Ввиду предстоящего приезда государя берг-инспектор Булгаков вытребовал меня в Пермь с ротой моего Верхнеуральского горного батальона. Мне отвели квартиру в городе, а солдат поставили в казарме на одном дворе с гарнизонной гауптвахтой. Здесь содержится мой старый знакомец, Мосцепанов. Он приговорен к Сибири, но до сенатской конфирмации содержится не в тюремном замке, а на гауптвахте. По двору ему ходить разрешено, я регулярно с ним вижусь и в первый же день не удержался, чтобы не спросить про Змея Горыныча с черной кровью. Он лишь рукой махнул, показывая, что это всё в прошлом. Я настаивал, тогда он предложил мне пойти в гимназию, взять там Журнал Министерства народного просвещения за 1819 год и почитать: мол, сам пойму. Мосцепанов назвал и номер выпуска, но я его забыл. Сказано было таким тоном, что трудиться искать этот выпуск явно не имело смысла.
В разговорах он постоянно ругает Сигова и якобы подкупленных им судей. Я как мог объяснил ему, что его кляузы пагубны, даже если частью справедливы. Нижнетагильские заводы работают на рудах Высоцкого рудника, железо из них – наилучшее в целом свете. Нет равных ему по ковкости. Здесь его льют, куют, катают, формуют, выделывают железо листовое, прутовое, кубовое, обручевое, изготовляют котлы скипидарные, салотопенные и для паровых машин, замки, косы литовские и горбуши, подковы обыкновенные и с заварными шипами, крюки воротные, дверные и чуланные, колясочные ходы, печные заслонки, надымники, мотыги бухарские, лопаты, вилы, топоры, тазы, таганы, якоря четверорогие и двурогие, цепи всех размеров, гвозди всех видов – барочные, прислонные, двутесные, однотесные, лубяные, сундучные.
“Механизм, производящий всё разнообразие этих и многих других вещей, чрезвычайно сложен и хрупок, – закончил я свой монолог. – Сам граф Демидов весьма осторожно вмешивается в его работу. Вам-то и вовсе не следовало сюда соваться”.
“Справедливость вы цените дешевле бухарских мотыг?” – упрекнул меня Мосцепанов.
“Да, мир несправедлив, – признал я, – и самое печальное не в том, что он таков, а что таким и должен быть, чтобы не погибнуть”.
Он не сумел достойно мне возразить и сказал только: “Эх майор, майор!”.
Переписка у него отнята. Из жалости к нему я сдал на почту его письмо к брату в Казань, а с почты принес ему два номера “Русского инвалида”. В одном из них сообщалось, что лорд Байрон умер в Мисолонги от болотной лихорадки. Я ожидал от Мосцепанова изъявлений пусть не горя, но естественного сожаления о безвременно покинувшем нас великом человеке; он, однако, ни единым добрым словом не помянув умершего, заявил, что не доверяет англичанам.
“Отчего они у вас в немилости?” – спросил я.
“Самая лицемерная нация, – был ответ. – Вот пример: лорд Странгфорд, британский посланник при турецком дворе, принял в дар от султана коллекцию медалей, ранее принадлежавшую Хаджиери”.
Это имя было мне неизвестно.
“Знатный грек, драгоман нашего посольства в Константинополе, – пояснил Мосцепанов, довольно грубо дав понять, что изумлен моим невежеством. – Убит по тайному приказу султана. Странгфорд об этом знал, но не постыдился принять от него такой подарок”.
Посланники, драгоманы, лорды, медали – а сам седой щетиной оброс, и всё-то на нем потерто, засалено, каблуки кривы, рукава и полы с махрой. Солдат Ажауров из моей команды хлеба краюхой или табаком его угостит, он и тому рад. Этот Ажауров у меня самый убогий солдатик, все его цукают, так ведь нашел, кого и ему можно пожалеть.
Мосцепанов и так-то всегда мрачен, но вконец приуныл, узнав от меня, что из-за опасности холеры государь объедет Пермь стороной. В расписании мест, которые он должен был осмотреть в Перми, гауптвахта не значилась; я раньше говорил об этом Мосцепанову, тем не менее он, видимо, связывал с высочайшим визитом какие-то надежды.
В мои дежурства никто его ни разу не навещал, но позавчера, подкараулив меня за воротами, ко мне обратилась молодая мещанка с татарскими глазами и римским профилем. Я тотчас ее узнал и даже вспомнил имя – Наталья Бажина. Честно признавшись, что Мосцепанов ей не муж и не брат, она с поразительной для женщины ее звания дерзостью попросила о свидании с ним.
Сердце мое дрогнуло. На следующий вечер, ни у кого не справившись о допустимости такого свидания и никому о нем не доложившись, я встретил ее у ворот, провел в кордегардию, откуда предварительно удалил караульных солдат, и туда же привел Мосцепанова.
По дороге, предвкушая, как счастлив он будет увидеть свою Наталью, я сообщил ему, какой сюрприз его ожидает, но он меня не поблагодарил и никакой радости не выказал.
Наталья, едва взглянув на него, расплакалась. Не думала, конечно, таким его увидеть. Волос у него на голове убыло, посерел, смотрит стариком. А как рот раскрыл, видно стало, что зубов тоже поубавилось.
Угораздило ее прикипеть душой к полоумному ябеднику! Небось почитает его за Прометея, на которого Сигов с Платоновым наслали губернских орлов клевать ему печень.
“Чего ревешь?” – спросил Мосцепанов не так чтобы ласково.
Она быстренько слёзы смахнула, пошмыгала носом и отвечала, что плачет от счастья видеть этого старого дурня.
Оставить их вдвоем я не имел права, да, честно говоря, и не хотел. Отсел подальше, сделал вид, будто занят служебными бумагами, а сам прислушивался к их разговору.
Слышу, она ему шепчет: “Брат ваш прислал со мной то, о чем вы просили”. Ответ Мосцепанова потонул в его кашле, но я понял, что братнина посылка ему безразлична.
Сели мои голубки на лавке. Она к нему ластится, руки ему гладит, говорит, что в Сибири тоже русские люди живут, они с сыном туда к нему приедут. Он – ни слова. Нахохлился, сидит как сыч.
Наконец говорит: “Покойные отец с матерью чуть не каждую ночь снятся. Раньше хотел, чтобы явились, звал перед сном – и ничего. А нынче только глаза закрою – тут как тут”.
“Жалеют сына, что в тюрьме сидит”, – рассудила Наталья.
Он головой покачал: “Нет, прежде до них мой зов не доходил, а сейчас вмиг доходит. Видать, близко мне до тех мест, где они пребывают”.
Смотрю, у Натальи опять губы запрыгали. Схватила свою котомку, стала выкладывать гостинцы. Пока от ворот шли, рассказала мне, что в Перми у нее кума, она у кумы на печном поду шанег напекла, у башкир в торгу взяла вяленое мясо, а соленья, мед, ягодные варенья из дому привезла в туесах. Разложила всё на лавке, собрала немного того, другого, третьего и поднесла мне. Я, чтобы ее не обижать, принял одну шаньгу.
Мосцепанова здесь голодом не морят, но и разносолами не балуют. Глаза у него разбежались, начал хватать всё подряд. Одно откусит, сразу же другое, жует вперемешку. После соленого огурца берет мед, после меда – башкирское мясо, малиновым вареньем заедает. Вижу, Наталья забеспокоилась, как бы его после такого лукуллова пиршества поносом не прохватило. Отнять у него что-нибудь не решилась, но посоветовала: “Вы шаньгами прослаивайте, не то в желудке плохо ляжет”.
Мосцепанов и ухом не повел. Вдруг челюсти у него задвигались медленнее, глаза сузились, и он выговорил с набитым ртом: “Сидорку Ванюкова встретишь, плюнь ему в харю”.
“Это же ваш любимый был ученик! За что?” – изумилась Наталья.
“Он знает!” – сказал Мосцепанов и очами сверкнул. С тем я его подругу от него и вывел.
По пути через двор закралась похабная мысль зазвать ее к себе и утешить после такого свидания. Как бы невзначай упомянул, что стою на квартире один, и спросил, куда она пойдет на ночь глядя.
“К куме”, – сказала Наталья.
Взгляд, который она на меня бросила, свидетельствовал, что мой намек понят, но не одобрен.
Ну, к куме, так к куме.
Я довел ее до ворот, провел мимо часового. Под фонарем смотрю – улыбается.
“Чему радуешься?” – спрашиваю.
“Злится, – отвечает, – значит, сердце в нем живо”.
Поклонилась мне и ушла в темноту.
Слава богу, холера не поднялась по Волге выше Камышина, побережье Камы безопасно. Получено распоряжение ожидать государя после полудня 30 сентября, если погода не испортится.
Приготовления к его визиту начались в середине лета, и от Криднера тут было бы мало проку; Тюфяев куда более энергичен. В Загородном и Набережном садах воздвигнуты ротонды в дорическом ордере, у Казанской и Сибирской застав – обелиски с чугунными шарами и орлами наверху. Сибирский тракт, по которому государь должен будет въезжать в город, на четверть версты от заставы обсажен молодыми березками. На главных улицах настелены тротуары в три плахи. По этому поводу учитель гимназии Василий Феонов сочинил стихи, которые ходят по рукам:
О, губернатор наш Кирилл,
В Перми ты много натворил!
От Егошихи и до Слудки
Построил тротуары в сутки
Из всех заборов и полов
От обывательских домов,
Воздвиг ротонды, пирамиды.
Ну просто прелесть что за виды!
Неаполь, Греция и Рим,
Мы знать вас больше не хотим!
Я не фрондер, но кто-то нашептал Тюфяеву, будто барон Криднер оказывал мне особое покровительство. Я причислен к фронде, и в результате этой интриги командовать назначенной к встрече государя моей же ротой будет подпоручик Драверт из гарнизонного батальона. По слухам, он в родстве с какой-то важной персоной в Петербурге.
К полудню 30 сентября народ стал собираться на тракте у Загородного сада. Шли целыми семействами, принаряженные, со снедью в узлах и корзинках. Доносившиеся до меня разговоры то и дело касались вопроса, для чего государь поехал на Урал. Цели его поездки не оглашены, в итоге догадки строятся самые фантастические. Популярна версия, будто он навсегда покинул Петербург, потому что там – измена.
Мундир доставил мне место в переднем ряду, в группе не занятых службой чиновников. Мы стояли возле новеньких заставных обелисков, время от времени подкрепляясь пирогами и горячим сбитнем. То и другое продавали снующие в толпе разносчики. Напитки покрепче они предлагали из-под полы, но охотников находилось немного. Это меня приятно удивило.
Было объявлено, что государь прибудет около четырех часов пополудни, но и в четыре, и в пять, и в половине седьмого ничто, кроме зажженной на Сибирской улице иллюминации, этого не предвещало. В восьмом часу прибыло лишь первое отделение императорского кортежа. Где находится сам государь, никто не знал. Явился слух, будто он заночевал в Кунгуре и не стоит ждать его раньше утра.
К ночи похолодало, накрапывал дождик. Компании, сидевшие на траве с закуской, собирали и увязывали в платки остатки снеди. Детей стало меньше, за ними потянулись и взрослые, но большинство, я в том числе, надеялось, что слух окажется ложным. Иллюминация не гасла, укрепляя нас в этой надежде. Самые предприимчивые, чтобы лучше видеть царский поезд, от заставы перемещались дальше по тракту и занимали места под березками.
Лужи вокруг были присыпаны песком, сотни ног измесили его в грязь. Все до рези в глазах всматривались в темную даль, ничем не откликавшуюся на наши взгляды. Вдруг послышался истошный вопль: “Едет!”.
Общий вздох пронесся по толпе, раздались возгласы: “Где? Где?”. Парень, давно стоявший на пьедестале одного из обелисков, указывал рукой направление и вопил как оглашенный. Вдали показался одинокий огонек. Он слабо мерцал во тьме, колеблемый собственным движением и толщей отделявшего нас от него влажного воздуха.
Толпа с гулом стала растекаться вдоль тракта. Стена людей вокруг меня распалась, в одном из разломов я заметил мосцепановскую Наталью и стал пробираться к ней. Привстав на носки, она не отрывала глаз от далекого огня. Ее толкали со всех сторон, но и теперь ей удавалось хранить присущую ей грацию. Меня она не замечала. Ее правая рука локтем отражала натиск соседей, а левая оберегала что-то спрятанное на груди, словно за пазухой у нее сидел щенок или котенок. В какой-то момент оттуда выглянул конец скатанного в трубку бумажного листа. Я понял, что это прошение государю, присланное ей братом Мосцепанова из Казани, и она боится его измять. Мешать исполнению ее замысла я не хотел, но подумал, что, если она полезет к государю, а я, находясь рядом, не попытаюсь ее удержать, у меня могут быть неприятности. Лучше было быть в стороне от нее, а то кто-нибудь из чиновной публики донесет о моем бездействии. Нам, офицерам и чиновникам, предписано любыми способами и средствами препятствовать подаче государю жалоб или прошений.
Я обернулся к разгорающейся во мраке красной точке. Она приближалась, росла, вытягивалась. Пламя реяло довольно высоко над землей, двигаясь словно бы само по себе, как огненный Моисеев куст, и так же завороженно, как евреи в пустыне, все мы на него смотрели. Его туманный отблеск плавал по стоявшей в воздухе дождевой мороси.
Я был так возбужден, что не мог одновременно видеть и слышать. Зрение и слух работали попеременно. Стук многих копыт грянул в ушах не раньше, чем плывущий по воздуху таинственный огонь обернулся дорожным факелом в руке верхового фельдъегеря.
Прокатилось недружное “ура”, полетели вверх шапки. Повеяло горячим конским по́том. За фельдъегерем три открытых экипажа пролетели мимо меня. Сидевшие в них люди имели фуражки и шинели одинакового образца. В полутьме распознать среди них государя было невозможно.
Через минуту факел повис перед расположенным сразу за заставой домом губернского архитектора Свиязева. Согласно расписанию, государь должен был там переодеться. Я услышал, как ответила на его приветствие моя собственная, выстроенная вдоль забора караульная рота, и подумал, что у меня ответили бы стройнее.
“Эх Драверт, Драверт, сукин ты сын!” – подумал я не без понятного в моем положении злорадства.
Толпа запрудила улицу возле дома. Я протиснулся вперед. Экипажи были пусты, свитские тоже меняли дорожное платье на парадное, но фельдъегери остались при лошадях, кучера – на козлах. Один из них, богатырского сложения, со смоляной бородой в полгруди, сделался предметом всеобщего интереса. Он царственно восседал на своей скамейке, ни взглядом не удостаивая восхищенно взиравших на него зевак. Это был легендарный Илья Байков, любимый кучер государя.
Какой-то мещанин при нем же рассказывал про него так, словно он был не живым человеком, а статуей в музее: “В Аустерлицкой баталии спас государя от плена, за это геройство произведен в полковники. Из всех чиновных ему одному государь дозволяет не брить бороду”.
“Кучер в классном чине состоять не может”, – сказал я.
“Почему это?” – оскорбился рассказчик.
“Классные чины присваиваются лишь комнатной прислуге их величеств и высочеств”, – объяснил я и опять увидел Наталью. Ее лицо выделялось среди других лиц. Его не портил даже чересчур длинный, а теперь еще и покрасневший от холода и сырости нос.
Пользуясь тем, что внимание окружающих сосредоточилось на Илье, она с рассеянным видом, для маскировки глядя куда-то в сторону, осторожно, шажок за шажком, с тыла стала подбираться к его коляске. Я разгадал ее план и мысленно пожелал ей успеха.
Тут же, как если бы мое пожелание придало ей решимости, она рванулась вперед, и, прежде чем солдаты ее оттащили, без замаха, неуловимым движением кисти успела бросить на сидение бумажную трубку, посередине стянутую розовой ленточкой с бантом. Проделано было так ловко, что заметил, кажется, я один, и то потому, что следил за ней.
Солдаты швырнули ее назад в толпу. Она едва не упала, но улыбалась, как девочка, исполнившая поручение старших, гордая, что оправдала их доверие, не подвела, справилась. В свете иллюминации глаза ее горели торжеством. Расчет был, что государь, садясь в экипаж, заметит прошение и, хотя в темноте читать его не станет, возьмет с собой, чтобы прочесть позже, – но Илья, почуяв неладное, обернулся. По службе ему положено иметь глаза на затылке, иначе не усидел бы столько лет на лейб-кучерской скамейке. Взгляд его упал на лежавшую между сидением и бортом бумажную трубочку, каких, надо полагать, он в жизни повидал немало. Поддел ее концом кнутовища и сковырнул на землю.
На крыльцо вынесли фонарь, показался государь. Вместо шинели на нем был мундир, фуражку сменила треуголка. Его встретило бурное ликование толпы. Сопровождаемый свитой, он почти сбежал по ступеням и мимо взявших на караул солдат направился к экипажу.
Народ отхлынул, очищая ему путь. Прямо перед ним я увидел на земле то, что осталось от прошения. По нему прошлись десятки ног. Аккуратная трубочка, красиво перевязанная шелковой лентой, превратилась в кусок рваной грязной бумаги.
Я поискал глазами Наталью, боясь посмотреть ей в глаза, но ее уже след простыл. Хочется верить, что судьбу своего прошения она не узнала и сейчас, когда я это пишу, в блаженном неведении пьет чай у кумы, твердо уповая на царскую милость.