Сожги все мои письма к тебе, если не сделал этого раньше. Мне диктовал их помраченный рассудок. Узнав, к примеру, что константинопольский патриарх Григорий был повешен на Пасху 1821 года, и тогда же на Святой Елене скончался корсиканец, я, сопоставив одно с другим, без всяких на то оснований вообразила, будто по смерти Бонапарта темный ангел покинул его тело, перенесся в Стамбул и вселился в султана Махмуда. В Ибрагим-паше я усмотрела провозвещенного пророком Исайей дракона – и подобным вздором досаждала не только тебе, но и государю. Недавно написала ему, умоляя забыть это как дурной сон. От долгих молитв у меня мозоли на верхней части голеней, такие же, как у него. Этот телесный залог нашего с ним родства в духе дает мне надежду, что он простит больной женщине ее глупости.
Я призывала его к войне с султаном, не вникая в препятствующие этому обстоятельства. Ни расстроенные финансы, ни происки англичан, ни положение государя как основателя Священного Союза не брались мною в расчет, я видела только страдания греков и поругание креста от полумесяца. Одно может меня извинить: в то время я неделями ни с кем не разговаривала, сутками не покидала мою комнату с занавешенными окнами, питалась сухими хлебцами, а по пятницам не брала в рот ничего, кроме воды, наконец, отлучила от себя любящую дочь, – и всё для того, чтобы в молитве духа открыть способ спасти Грецию. Я воображала себя Кассандрой и желала быть советчицей государя, когда персты безумия уже касались моей души.
Мне грозила смерть от истощения, лишь самоотверженность моей Софи вернула меня к жизни. Дочь ходила за мной как за ребенком, которого у нее нет, а затем уговорила поехать в Крым с князем и княгиней Голицыными. После того, как их любимое детище, Библейское общество, попало в немилость к государю, они решили основать в Крыму евангелическую колонию из немцев и швейцарцев. Мы с Софи и ее мужем, бароном Беркхаймом, а также с его сестрой, присоединились к ним.
В Кореизе у Голицыных имение, там и поселились. Чистый воздух, фрукты, морские купания должны поправить мое телесное здоровье, а духовное я обретаю в проповеди Евангелия здешним татарам. Князь занят хозяйственными делами будущей колонии, но Софи и княгиню я вовлекла в свое безнадежное, как считает мой зять и другие колонисты, предприятие. Они согласились со мной, что если нам будет сопутствовать успех, а война с Портой все-таки начнется, люди более энергичные и владеющие восточными языками под защитой русского оружия смогут применить наш опыт в Османской империи.
Я не столь наивна, чтобы рассчитывать на безраздельное обращение татар ко Христу; для начала они должны принять новое, не порывая со старым. Сумел же когда-то еврей Саббатай Цви соединить магометанство с иудейской верой! Его последователи поныне живут в Салониках, турки презрительно именуют их донмэ, то есть “отступники”, но тут сказывается общее, без различия наций и религий, свойство низких душ – принимать двоеверие за вероотступничество. Я довольно от этого настрадалась.
По моему мнению, сильному религиозному чувству крымских татар тесно в узких рамках исламского вероучения. Я убедила княгиню, что коли ты хотел дать коми-зырянам Евангелие на их родном языке, надо дать его и татарам. Их язык проще, чем коми-зырянский, зато отвлеченные понятия в нем развиты лучше, они всё же не язычники. Я собираюсь открыть им Евангелие, а не отнять у них Коран, и тогда, имея возможность сравнивать, когда-нибудь они сделают верный выбор. Разумеется, для этого понадобятся годы, а то и десятилетия, но и босняки, и албанцы, и сами турки, если удастся повторить на них опробованный нами метод, не смогут не измениться в душе, пусть даже внешне и останутся магометанами. Зароненные семена дадут всходы, милосердие проникнет в их сердца, и в руке, сжимающей ятаган, мы увидим ветвь оливы. В итоге греческий вопрос разрешится сам собой.
Предвижу твой скептицизм. Многие сомневались в осуществимости нашей затеи, но, как теперь выяснилось, мы, три слабые женщины, оказались правы, а заблуждались те, кто убеждал нас в бессмысленности христианской проповеди среди мусульман. Комендант Алушты дал нам двух солдат, с ними мы объезжаем окрестные селения. Солдаты собирают жителей на площади и следят, чтобы не расходились, но скоро я замечаю, что меня слушают с неподдельным интересом. Я говорю на французском или на немецком, благо для таких предметов родной язык предпочтительнее, княгиня переводит на русский, а нанятый нами татарин – с русского на татарский. Пройдя через двойной перевод, моя речь не может не потерять в выразительности, но и в таком виде производит сильный эффект. Я сужу об этом по лицам слушателей, а переводчик подтверждает мои наблюдения. Вечерами учу с ним татарский и через пару месяцев смогу на нем говорить.
Вчера, усталые, мы под вечер вернулись в Кореиз. После ужина Софи с княгиней остались дома, а я спустилась к морю и в одиночестве долго молилась на берегу. Начало темнеть, но жаль было расставаться с блаженным состоянием, которое дает мне молитва духа. Вокруг – ни души, прибой еле-еле угадывался по шороху тревожимой им гальки. Я слышала дыхание моря и старалась дышать ему в такт, пока не ощутила, что мы с ним – одно, я могу ступить в него и не шевелить ни руками, ни ногами, но не утону: оно примет меня как часть себя, ибо и в нем, и во мне живет часть Того, кто больше нас обоих.
За ужином я не выпила ни капли вина. Мигрень меня не мучила, радужные зигзаги не плясали за глазами. Голова не кружилась, всё было совершенно не так, как перед началом прежних моих видений, которым обычно предшествовали приступы дурноты, а нередко – и рвота. В таких случаях я мнила себя парящей над землей и озирала ее как бы с высоты орлиного полета, а здесь тьма просто раздвинулась, как раздвигается занавес в театре, и там, где минуту назад царил мрак, на фоне светлеющего неба очертился всем знакомый контур скалистого холма с крепостью на вершине. Я узнала афинский Акрополь, но почему-то не удивилась, что вижу его и, следовательно, нахожусь от него вблизи. Удивительно было лишь то, что в Афинах сейчас не лето, как Крыму, а поздняя осень или зима. Похолодало, задул ледяной ветер.
Затем я поняла, что море исчезло. Вместо него передо мной расстилалась травяная пустошь, рассеченная дорогой из неровных, затянутых по краям песком плит белого известняка. То, что я принимала за плеск прибоя, оказалось шумом стелющейся под ветром сухой травы. Дорога вела к гребню холма и была светлее окружающего ее поля. Я с опаской ступила на нее, но с каждым шагом шла всё увереннее. Идти было необыкновенно легко, ослабевшее после болезни тело слушалось меня, как в молодости. Впереди, над скалой Акрополя, я видела Парфенон, но не в том виде, в каком мы знаем его по гравюрам и литографиям. Скелет дополнился недостающими частями. Храм Афины чудесным образом восстал из руин, прекрасный, как при Перикле, со всеми барельефами и статуями, разбитыми взрывом хранимого в нем турками пороха или увезенными в Лондон лордом Элгином, а над ним, вобрав его в себя как свое подножье, вырастал увенчанный куполом величественный храм. Я не могла сказать, принадлежит ли он православным, католикам или еще какой-то ветви христианства, в нем было нечто объединяющее нас всех, к какому бы исповеданию мы себя ни относили. От него исходил свет, в котором я истаивала до полного забвения себя самой, тем не менее краем сознания понимала: Господь подает мне весть, что здесь, в Афинах, осуществится наиглавнейший идеал моей жизни – братство народов через воссоединение всех христианских церквей. Греция своими муками искупит грех наших раздоров пред ликом Христа.
Как я потом узнала, Софи, обеспокоенная моим затянувшимся отсутствием, с фонарем отправилась на берег и нашла меня распростертой без чувств у самой кромки пенного кружева, оставляемого прибоем на прибрежной гальке. Подол платья намок, ботинки были полны воды. Если бы ветер усилился, а к тому шло, меня могло волной смыть в море.
Софи оттащила меня подальше от воды и сбегала за слугами. Я очнулась у них на руках. Не обращая внимания на мою слабость, даже не поцеловав меня, она тут же набросилась на меня с попреками: “Горе мое! Это просто чудо, что ты упала головой назад, а не вперед, не то захлебнулась бы. Ты как малое дитя! Куда тебя понесло?”
Я рассказала ей, как увидела перед собой дорогу и пошла по ней, но она со своей обычной безаппеляционностью заявила, что это была лунная дорожка на воде.
“Всё небо в тучах. Где ты видишь луну?” – спросила я, но моя дочь, если это в ее интересах, умеет не замечать очевидного.
Дома они с княгиней начали меня раздевать, чтобы переодеть в сухое, и с удивлением обнаружили, что под моим дорожным платьем, с утра бывшим на мне в тот день, поддето еще одно – бумазейное, белое, с высокой талией, поясом под грудью и оторочкой из квадратного греческого орнамента на подоле. Увидев его, я сама удивилась. Мне оно было незнакомо.
“Вот почему вы сегодня весь день обливались потом!” – сказала княгиня с таким видом, словно узнала обо мне что-то, что я от них скрывала, а на мой ответ, что днем я страдала от жары не более, чем всегда, лишь многозначительно улыбнулась.
Я попыталась довести до ее сведения, что не надевала второго платья и впервые его вижу. Откуда оно на мне, я не знала, но затем вспомнила ощущение холода, поблекшую траву на склонах, – и догадалась, почему в Афинах стояла зима, тогда как в Крыму – лето.
Пережитое мной не было похоже на те видения, которые бывали у меня во время болезни. С совершеннейшей ясностью, исключающей ложное толкование пережитого мною, я осознала, что не только моя душа там побывала, нет! Я была раздвоена во плоти, вот в чем разгадка появления на мне этого платья. Одна из двух моих сущностей чудесным образом перенеслась в будущее и увидела тот Парфенон, каким он когда-нибудь станет.
Я объяснила моим слушательницам, как надо понимать случившееся со мной, и сказала, что у Бога все времена рядом лежат на ладони; тому, кого Он на нее поставит, легко перейти из одного времени в другое. Белое платье было на мне там и осталось после того, как обе мои сущности вновь слились воедино.
“А там оно откуда взялось?” – спросила Софи.
Я ответила, что с такими вопросами обращаться нужно не ко мне, и она прикусила язычок.
Меня била дрожь. Я попила чаю и съела персик. Видя, что мне уже лучше, Софи с княгиней успокоились и начали меня поддразнивать, говоря, будто платье a la туника я по рассеянности надела утром вместо нижней сорочки, оно – мое. Софи пошла еще дальше, уверяя, что мне его пошили в Риге перед отъездом в Крым, и назвала имя портнихи, которого я в жизни не слыхала. Чтобы вконец меня уничтожить, она призвала служанку и велела ей засвидетельствовать, что это платье прибыло в моем багаже из Риги, но та ловко виляла между Софи и мной, по малодушию не желая ни признать мою правоту, ни опровергнуть ее.
Когда она ушла, я спросила у своих мучительниц: “По-вашему, я не знаю своего гардероба?”
Княгиня покатилась со смеху и стала припоминать, где и когда я раньше бывала в этом платье. Софи ей поддакивала, в результате им удалось довести меня до истерики. Я топала на них ногами, кричала, что я стара, но из ума пока не выжила, у меня никогда не было такого платья, никто не шил мне его в Риге, пусть оставят дурацкие шутки или убираются вон, я в них не нуждаюсь. Они притихли и стали во всём со мной соглашаться, что было еще хуже. Я выгнала их и заперлась на крюк.
Минут через десять та и другая то вдвоем, то по очереди принялись стучать ко мне и просить прощения. В конце концов я простила их через дверь, но открыть ее отказалась.
Княгиня этим удовлетворилась и пошла спать, а Софи умоляла впустить ее, плакала, говорила, будто припадки беспамятства случались у меня и раньше, значит, улучшение было временным, болезнь вернулась. Она довела меня до того, что я перестала ей отвечать.
В Риге врачи определили у меня cancer в легких, но я им не верю. Софи верит, а я – нет. Она верит всем, кроме матери. Я знаю, это не cancer, а чахотка в начальной стадии. Тоже хорошего мало, но у моей матери эту болезнь нашли в том же возрасте, в каком я сейчас, после чего она стала пить кумыс и дожила до глубокой старости. Если мне станет хуже, придется прибегнуть к кумысолечению. Такая лечебница недавно открылась в Карасубазаре, а поскольку где кумыс, там и магометане, мне решительно всё равно, проповедовать ли татарам-садоводам, как здесь, или кочевникам-ногайцам, как там.
К тревогам дочери я отношусь критически. Она преувеличивает всё плохое, и я понимаю, почему. Отчасти это делается из страха перед жизнью, которая к ней не слишком добра, отчасти – из желания выглядеть персоной более важной, чем есть на самом деле. Софи ревнует меня к княгине Голицыной и навязчивой заботой о моем здоровье старается обратить мое внимание на себя. Природа не обделила ее умом, но воздержание в неудачном замужестве лишает его гибкости. Она мнит себя большой интриганкой, хотя я вижу ее насквозь.
Мое беспамятство – не более чем созданный ею миф. Она распространяет его, чтобы вернее прибрать меня к рукам, но этот номер у нее не пройдет. Меня слушались коронованные особы, так уж ее-то я как-нибудь заставлю с собой считаться.
К письму прилагаю рисунок. На нем – тот храм, который я видела вчера. Я изобразила его со всеми архитектурными и скульптурными деталями. Они должны убедить тебя, что это не плод моей фантазии, а срисовано с натуры. Вернее, по свежим следам скопировано с того, что сохранилось у меня в памяти и не могло быть рождено воображением. Оно дает нам лишь общий абрис предметов, без частностей.
Я недурно пишу маслом, и хотя карандаш – не мой любимый инструмент, навыки рисовальщицы мне пока не изменили. Как и память. Я, к примеру, помню о твоем Мосцепанове и очень сожалею, что ты с ним не встретился. Его тайна не идет у меня из головы.