяйки.

— Не возражаю. Особенно когда твоя очередь кухарничать. Пансион, так пансион. А сейчас подавай свою стряпню. Кстати, почему ты меня не спрашиваешь, где я был и кого видел?

— В Петербурге миллион жителей…

— Но твоя сестра из этого миллиона тебя интересует? Я видел ее с Генрихом Брейтфусом.

— Удивил, — махнул рукой Дмитрий. — Они давно друг к другу неравнодушны. Я сегодня Людвига встретил, говорит — с завтрашнего дня в университете ожидается студенческая забастовка, исключили двух студентов за распространение недозволенной литературы.

— Генрих об этом ни слова…

— Поразительно, как вообще в присутствии Веры он тебя увидел.

Точисский рассмеялся.

— Ну а ты-то? Не замечаешь, какими глазами смотрит на тебя Лизочка Данилова? — перешел в наступление Дмитрий.

— Эко хватил…

Дмитрий сказал с сожалением:

— Меня она не замечает. — И не поставил, швырнул сковородку. — Ешь за этим столом в последний раз. Будем питаться у хозяйки.

— Не брюзжи, ты не раз грозил.

— Смотрю я на тебя — и чем ты Лизочке приглянулся?

— Теперь понимаю, в чем причина твоего плохого настроения! Лизочка Данилова — яблоко раздора…

Ели, подтрунивая друг над другом. Когда убрали посуду, возвратились к разговору о Брейтфусах. Лазарев сказал:

— Иван Богомазов побывал у Брейтфусов, пытался вернуть в свою веру, Людвиг выставил его. Братья жаждут работы, но не народнической. Намерены создать кружок на верфи.

Точисский задумался.

Брейтфусы — интеллигенты, а он, Павел, с сомнением относился к революционности интеллигентов. Интеллигент, по его мысли, мог только играть в революцию, ибо у интеллигента нет стойкости. А когда у человека нет стойкости, он способен предать идеи революции, идеи, которые Точисскому были дороже всего. Самое большее, на что способна интеллигенция, как считал Точисский, — просвещать народ.

Слова Лазарева насторожили Павла. Допустить Брейтфусов к работе, не подвергнуть ли опасности то, что достигнуто им, Точисским, и его друзьями? Может нарушиться дисциплина, конспирация.

О своих сомнениях сказал Лазареву, но тот реши-тельпо возразил:

— Брейтфусы искренние и твердые. Их отличает зрелость суждений.

— Хорошо бы с ними повстречаться. Если мы создаем центральный кружок и сеть фабрично-заводских, значит, у нас появляется своя организация. А без дисциплины и единства руководства она не может существовать. Согласятся ли на это Брейтфусы? Если да, мы протянем им руку, нет — пусть работают самостоятельно.

— Полагаю, Брейтфусы спорить не станут, подчинятся общей дисциплине.

Рубанок резво бегал по доске, и белые, пахнувшие смолой стружки, завиваясь кольцами, сыпались к ногам Василия. Шелгунов обновлял дверь. Давно бы пора, да все недосуг.

За работой Василия не покидала мысль о Точисском. Нравился ему Павел своей хваткой, начитанностью. А сейчас из головы не выходило сказанное Точисским о правде жизни.

«Гляди ты, — думал Шелгунов, — кремень. От богатой жизни отречься, своими руками на хлеб зарабатывать, на такое из их барского сословия мало кто решится. Да еще знаниями своими с трудовым человеком щедро делится…»

Полгода походил Шелгунов в кружок Точисского, а сколько познал нового, каких книг начитался! Теперь Василий знает цель, стоящую перед пролетариатом…

Его окликнули, позвали обедать. Отложив рубанок, Василий отер лоб. За столом, хлебая щи, продолжал думать о своем. Прежде, бывало, соберется народ в цехе, станки выключат, изойдутся в крике, а дальше что? Уволит мастер одного, другого заводилу, остальные хвосты подожмут, в кулак ругаются.

Нынче же иное дело: стачка без руководителей не обходится. Вырабатывают требования, их отстаивают.

Посещая кружок, Шелгунов понял то, чему учит Маркс: чтобы победить, нужны организованность и стойкость. Именно это им постоянно разъяснял Точисский. Классовая борьба до полной победы пролетариата. Стачка морозовских ткачей наглядно убедила мастеровой люд, что эта победа возможна.

Василий прочитал «Манифест Коммунистической партии» дважды и кое-кого из друзей познакомил с ним. С Точисским Шелгунов полностью согласен: надо создавать кружки самообразования и на других заводах. Правда, Василию боязно, как лично он, рабочий человек, справится с поручением. Быть пропагандистом — ответственность немалая.

Шелгунов изъявил желание руководить кружком на Александровском заводе. Здесь Василий знал людей и сам когда-то начинал посещать кружок благоевцев. Коли оробею, думал Шелгунов, товарищи поймут, поддержат. Да и то: чего пугаться, кое-чему обучился у Павла Варфоломеевича. Нужда будет — поможет. Главное — с первого часа убедить рабочих, завоевать их доверие так, как он, Василий Шелгунов, Иван Тимофеев, Егор Климанов и другие прониклись доверием к Точисскому.

На занятия кружка Патронного завода Мария явилась вместе с Аркадакской. Сначала бестужевки ехали на извозчике, а у продовольственной лавки расплатились и не спеша, будто прогуливаясь, направились по адресу. Петляли по малолюдным улочкам, осматривались, не увязался ли филер.

Легко разыскав указанный домишко, проскользнули в дверь. С виду домик неказистый, однако внутри просторный. Вдоль длинного стола разместились десятка полтора рабочих, все принарядились, будто в церковь. Сидят чинно, на пропагандисток смотрят с любопытством, этакие птички-перепелички, о чем расскажут?

На столе, сияя медью, красуясь медалями, попыхивал самовар, расставлены чашки. Посреди стола нераспечатанная бутылка. Все как положено, когда собрались друзья на вечеринку, ничего предосудительного.

Встретил бестужевок Егор Климанов, пожал руки — осторожно, ладошки больно нежные, — усадил на почетное место в торце стола. Работал Егор кузнецом в «Экспедиции заготовления государственных бумаг», а на Патронном руководил кружком самообразования. Из заводских мало кто знал Климанова под настоящей фамилией, все больше Афанасьевым звали.

Егор налил чай из самовара и, подавая девушкам, сказал:

— Мы здесь до вашего прихода разговор вели… И так понимаем: темному человеку как свои права определить, как за них бороться? Забитый жизнью, бесправный пролетарий — именно такой-то и нужен хозяину…

Обычно бойкая, Люба Аркадакская под пристальными взглядами сидевших перед ней рабочих сначала растерялась, но скоро немного освоилась, успокоилась. Один из мастеровых подал голос:

— Что нужно хозяину и как гнуть горб на него, нам известно, а вот о правах наших желательно послушать!

Климанов поднял руку:

— Дайте срок, будет вам и белка, будет и свисток. А сегодня мы начнем занятия с литературы и географии. Узнаем, какие народы населяют Россию, как им живется под властью белого царя и о тех сочинителях, которые про жизнь народную пишут… Послушаем наших уважаемых пропагандисток.

Аркадакская развернула карту, поискала глазами, где бы ее повесить. Тут на помощь Любе подхватился парень в синей сатиновой косоворотке. В комнате дружно рассмеялись.

— Ай да Петька, проворен!

Парень укрепил карту на стене, поднес лампу. Повертев в руке карандаш, Аркадакская посмотрела на слушателей, потом перевела взгляд на карту.

— Перед вами карта России, — сказала она и уточнила с нажимом: — Российской империи. — Обвела карандашом границы. — Вдумайтесь, империя! Государство, где над всеми народами возвышается император, самодержец. Но кому должна принадлежать власть в государстве и кто хозяин того, что есть на земле? Человеку труда, который сеет и убирает хлеб, стоит у станка. Людям, которые создают, а не тем, которые живут чужим трудом. Именно отсюда и несовершенство устройства государства российского…

Мария слушала Любу. Хорошо у нее получается, и слушают ее с интересом. С чего же ей, Марии, начать? С Пушкина? Нет, пожалуй, это в другой раз. Она начнет рассказ с Чернышевского, с его книги «Что делать?», как писал ее заточенный в крепость…

На механическом кружок возглавил Голов.

Жизнь Кондрата не баловала, с детства рос сиротой. На завод попал лет с десяти хилым, белоголовым заморышем. Думали, помрет, не выдюжит заводской жизни, однако справился. В малолетстве, кроме побоев и ругани, ничего не испытал, может, оттого скуп был на улыбки Голов, а к добрым людям тянулся сердцем. Потому на предложение Нила Васильева послушать умного человека Кондрат откликнулся охотно. С первого взгляда лектор не приглянулся Голову, слишком молодой. Однако вежливый, слова резкого от него не услышишь. Видать по обличью — из интеллигентов, а одежда на нем мастерового. Может, из тех, кто, вырядившись под рабочего, звал фабрично-заводских идти в народ либо бомбы метать? Видал Голов и таких.

Но когда послушал лектора, диву дался — башковитый малый. Хорошо поясняет, доходчиво и книжки интересные читает. До сознания Кондрата многое доходило не сразу, но слова лектора о борьбе пролетариата за свои права уяснил быстро. Только выступая сообща, говорил им, кружковцам, Точисский, рабочие добьются лучшей жизни. Это Голову было ясно. Мог ли он один перечить мастеру? Кондрату даже смешно делалось от такой глупой мысли. Да тот бы его, как слепого щенка, в одночасье с завода выпер. А встань они всем цехом, плечом к плечу, тут не то что мастер, хозяин и тот оробел бы…

Походил Кондрат в кружок Точисского, поднаторел, кое-чему научился, на себя по-иному стал смотреть, с уважением: великая честь быть пролетарием и осознавать себя как силу.

Теперь Голов сам кружком руководит.

Очень хотел Кондрат, чтобы у них на механическом выступил Точисский, условились о дне…

Путь был не близок, они долго шли по тесным, грязным улицам, мимо рабочих бараков, темных подворотен, наконец у бревенчатой избы Голов остановился:

— Иди сюда, Павел Варфоломеич, тут наш университет.

В горнице рабочие сидели на скамьях и топчанах, сундуке и кадке у входа.

Павла усадили к застланному чистой льняной скатертью столу, подвинули стул, на Точисского смотрели с явным любопытством: наслышаны о нем от Голова.

Точисскому Кондрат сказал дорогой, что у них на механическом еще помнят стачку, организованную Петром Моисеенко и Степаном Халтуриным. Степана кое-кто даже знал. Помнят и демонстрацию у Казанского собора, принимали в ней участие. И потому Павел решил начать беседу с демонстрации, когда впервые в Санкт-Петербурге парод поднял красное знамя политической борьбы.

В горнице оживились, заговорили, принялись вспоминать:

— Студентов тогда привалило видимо-невидимо.

— Со всего Петербурга собрались. Тут и полиция подоспела.

— Рабочие не оплошали. Один из наших от меня недалече стоял, полицейскому, чего изволите, так въехал, тот и не охнул, — мелко рассмеялся старик с морщинистым лицом.

— Кулак у него крепкий, знаю я того парня, — заметил рабочий с кустистыми бровями и шрамом на щеке. — Я с ним в столярке работал. Бывало день намаешься, сил нет, а он топориком поигрывает, будто и усталь не берет.

— А помнишь, Дормидонт, речь студента? Как поминал Разина и Пугачева, мучениками за народное дело называл их? — снова сказал старик.

— Отчаянный малый, — согласился Дормидонт, — порядки-то нонешние на чем свет честил.

— Студента звали Георгием Плехановым, — уточнил Павел. — Потом, спасаясь от жандармов, уехал за границу, в Швейцарию, и создал в Женеве группу «Освобождение труда». Плеханов проповедует марксизм, призывает к борьбе за социализм. Я понимаю, что сейчас вам, возможно, не все это понятно. Но я объясню, расскажу…

Незаметно разговор перешел на теорию прибавочной стоимости. Говорил Точисский легко и уверенно. Видел — его слушают охотно, вникают.

— Для капиталиста рабочая сила — товар, он использует ее для получения прибыли, — пояснял Точисский. — Он прикрепил нас к станкам, и мы трудимся сообща двенадцать, а то и больше часов. Из них капиталист оплачивает нам час или два, а то, что мы производим за остальное время, присваивает себе на правах владельца орудий и средств производства. Именно это и есть закон прибавочной стоимости, открытый Марксом. Фабриканта, заводчика не волнует, как живет рабочий, имеет ли еду, жилье? Заболел, получил увечье — вон с фабрики, твое место займет другой. У ворот толпятся безработные. Это невольничий рынок, где капиталист покупает наемных рабов.

— Спину гнем, а платят копейки, концы с концами едва сводим. Знаем, почем фунт лиха.

— Нелюдимы — лошади ломовые.

— Ска-азал! У хорошего хозяина лошадь ест сытно… Сидевший рядом с Точисским рабочий попросил:

— Ты, друг, о социализме расскажи. С какой кашей его едят? — И кивнул на Голова. — Мы тут с Кондратом разбирались, а ты пояснее, глядишь, и мы кому-никому растолкуем.

Точисский поправил очки:

— Социализм — это такой общественный строй, где нет частной собственности на заводы и фабрики, где все в руках самих рабочих. Никто их не эксплуатирует, и работают они только на себя. Прогнали царя и капиталистов и сами себе хозяева.

— Прогнать царя и капиталиста? Несбыточно! У них солдаты и жандармы, садовая твоя голова, — засмеялись несколько человек. — Вот и Кондрат нам те же сказки плел.

Павел растерялся было, нахмурился, но потом произнес убежденно:

— Друзья мои, вы смеетесь потому, что вы еще сущие дети. Но когда повзрослеете и поймете, кто ваш враг, будете действовать сообща, вас не устрашат ни царь, ни солдаты, а уж тем более полиция. Слышали, как ваши товарищи рассказывали о демонстрации у Казанского собора? Почувствовали рабочие свою силу. А почему? Потому что рабочие и студенты действовали дружно… Настанет час, у пролетариата появятся свой вооруженные отряды, и их не остановят никакие преграды…

— Тогда иной коленкор, — раздался голос мастерового с чахоточно горящими глазами. — А то был тут один, уговаривал стрелять в царя, мужика деревенского на революцию поднимать.

— Ныне такие лекторы не в почете, — заметил старый рабочий. — Они свое сказали. Поначалу им веру давали, теперь уразумели, что к чему.

— Почто нам в пристяжных ходить, когда мы, рабочие, коренники!

— Верно, — сказал Точисский, — фабрично-заводской пролетариат — главная сила, она и преобразует Россию.

— Скажешь про такое, и в участок потянут, — почесал затылок рабочий у двери.

— Эх, мозга куриная, — рассмеялись товарищи, — ты беседуй, да знай с кем. А тот — с другим. По цепочке.

Провожали Точисского как старого знакомого. Павел слышал, кто-то из рабочих говорил:

— Свой, нашей кости.

К осени начались занятия в кружках на Путиловском и Балтийском заводах, Александровском и Обуховском, Бсрда и «Атласе», в мастерских Нового адмиралтейства и на фабрике Шау. А на квартире у Нила по-прежнему собирались кружковцы: Шелгунов, Васильев, Тимофеев, Климанов…

В гостиной музицировали. Доносились приглушенные звуки рояля. Играли полонез Огиньского.

В кабинете Брейтфусов массивный письменный стол, шкафы с книгами за стеклом.

Людвиг, стройный, черноглазый юноша, скрестив руки, откинулся на спинку дивана, а Павел, стоя к нему спиной, рассматривал книги. Они плотно заполняли полки, сияя позолотой корешков. Философы Аристотель, Юм, Спенсер, Шопенгауэр, Кант… Божественный Гомер — «Илиада» и «Одиссея», а за ними Гейне. Интересно, кто у Брейтфусов читает на немецком?..

А вот великие русские: Пушкин, Гоголь, Некрасов, Тургенев, Толстой, Лесков, Достоевский…

Рука потянулась к Толстому. Услышал голос Людвига:

— Вы любите сочинения графа?

— А кто их не любит?

— Официальная Россия. Говорят, граф Лев Николаевич писал Александру Третьему, прося о помиловании Перовской, Желябова, Кибальчича… Подал прошение через Победоносцева, однако воспитатель и наставник наследника письма не принял. Граф был потрясен.

— Да, Людвиг, официальная Россия не очень-то чтит великих писателей…

Пришел Иван Шалаевский, высокий, кудрявый блондин с голубыми глазами. В Санкт-Петербург он переехал из Перми недавно, поступал в Институт инженеров путей сообщения, однако вступительных экзаменов не выдержал. С Точисским Шалаевского свел Людвиг Брейтфус. Иван уселся в кресло, прислушался к разговору:

— Иногда я думаю, — рассуждал Людвиг, — отчего некоторые талантливые, авторитетные люди принимают государственные посты, верой и правдой служат ничтожному человеку, имя которого — царь? Тотлебен — герой Севастополя и Плевны — стал одесским генерал-губернатором; Дрентельн, участвовавший в боях за освобождение братьев-болгар, принял Третье отделение…

Точисский улыбнулся:

— В либерализм играют многие. Вот граф Дмитрий Андреевич Толстой! Разве начинал он не с либерализма? А нынче министр внутренних дел… А что касается ваших авторитетных людей, как вы говорите, Людвиг, то и Тотлебен, и Дрентельн — они прославились на войне. Однако всегда были верными слугами самодержавия…

— Но честь и совесть? Разве им чужды такие святые понятия? — возмутился Шалаевский.

— Дорогой Иван, эти звучные слова и трактуются ими в своем понимании, с позиций своего сословия. — И перевел разговор, снова обратившись к книгам:

— О, Маркс… Здесь, кажется, все, что переведено на русский. А вот и Плеханов — «Социализм и политическая борьба», «Наши разногласия»…

— Я преклоняюсь перед Георгием Валентиновичем, — сказал Людвиг. — Какой ум!

— Да, иметь смелость порвать с прошлым не каждому дано, — заметил Точисский. — Чтобы отречься от прежних идей, я имею в виду народнических, и принять марксизм, надо было свято поверить в силу марксизма. — Он улыбнулся. — В этом заслуга Маркса, сделавшего из Плеханова-народника Плеханова-марксиста. Точисский снял очки, протер стекла:

— Но, друзья мои, давайте о главном: не пора ли нам устроить собрание?

— Лекторов?

— И членов центрального кружка, рабочих непременно.

— Можно собраться у нас, квартира позволяет.

— Нет, мы соберемся в лесу. Во-первых, безопасней, во-вторых, подышим чистым воздухом. Не так часто нам это выпадает.

Предыдущая главаГлава 3 из 15Следующая глава