К книге
ОползеньЧАСТЬ ПЯТАЯ. Глава двенадцатая
98%
ЧАСТЬ ПЯТАЯ. Глава двенадцатая
53

Как тихо… Как жарко!..

Тонкий голос соседской девочки выводил за забором: «Далеко, далеко за морем лежит голубая страна…» От этого тишина была еще слышней.

Сквозь мозаику стекол солнце набросало на чистый пол веранды разноцветье лучей. Сочные пятна: синие, желтые, красные, — осыпали платье Евпраксии Ивановны, всюду расставленные противни с нарезанными яблоками, золотистую, как медовые соты, веранду.

Евпраксия Ивановна силилась что-то вспомнить и не могла, но что-то приятное, мимолетное, как чей-то вздох, не исчезнувший в мире, чей-то взгляд, с улыбкой задержавшийся на ней.

Ей показалось, что где-то журчит вода. Неужели она забыла завернуть вентиль или труба где-то прохудилась? Тогда это целая катастрофа. Кого-то надо звать на ремонт. Будут хлопоты, стук по железу, чужие люди в саду. Что-нибудь помнут, потопчут. А ей так не хотелось никого видеть, никого впускать в этот прогретый солнцем благоухающий уголок. Она вышла, с беспокойством вглядываясь, где источник журчания, ища, не сверкает ли где-нибудь, изгибаясь фонтанчиком, струйка воды. Но все было в порядке. Напоенная утренним поливом земля отдавала влажное тепло, сосредоточенные и сердитые, сидели под листьями огурцы, алели боками помидоры, сладко пахли сизые плоды слив и синие виноградные гроздья. Все тут было тесно, ухожено, взаимозависимо. Все зрело, питаясь и наливаясь, торопясь исполнить свое назначение добросовестно и полно.

В прохладной комнате Евпраксия Ивановна села в выцветшее кресло с прорванной обивкой, она давно как будто оцепенела. Люди, явления роились перед ней в зыбкой неопределенности, не вызывая ни интереса, ни участия. Что-то угасло в ней, и навсегда. Она не хотела больше ни новых впечатлений, ни перемен. Хлопоты мужа с заявкой, его вражда с Мезенцевым казались ей ничего не значащей суетой, бессмысленной, бесплодной, бесцельной. Чистота, тепло, дремотное беспамятство — хотелось раствориться в этом и чтоб не трогали, не мельтешили перед глазами, не втягивали в свои мнимые бури. Она часами могла наблюдать за какой-нибудь букашкой в цветке: как она умащивается там среди тычинок, смежает покорно, плотно красные жесткие крылышки в черных крапинках, чтоб не выглядывали, не топорщились прозрачные уязвимые подкрылья, — и застывает блаженно под солнцем на бархатистой подстилке лепестка. Вот мудрость, наслаждение и мужество — такой переход к вечному сну.

Кто-то покашливал, вытирая ноги о входной половичок, Евпраксия Ивановна открыла глаза. На пороге стоял Мезенцев.

— А где Александр Николаевич?

— Уехал.

— Так сказать: быть или не быть? Гм… А я пришел мириться. Нам надо помириться. Надо простить друг друга. Я был язвителен, он вспылил. Надо простить. Со-вер-шен-но, совсем простить, как любят говорить герои у Достоевского.

— Вы думаете, что можете помириться? — Евпраксия Ивановна давно сама перестала замечать, как слаб и бесцветен ее голос. — Какие вы сравнения употребляете…

— Да что вы в самом деле? — удивился Мезенцев. — А в чем я, собственно, провинился перед ним? В том, что судьба свела нас в этом городе? В том, что я нищ и одинок? Может быть, это я увел у него невесту, а не он у меня?

Евпраксия Ивановна покривила сухие губы:

— Увел…

— Да, увел! — с пафосом воскликнул Мезенцев. — Украл! Потому что у него деньги! У него — рысаки! У него — дружки-купчики разбитные. А я еще не достиг этого тогда. Что я мог поделать?

Он посмотрел на портрет Каси, стоявший в золоченом паспарту на столе Александра Николаевича. Широкие поля шляпы затеняли половину ее лица, подчеркивая нежный и твердый вырез губ, гладкость запавших щек.

— Почему он меня всю жизнь презирает? За что? Ведь я чувствую, что презирает.

— А можно ли вас не презирать такого? — шепеляво от волнения сказала Евпраксия Ивановна.

— Какого, Евпраксия Ивановна? Какого? Что я, вор? Контра какая-нибудь? Убийца? Я обыкновенный человек.

— Это ужасно, если так… Если вы обыкновенный человек, — задумываясь, произнесла она. — Какие, однако, у вас морщины возле ушей…

— Да, это у меня давно, — равнодушно согласился он. — Я состарился быстро, как анекдот. Я вообще человек анекдотический, только никому не смешно.

— Почему же? Очень смешно. Весь наш разговор смешон умопомрачительно. Зачем вы о своей невесте, о рысаках и прочее? Вы же были женаты наверняка. Значит, утешились. И что вы теперь ковыряетесь в своих обидах!

— Да, я был женат, — важно соврал Мезенцев, вспомнив покойную Зоечку Чернову. — Я женился поздно и овдовел… Она была дочерью моего погибшего друга… коммерсанта. Необыкновенно фантазийный был человек с обостренным чувством собственного предназначения. Пряный был человек: варенье с горчицей.

— Мне это необязательно и неинтересно знать. Я ведь вас никогда не любила.

Для убедительности она потрясла головой и подняла плечи.

— А кого вы любили? — с издевкой осведомился он. — Уж не этого ли достопочтенного болвана Осколова?

— Не смейте! — слабо вскрикнула она, краснея от гнева и волнения.

— Кого? — уже совсем неприлично заорал он. Борода его елозила по груди. Мелкие злые слезы побежали по руслам морщин. — Зачем я жил? Зачем страдал, спрашиваю я?

— Не помню кого, — беспомощно прошептала она. — Но знаю, что не вас.

— Я страдающий человек! Моя позиция сплошь страдательная. Я страдал от гнета царизма. Выбился! Пришла Советская власть — и мне же по шее!.. Хорошо! — он поспешно вытерся полой блузы и даже слегка высморкался в нее. — Ну, хорошо! Теперь нечего скрывать. Клавдия в Екатеринбурге была моя минутная шалость, да! Ну и что? Серьезные намерения я питал только относительно вас, Евпраксия Ивановна. А теперь я думаю, правильно, что все так получилось.

Видимо, неожиданно для самого себя он нащупал все-таки в кармане платок и принялся им обмахиваться для успокоения.

— Все равно вы бы изменили мне. Разве не так? — сказал он уже совсем другим голосом.

Он ждал, он хотел, чтобы она отрицала это, но она молчала, глядя в окно на сад. Запах меда, застоявшийся в воздухе, защищал и успокаивал ее. В нем чудился неясный позабытый намек на какую-то иную жизнь, которую, может быть, она когда-нибудь заново проживет на земле. В ней будет любовь, риск, полет, а не страх и гниение метавшегося сейчас перед ней старца в полотняной блузе с измятыми складками.

— Я знаю и понимаю животных. В данном случае я имею в виду собак. У меня их много, всяких. Так вот, приблудная особь, без родословной, никогда не будет по-настоящему верна. Она может быть благодарна, и очень горячо. Но легко изменит и забудет и пойдет за тем, кто ее накормит.

Он ждал, что она снова закричит и выгонит его, но она усмехнулась, хотя лицо ее стянуло изнутри холодом.

— Во-первых, про беспородных собак вы лжете, что они верными быть не умеют. Вы стараетесь оскорбить меня, Николай Венедиктович, — сказала она, оставаясь неподвижной, — но вам это не дано, настолько вы мне безразличны. И что вам вздумалось какой-то мусор перебирать?

— Это жизнь моя, а не какой-то мусор, — наставительно поправил он ее.

— Вы слишком незначительны. И мой уход от вас, и перемена власти тут решительно ни при чем. Вы незначительны. И только.

— Нет, вы меня не знаете, дорогая моя бывшая возлюбленная! Вы думаете, меня спустили с лестницы пинком — и все? Ошибаетесь. Я так загнул салазки господину Осколову, что он всю жизнь опомниться не мог. Вы ведь знаете, почему он всю жизнь жался, не высовывался? В трамваях у окошка надпись есть: «Не высовываться». Вот он и не высовывался… Да! Я бежал с Урала за белочехами в Сибирь, да! — Он вскрикнул это с яростью. — Но я отмылся! Теперь я чист! А ваш супруг — вор! Я ведь во Владивостоке-то знаете кого встретил? Виктора Андреевича-с! Как же-с! Познакомились в тяжкий момент нашей общей русской судьбы.

— Вы за этим пришли? — вдруг как-то слишком уж просто спросила она.

— За чем? — не понял он.

— Вы пришли сообщить, что муж мой — вор, и тут же говорите, что надо простить друг другу!

Евпраксия Ивановна смотрела на него, сложив руки на груди.

Он не сразу понял, что она смеется: сначала тихо, не разжимая губ, потом все сильнее, не таясь, задрожав плечами, все громче и презрительней.

— Да что вы так раскатились, моя дорогая? — обескураженно, с почти ненавидящим выражением спросил он. — Что вас так позабавило?

— Простить? — переспросила она, вдруг перестав смеяться и глядя на него с несвойственной ей до сих пор жесткой трезвостью. — Да понимаете ли вы, что говорите? Простить совсем — ведь это отомстить! Можете вы себе такое вообразить? Это единственная полная месть. Возмездие! Но вы ни на что такое не способны. По природе вашей не способны.

— Почему?.. Из чего вы заключаете такой парадокс обо мне? — пробормотал он. — Недурной, впрочем, парадокс.

Он прошелся перед ней по веранде, прищелкнув даже пальцами.

— Ну-с? Угодно вам продолжать? Вы задеваете мое любопытство.

— Я не для вашего любопытства говорю. Оно мне безразлично… Вы Александра Николаевича обидчиком своим считаете, хотя это не так, не он ваш обидчик. Но пока вы обиду свою лелеете, копите ее и холите, обидчик-то ваш перед вами как бы и прав выходит, остерегаясь вас, хотя бы из чувства самосохранения. Тут уже равновесие получается. Но когда вы действительно простили, — подчеркнула она, — и к обидчику своему совсем с чистой душой пришли, служить ему даже стали, тут он перед вами беззащитен, а главное, перед совестью своей беззащитен, и никуда от ее кары ему не деться. Она его и сломит. Вот как по христианскому-то закону, если уж вы об этом начали.

— Ага, ага, — перебил ее Николай Венедиктович, от воодушевления брызгаясь. — Я простил, а он и рад, и не мучается! И я выхожу дураком!

«А кто ж вы есть еще?» — сказал ее взгляд.

— Я говорю о том случае, когда вы человеком обижены, а не предметом и не животным. Разве можно от неодушевленной вещи или от какой-нибудь козы, например, обиду иметь!

— Так кто же мой обидчик, по-вашему? — с тихой мстительной настойчивостью спросил он, глядя ей в глаза сверху.

— Тот, с кем вы ни посчитаться не можете, ни отпустить ему совсем.

— Кто?

— Неужели все не понимаете?

Она сделалась как бы и весела.

— Кто? Я спрашиваю!

— Гордость моя.

Как она это выговорила! Так говорят, когда всю жизнь слова ждут. А уж когда оно высказалось, больше и делать в жизни нечего — долг ее исполнен.

— Да-да-да-нда… — рассеянно и как бы разочарованно протянул он и вытер зачем-то пальцы платком. — Вот оно и выговорилось… А ведь догадывался, да, догадывался! Что сражаюсь с тенью какой-то, с качеством, так сказать, а не с явлением действительности. Это вы сильно нашли: с гордостью, не с презреньем даже… Презренье как-то ближе, предпочтительнее мне. Я к нему, знаете ли, привык и, можно сказать, сроднился. Я от всех только его и видал и платил, естественно, тем же. Выходит, теперь мне некому и нечего доказывать? Счетов мне никто не предъявляет?

— Никто и никаких! И никогда не предъявляли, заметьте. Вы изозлились на мир, воображая, что от вас всё каких-то долгов требуют… Гражданских, что ли, которые вы особенно ненавидите… А ужас ваш в том, что все одна иллюзия была, воображение кипело. Не понадобились вы ни стране, ни женщине, ни одному вообще человеку.

— Какая жестокость, боже мой, за что?!

Мезенцев старчески заплакал всем лицом без слез.

Евпраксия Ивановна отошла к шкафчику с лекарствами и принялась капать себе в рюмочку.

— Вы лжете!

Он закричал так, что она вздрогнула и пролила из рюмочки.

— Вы бы так хотели, но это не так! Был человек! Был, который любил и нуждался, был!!! Мать моя! Мама! А вот у вас — нету! У вас и ее не было! Вам вспомнить некого: ни глаз, ни рук, ни запаха! Вы подкидыш!

— Выпейте.

Она высокомерно подала ему рюмочку, которую он схватил и опрокинул себе в рот. Запах валерианы потек по веранде, мешаясь с томительным яблочным настоем.

— У нас, конечно, разговор такой, без извинений, пошел, — передохнув, сказал Мезенцев, — так дослушайте, чтобы уж и вы знали наконец. Вы мне про гордость свою объявили, ну, и у меня кое-что есть, о чем поведать. Может, мое-то унижение паче гордости еще будет!

…«Что должен чувствовать человек, навсегда покидая родину?» — все спрашивал себя Виктор Андреевич.

А ни черта он не чувствовал, кроме скуки и раздражения. Он бесцельно топтался по номеру, коротая последние часы перед отплытием. Коридорные уже выносили многочисленные чемоданы. Мезенцев стоял перед ним, спешащий, трусящий, но очень настойчивый.

— Зачем вам деньги? — Виктор Андреевич наконец насмешливо обратил на него внимание. — Теперь все будут бедные, равенство по-большевистски.

— Не с протянутой же рукой мне идти? Надо же как-то на первых порах… внедриться.

С искаженным лицом, с забытой на дрожащих губах улыбкой он все старался поймать взгляд Виктора Андреевича.

— А стоит ли внедряться-то? Вы что, мститель? — откровенно издевался тот.

— Н-нет… то есть да… Здесь, так сказать, чисто личное еще. Займусь чем-нибудь: у меня счеты с одним моим знакомым еще по Уралу, с небезызвестным вам Осколовым.

— Забавно, — рассеянно пробормотал между тем Виктор Андреевич.

— Речь, собственно, о его жене.

— Евпраксия Ивановна? Кася?

В памяти Виктора Андреевича смутно возникли запавшие нежные щеки, беспорядок пепельных волос… И этот засаленный в скитаниях человечек?.. Забавно!..

— Он вырвал ее у меня обманом!

Мезенцев даже привизгивал в горячке и торопливости, в нестерпимом желании быть убедительным.

— Она была моей невестой. Человек он рисковый и удачливый… В суматохе, которая сейчас идет, и сквитаемся.

— Как же вы себе это представляете?

— Посмотрим, — уклонился Мезенцев.

— Несерьезно вы рассчитываете, — протянул Виктор Андреевич. — Об этом ли думать сейчас?

Из непритворенной двери несло сквозняком, запахом пыльных ковров.

— Кто упадет на этот камень, разобьется, а на кого он упадет — того раздавит. Так обстоит с русской революцией. Вы что предпочитаете?

— Я? Уцелеть.

— Надеетесь? Ну-ну!.. Почему, впрочем, нет? Вам-то что за дело до русских судеб?

— Я самолюбив, Виктор Андреевич. Я, можно сказать, горд. Много был унижен в жизни. Но унижения я переношу… нет, не со смирением… затаиваюсь и коплю. Придет пора, я его пережгу в уголь каленый.

— Гм… Как же вы мыслите объявиться при Советах?

— Пойду с толпами дезертиров нашей армии. Сорок тысяч все-таки. Как-нибудь потом растворюсь. Всех не перещупают.

— Да-да, забавно, — Виктор Андреевич что-то припоминал. — Осколов — человек, подверженный припадкам совести, в последний момент он признался мне, что вскрыл мощную аквамариновую жилу. Черт с ним. Я даже и не поинтересовался, в каком распадке…

— Как же? И ему все оставляете?! — болезненно переполошился Николай Венедиктович. Этого он уже совсем не мог перенести.

Виктор Андреевич не слушал его больше.

— Разница между мной и дорогими соотечественниками в том, что они мечутся, еще надеясь, что все изменится. Я один категорически уверен в обратном. Я знаю народ, — произнес он с былым пафосом, — поэтому я уезжаю бесповоротно. Я думаю, у них еще будет случай оценить мою дальновидность.

— Где ж дальновидность ваша, Виктор Андреевич, помилуйте! Вы этому лицемеру и пройде, прохвосту этому, возможно, несметное богатство оставляете! Ну, ничего, все ему все равно не профинтить, раскусят его люди, разгадают. Да позвольте я взыщу с него и вам все в целости на край света доставлю.

— Эк в вас заиграло, загорелось! Назем-то старый дух пустил! И что это вы ко мне с услугами лезете! Так непременно мне угодить обещаетесь? Я вижу, тайна, которой владеет Александр Николаевич, волнует вас теперь больше, чем роковая страсть к его жене? О, природа человеческая!

— Вы читаете в моей душе, — откровенно польстил Мезенцев. — Дайте хоть сто рублей! — почти грубо, с отчаянием заключил он.

Виктор Андреевич, смеясь, дал ему несколько золотых.

— Грызитесь на здоровье.

Подумал и добавил десяток бумажных долларов.

Гордясь собой, он мостился на табуретке против Евпраксии Ивановны.

— Я вернулся и сделал свое дело. Перст указующий вел меня. Я мечтал, как найду вас в нищете коммунальной кухни и скажу вам: «Я пришел посмотреть на ваше счастье». Но я сделал другое.

— Что же? — с трудом выговорила она.

Мезенцев сделал паузу для значительности:

— Я теперь вам еще одно признание сделаю. Помните ваш спешный отъезд из «Дальзолота»? Как Александр Николаевич улепетывал, бросив фальшивое месторождение, от суда бежал? Так это был я! За этим стояло мое возмездие. Это дело, по ознакомлении с ним, ввело меня в область таких познаний по части злоупотреблений того времени, каковые не могли запасть в голову моих соображений и мечтаний.

Про то, что эти «соображения и мечтания» занес в его голову случайный ресторанный собутыльник и даже заставил для воплощения мечтаний в жизнь раскошелиться поначалу, он, разумеется, умолчал.

— Николай… Николай…

От гнева и волнения Евпраксия Ивановна не могла вспомнить его отчество.

— Я забыла ваше отчество, но это не важно.

— Зовите меня, как прежде, Николя, — приосанясь, вставил Мезенцев.

— Вы такой же поддельный, как был ваш перстень!

— Камень был настоящий, — поспешно сказал Николай Венедиктович.

— Вы лжете! — торжествующе выкрикнула она. — Думаете, я не знаю?

— Откуда вам знать? — несколько высокомерно усомнился Николай Венедиктович. — Если вы где-нибудь проверяли мой перстень, вас могли обмануть, чтоб цену сбить нарочно.

— Там должны быть нити рутила, тогда — настоящий.

— Какого еще рутила? — слегка опешил Мезенцев.

— Такого! Нити рутила, параллельные граням! Куда они подевались? И многое другое говорит, что поддельный. Вы и тут не смогли безо лжи!

— Значит, я сам был обманут! Введен в заблуждение! — оскорбился Николай Венедиктович. — А вы слова-то сначала прожуйте, а потом бросайтесь ими!

— Мне стыдно, мне невыносимо вспомнить… Я стыжусь вас, нет, я стыжусь себя. У нас нет ничего общего, зачем вы здесь, когда мужа нет?

— Вы считаете эту ситуацию щекотливой? — игриво пошутил Мезенцев. — Я могу еще вас скомпрометировать?

— Да подите же вы прочь, ненавистный мне человек!

Евпраксия Ивановна зарыдала, схватив попавшее под руку полотенце и закрываясь им. Она знала, что Николай Венедиктович подлец, но сейчас выходило как-то уж подлее подлого.

— Как вы могли? Вы на государственной службе состояли. Вы у государства украли! Чем гордитесь?

— На государственной? — издевательски удивился он. — Какие вы, однако, слова знаете, мадам! Вы меня просто веселите! В шарашкиной конторе я был служитель!

— Нет, вы не гордитесь, я знаю: вы стыдитесь, и сами знаете. Потому и рисуете так, что из мести Александру Николаевичу. Любой аферист всегда мотивы найдет предпочтительные. Таким людям, как вы, с собой легче всего договориться. Но мотивы чтоб непременно благородные!.. Не может из благородных причин подлое следствие произойти! Не бывает так!

Он слушал ее холодно и ожидающе, пытаясь прямо глядеть в ее задрожавшее, запрыгавшее лицо. Может быть, это тоже был его главный час, которого он ждал так долго, хранил главное и единственное, что ему оставалось сообщить Касе, раскрыть последнюю тайну своего измученного многими уязвлениями существа. И так оно вдруг все высказалось в этом старчески мутном, с усилием держащемся взгляде, что Евпраксия Ивановна закричала, грозя ему:

— Вы жалки! Жалки! Что вы так смотрите? Вы и не преступны даже — только жалки!

Но он не хотел расставаться со своею преступностью, теперь все равно какой: уголовной или моральной. Ему даже хотелось, чтобы она была как можно большей. Он мгновением, инстинктивно понял, что только ею и держится еще в сознании Каси, только благодаря преступности своей и числится еще Мезенцевым, а не просто отбросом, до которого никому дела нет.

— Я смотрю, вы за государство, мною обкраденное, кажется, больше обиделись, чем за мужа? Повремените только с рыданиями! Дайте мне договорить! Состоять на государственной службе в том смысле, как выразили вы мне упрек свой, надо гражданином себя сознавать — а чего со мной не бывало, того не бывало! Но человек же я, в конце концов! Просто страдающий человек! Вот чего вы не хотите понять. А еще о христианском прощении толкуете!

Предыдущая главаГлава 53 из 54Следующая глава