К книге
Жёлтая книгаСтраница 9
69%
Страница 9
9

На пруду меж тем закончилась перемена. Стайки мальков, как и прежде прилежно внимали учителю, синица сушила одежду, развесив её на солнце, а уцелевшие мошки одна за другой выбирались на берег, где трясогузка давно уж поджидала их к завтраку.

Озарённые добром

Намокший лист, зажатый промеж пересохших губ пруда, мнится сторожко24 замершей жабой. Совсем неподалёку, уронив себя наземь – тюльпан, его клюв полуоткрыт. То ли сказать хочет что, то ли воды. По ступеням поленницы на крышу сарая взбежала лисица. Щурит глаза навстречу теплу, хрустит громко ухом и так умна, что не втягивает голову в плечи, не прячется, если идёшь мимо.

Колода25 у тропинки в лес рассыпалась халвой. Её немощь глядится прилично так же, как скорлупа иного пня, что лопнув орехом, обнажил свою пустоту, распахнувшись напоследок настежь.

Гудение наперебой шмелей и комаров заполнило собой всё. Обгоняя друг друга, ищут они случайных знакомств, но находят их реже, чем должны.

Не сочтя для себя зазорным, шмели приподнимают поблекшие лепестки первоцветов. Шлёпая по щекам, приводят их в чувство, и, сделав дело, присаживаются рядом, отпивают из ковша дубового листа, брызжут на них. Отдыхают недолго, и после, мгновение спустя, загодя отерев чёрным платком усы, летят дальше, гудя натужно.

На столах у весны всего вдоволь. Накрахмаленные резные салфетки молодой крапивы аккуратно выставлены в нужных местах, они всегда под рукой, куда не пойди. Но пока свёрнуты, подпускают близко и приятны глазу.

Длиннохвостые синицы и трясогузки играют в салочки, кружат головы другу так, что часто смешивают пары в суматохе погони. Разборчиво одно лишь солнце. Перебирая ветками, придумывает, на которую сесть, но лишь зря теряет время. С вершины сосны, что показалась уютнее прочих, его гонит ветер, укоряя небрежением хода дня, испортив который хотя раз, уж ничего нельзя будет выправить.

Нагнув голову, солнце нехотя бредёт в гору полудня, а там уж и вовсе – катится вниз навеселе, к заре вечера, совершенно позабыв обо всём.

В сумерках, когда птицы дают себе перевести дух, особенно слышно, как мелкие молодые, острые на язык листочки судят солнце, шутят ему во след, а ветер… Отчего-то не сердится на них, но напротив – ласкает, покоит, ибо он один знает то, что не со зла они таковы.

Всякий, кто стремится пробиться к свету, принуждён быть отчасти более стоек прочих, едва ли не жесток, но не от того, что в душе темно, а чтобы не растратиться, и успеть донести, восполнить своею малой каплей общую нехватку26 озарённости добром.

Взгляд

Весь день шёл дождь, посему, то ли по привычке, то ли от безделья зяблик рюмил, пищал, как заплутавший в траве щенок. Ему вторила овсянка, тужась перепеть и соседа, и соло ударных ливня, нимало преуспела в том, скоро осипла, отчего была принуждена замолчать.

Птицы ссорились который день. Обе пары выбрали для гнезда мохеровую крону туи со вплетёнными в неё ветвями сосны на берегу пруда. Место было более, чем подходящим для того, чтобы вывести в свет и выкормить птенцов. Каждая мать считала, что именно её дети достойны лучшей участи, а потому старалась сделать всё, чтобы этот сладкий кусочек мира оставить за собой. А он был и впрямь так хорош, что даже в ссорах, птицы не обнаруживали гнезда. Пролетая мимо с равнодушным видом, садились на воспалённую юностью вишню, на серый пень у воды… А после – юрк, незаметно пристальному глазу, растворялись в сугробе кроны.

Но скандалили птицы с самого раннего утра. Отбирая, выхватывая друг у друга то гибкие прутики, то лоскутки мха, затягивали окончание строительства, что было чревато для овсянки, ибо её срок уже подходил.

Не одному лишь ветру было грустно наблюдать за тем, как спорят родственники27, и задумал он однажды проучить их. Подошёл к дереву, прямо так, открыто, без обиняков28 и – ну, как крутить его в разные стороны, гнуть и трясти, будто банный веник. Зяблик и овсянка строили гнёзда так близко друг к дружке, что, упади одно, непременно рассыпалось бы и второе. И, наперекор беде, сомкнулись они тесно, охватили вчетвером оба гнезда сразу, едва удерживаясь в седле порывов ветра. Ухмыльнулся ветер, да отстал нескоро, дал проветриться, как того следовало: и глупости, и гордости чрезмерной.

Не прошло и недели, как зяблик издали, с изрядной доли ревности любовался невзрачной на первый взгляд своей подругой. Она отдыхала, подставив лицо ветру, а тот нежно перебирал пёрышки на её груди. Неподалёку суетился супруг овсянки, весь в сомнениях о том, как и что, в гнезде, под душистой чёлкой туи.

Пришлось в ту пору оказаться там же и чёрному дрозду. Помылся он в пруду с дороги, без суеты и лишних всплесков, огляделся пристально, оценил: и прошлую суету, и воцарившееся зрелое спокойствие. Зяблик и овсянка переглянулись, – теперь им казалось, что места в кроне туи довольно, и дало бы приют ещё паре гнёзд, а уж чёрного дрозда, с его степенностью и флейтой29, любой был бы рад видеть соседом. Но он не притязал, сверкнул своей драгоценной улыбкой и улетел.

А через недолгий срок купальное место на берегу было опять занято. Теперь там нежился певчий, дрозд. Он выглядел, словно закутанный в бабушкин платок малыш, что непоседливо лезет в лужу, невзирая на протесты нянек. Дрозд присел в воду и, млея, затих. Затёкшее в полёте тело понемногу находило себя, оживало… Передышав30, он оглядел всех своим мелким, вне страха взглядом, и преображённый, красивый и статный взлетел, нарезая воздух большими сочными ломтями.

Взгляд… Это как отпечаток тёплой ладони  на замше инея. Зима пройдёт, и стёкла сделаются прозрачны, но ты запомнишь навсегда, где был тот след, и о чём он.

Здесь была жизнь…

В городе заработал завод. Женщины, бывшие торговки, скоро растеряли цепкий бегающий взгляд, сменили лыжные штаны и мужнины ботинки на костюм да туфли с небольшим устойчивым каблучком, стали спокойными, уверенными, преисполненными уважения к самим себе.

После работы можно пройтись не спеша по городу. В уголках губ пустынных, и от того просторных аллей сбились дольками усохших яблок листья каштана. Ими так приятно хрустеть. Но – жалко, рассыпаются в пыль.

Тельняшка, растянутая тучным небом, сушится на сквозняке заката. В парке утки рыбачат с мелководья, клюют носом в такт поплавкам камыша. Врановые уж не хохочут вульгарно, как бывало, но молча съезжают с заснеженных гряд леса, хватая из жидкой похлёбки, что найдут, для жадных, но молчаливых своих чад.

Краска неба облупилась до облаков, что так непрочны и отслаиваясь, падают куда-то и всё никак не могут упасть. На их фоне – разноглазые часы Ленинградского вокзала: одни верны, на других ровно полночь …или полдень? Дежурные в метро дремлют с открытыми глазами. Течение реки эскалатора неразборчиво, и увлекает за собой всякого, кто ступил в его пыльные воды.

А где-то там, над землёй – сверкает на солнце рыбья чешуя ГУМа, нарочитые луковицы Покровского и Куранты роняют наземь нечаянно четверть, бьют.

И далеко-далеко от Москвы, маленькая ещё девчушка спешит по дороге так, что косички подпрыгивают, ударяясь о худенькие плечи. За нею, что есть сил, бежит собака… догнала. У обеих – белый воротничок. Но – одной в школу, другой – ждать. У тех, кто любит – чаяний всегда больше прочих.

Посреди тропинки ландыш тянет руки к небу. Ступишь неловко, и нет его, жаль… И как узнать, – то ли ты идёшь не по своей дороге, то ли он стремится не к тому.

Шагаешь по лесу, пахнет так сладко, будто по колено в конфектах, но сверху слышен уже неотвратимый гул комаров. Тут же, на пути, словно проглаженная горячим растопным утюгом, мохнатая серая шкурка угадывается едва: «Здесь была жизнь…» И над этим всем – пролитое с досады облака молоко.

Жаль. Жаль, что так всё… ненадолго…

90 лет со дня гибели

Владимира Владимировича Маяковского

В подражание Маяковскому

Сильные люди ломаются? Очень громко!

И в злобе крошАт… золотые коронки.

В истерике бьются…

И вьются

Стеной у плюща.

А мы – понемногу. Как доноры.

Мы – в регулярной манере.

И так прошибаем закрытые двери.

И тушим пожары чужого гонора.

Мы – тихие люди. Крутого норова.

1978

– Я обожаю Маяковского!

– Быть не может. – Категорично возразила кузина. Она была старше меня на восемь лет, ела консервированную фасоль прямо из банки, игнорируя мейсенский фарфор, и знала толк в жизни. Наблюдая, как дымок болгарского табака оседает на побелке потолка, поглядывая на джинсы, столь твёрдые, что умели стоять в углу самостоятельно, чем пугали бабушку, изредка навещавшую внучку, она добавила:

– Не понимаю, зачем ты выдумываешь. Маяковский не нравится никому. Некоторые врут об этом, чтобы казаться умнее, а тебе -то это зачем?

– Я такая дура, что меня уже ничего не спасёт, или такая умная, что мне не надо это доказывать?

Сестра хитро улыбнулась и вышла из кухни. Вернулась с томиком Маяковского и протянула мне:

– На, читай.

– Какое?

– Всё равно. Я пойму.

Открыв книгу наугад, я принялась декламировать:

«Я недаром вздрогнул.

Не загробный вздор.

В порт,

Горящий,

Как расплавленное лето

разворачивался

и входил

товарищ Теодор

Нетте»…

Сестра смотрела на меня и слушала молча, без привычной снисходительной улыбки, без неизбежной, в силу разницы в годах, отстранённости. Обождав, пока я закончу, она просто и с явным удовольствием произнесла:

– Да, ты правда его любишь. Кажется даже, что это твои стихи, твоя жизнь…

Она приняла из моих рук томик и унесла. Я с грустью глядела ей вслед, ибо у меня такого не было.

1998

Дочитав сыну на ночь «Крошка сын к отцу пришёл и спросила кроха, что такое хорошо, а что такое плохо», я с сожалением прикрыла за собой дверь, прислушиваясь, как спокойно спит наш малыш. Хотелось не отпускать его от себя, баюкать, как можно дольше… И тут раздался звонок:

– Ты дома?! – радостный голос друга Генки рвался наружу из телефонной трубки.

– Ну, а где ж мне быть-то? Ты на часы смотрел?

– А что?!

– Ребёнка спать укладываем, вот что!

– А… Слушай, приезжайте завтра ко мне на работу. Срочно.

– Устроился? Поздравляю! Куда же?

– Спасибо, но поздравлять не с чем, в библиотеку устроился, и со дня на день все книги уедут в макулатуру. Посему – берите сумку побольше и приезжайте, увезёте, сколько сможете.

У меня перехватило дыхание. Я вспомнила широкий подоконник первой библиотеки, куда записала меня мама. Как приятно было приходить туда не в свой день и копаться в зачитанных до ветхости книгах, находить увядшие цветы меж листов, пометки, сделанные тонко отточенным карандашом. Лиловая библиотечная печать, словно орденом отмечала каждый томик сразу в двух местах, кармашек карточки гляделся наградным гордым листом. И все мы, книгочеи, были причастны к этому.

– Эй! «Ты там?» —прокричал Генка.

– Да здесь я, здесь. Мы приедем, как только начнут ходить автобусы.

Рядами, как в очереди на казнь, стояли полкИ книг. В междурядье, ожидая известного часа, лежали приготовленные верёвки. Чтобы опутать по рукам и ногам сперва тома, в заодно уж и тех, кто не представлял своей жизни без них.

Я принялась укладывать в сумку кирпичи, некогда составлявшие крепкую стену здания рассыпающейся в прах страны: Тургенев, Толстой, Чехов, Островский, Короленко, Достоевский, Паустовский, Горький…

– Не бери всё собрание сочинений, заметят!

– И что тогда, Генка? Что они со мной сделают?! Тоже спишут в макулатуру?! Это… Это сродни убийству, понимаешь?!!

– Да понимаю я… – Генка махнул рукой, – делай, что хочешь.

Мне хотелось взять их всех. Обнять каждую, успокоить, найти удобное и правильное место, чтобы не ссорились по ночам в тишине. В какой-то момент я взвизгнула:

– Гашек!!! – И через мгновение – Маяковский!!!!!!!!!!!!!!!!

После того, как нашёлся томик «Избранное» любимого поэта, я складывала книги в сумки одной рукой, левой я прижимала к сердцу его.

…2019

– … за вклад в развитие русской культуры и литературы награждается медалью «Владимир Маяковский 125 лет».

Рубиновая звезда крепко держится на шпильке Флоровской… Спасской башни. Неужели это всё, что осталось от моей великой страны…

Йемен

Капли дождя за окном дрожали, мёрзли, но не успев упасть, превращались в снежинки и порхали в полудрёме забытья. Земля ждала их слёз, а не пепла, в который обращались они.

Я смотрел в окно и корил себя за то, что накануне, введённый в заблуждение чаянным солнечным теплом, выпустил за окошко двух божьих коровок.

Крупные, холёные, объевшиеся гречишного мёда жучки, доверчиво карабкались на руку и радостно взлетали в открытое небо. И что с ними теперь?

Ветер скатывал пчёл льняными клубочками шерсти и сдувал попарно.

Сосны трясли половиками с застрявшими в них после Рождественского сочельника иголками. Невзирая на холод и лютый снегопад, эрантис развязно цвёл и ароматом своим мешал примерзать выдоху к небу. Случайная длиннохвостая синица наспех примётывала на живую нитку края дня и вечера друг к другу.

Реки тропинок скоро мелели от проступающих по краям, диких в своей вездесущности белых хохлаток.

И рядом, совсем, – размокшая лепнина из папье-маше кленовых листьев держалась до последнего, не теряя формы, ухватив лапами причудливых вензелей зеркала луж, надтреснутые отражением ветвей.

Синяк луны на небе почти прошёл. Мир оберегал нас, предоставляя прежде раниться о едкий прищур месяца, что оставляет затяжки на мыслях, избавляя от раздумий о собственной ущербности, о жучках и неразумно распахнутых окнах, о неготовности нашей встретиться лицом к лицу даже с собой.

– Ту-дух, ту-дух, ту-дух… – то знакомая синица, условным знаком зовёт к окну.

Подхожу: на раме, потирая от холода руки, топчутся божьи коровки. Спешу отворить и впускаю радостное морозное густое гудение. Задевая друг друга, летят они к блюдцу с неубранным специально для них чаем. Напившись, даже не подобрав нижних ажурных юбок, не расправив сбившихся чёрных чулок, жучки согреваются и засыпают, прямо так, на ходу, застывая кофейными зёрнами.

Предыдущая главаГлава 9 из 13Следующая глава