Тропа вывела их к давнему, выметенному ветром кострищу. Только темный большой круг с неровными краями остался на земле да несколько побуревших, вымытых дождями головешек. Вперемежку с ними валялись вразброс чьи-то кости.
— Собачьи, — определил, всмотревшись, сезонник. — Что, старик, побледнел? Боишься, и тебя так же съедят?
Молча отвернувшись, Александр Николаевич сбросил заплечный мешок на землю. Что ему веселая издевка этого мальчишки?.. Клетчатая рубашонка, кепка с длинным козырьком, — туристом на прогулку шел он сюда, в места, где для них с Тунгусовым оживали призраки давних лет. Больше, чем физическая усталость, мучило раздвоение времени, настоящее и прошлое наплывали друг на друга, вызывая головокружение. Иногда Александр Николаевич даже переставал сознавать, где находится. Эти провалы памяти, внезапные отключения пугали его, он не понимал, что с ним такое происходит.
Треск в кустах заставил ребят схватиться за винтовки, выданные им на всякий непредвиденный случай.
— Медведь? — высоко и тонко вскрикнул один.
— Нет, лосиха.
Все проводили глазами тень, замелькавшую между деревьями.
— Эх, не успел, стрельнуть бы! — сказал парнишка, обретая обычный свой голос.
— А может, и медведь?.. — засомневался другой. — Я стоял неудобно.
— Стрельнуть бы…
— Зачем? — спросил хмурый Тунгусов.
— Так…
— На медведя-то с мелкашкой? Стрело-ок!
— А чего же?
— Сказать надо ему по-доброму: иди, мол, себе, дедушко!
— А он тебе лапой по личности, харю до костей снимет! Дурак я дожидаться! Человек в тайге хозяин, ясно?
— Вишь ты чего! — сказал Иван, перекосив небритое лицо.
— Мой сын, — подал голос Александр Николаевич, — когда был маленький, говорил: «Я вырасту и в зверей никогда стрелять не буду. Они от этого становятся злые». Ребенок, а понимал, что страх рождает зло.
— Сам ты злой старик, — раздраженно бросил сезонник. — От того и трясешься, что боишься нас. То ли найдем чего, то ли нет, а ты уж заранее трясешься.
— Прекратить! — негромко прервал Антоша. — Привал. Готовьте костер.
Обычно костер разжигал Тунгусов, ребята подносили сушняк. Но в этот раз он отказался.
— Сами раскладывайте, хозяева тайги!
Справляться с костром ребята не умели. Огонь вздрагивал на пучках сухой травы, подсунутой меж поленьев, и опадал густым пеплом на занявшиеся угольки веток. Когда гаснущее пламя пытались раздуть, пепел запорашивал глаза.
— Да вы что, в пионерлагере ни разу не бывали? — сердился Антоша.
— Им в лагере костер вожатые разжигают, — язвительно сказал Тунгусов, обдирая обертку с концентратов и бросая их в котелок. — Который у вас медвежатник-то? Иди сюда. Видишь пень горелый? Руби его!.. Да помельче старайся. Смолье горит лучше не надо. Теперь бересты с валежины надери… Надрал? Ближе к стволу снимай, там она суше. Всяка капся уже хозяин тайги… Зачем этакий комель притащил? Мы тут ночевать не собираемся. Разжигу-то пучком держи, левой держи, а правой не надо. Ты левша, что ль?.. Так. Теперь складывай мелочь шалашиком, вот ты, с козырьком, складывай. Ну, зажигай пучок-то, зажигай, не бойся, это пламя еще холодное… Погоди, дай еще маленько схватиться… Теперь под шалаш его… Ну, нет-нет, ро́дили!
После обеда Тунгусов подсел поближе к Александру Николаевичу.
— Похоже, близко уж, — озираясь, вполголоса проговорил он. — Я тут ходил, смотрел, зимовье недалеко разрушенное. И пожиги нашенские. Лесом забросало, а узнать можно.
— Я и сам вижу, — ответил Александр Николаевич со странным безучастием. — Я устал, Иван. Как-то враз.
— Сомневаешься в мужиках-то?
— Да ты что, Иван!
Он испугался, что Тунгусов читает его мысли.
— Сомневаешься. Я вижу. Матвея Семенова помнишь? Как товарищи его положили? В самый раз, когда мы с тобой познакомились.
— Другие времена, Иван. Нашел что вспоминать.
— Души старые, Александр Николаевич, азарт. Кокнут нас — померли, мол, старички от напряжения. Мы их и закопали по летнему делу.
— Глупости, Иван.
— Мотри.
Его взгляд сделался напряженным, отчуждение и неприязнь все явственней проступали в нем.
…Лето обещало быть марным, знойным. Душная мглистая дымка стояла в воздухе. Солнце мутным шаром висело среди встопорщенных, с обломанными верхушками лиственниц, лепившихся по склонам.
Казалось, состояние Александра Николаевича передавалось Тунгусову. Он стал суетливее, чаще оглядывался на Осколова, моргал значительно.
Вот и разрушенное зимовье, проросшее молодым лесом, осталось в стороне. Сгнившие стены повалились, закоптелые печные кирпичи лежали осиротелой низкой грудой. Березы раскачивали над ними тонкие длинные ветви. Солнечные пятна лениво ползали по бывшему становищу.
При виде его Антоша бегло, но внимательно вгляделся в лица проводников. Старики ничем не выдали себя, шли, опустив глаза и утираясь, дышали со свистом склеротическими бронхами.
— Это что? — строго спросил Антоша.
— Не знай, — с деланным простодушием откликнулся Иван.
— Приют пустынный! — дурачась, воскликнул Рудик. Лицо его с грязными следами убитых и размазанных комаров осунулось. Не снимая рюкзака, он прислонился к отвалившемуся скальному камню, сочно обомшелому с одной стороны. — Ну, сколько еще будем шастать, Сусанины? До смерти, что ль, закружить нас хотите?
— Что-то вы ничего все не знаете! — с неудовольствием сказал Антоша. — Прямо на авантюру начинает смахивать.
— А ты хотел вприпрыг, сынок? — ядовито-ласково сказал Тунгусов. — Земля просто так ничего не отдает.
— Ну, давай только без афоризмов! — оборвал его Антоша, дернув лошадь за недоуздок.
— Можа, кабанщики жили, — не обижаясь, предположил Иван. — Углежоги. Промысел запрещенный — уголь кабанить, деревья целиком пережигать. Вот и хоронились тут.
— Хоронились! — передразнил сезонник. — Опупеешь с вами совсем.
— Ежели у тебя, кроме пупа, еще чего-нибудь есть, то не опупеешь, — кротко молвил Иван.
— Не озорничай, — остановил его Александр Николаевич. — Мы перессоримся. Не надо.
— Я виноват, что они ходить не умеют? — возразил Иван. — Уж и так и сяк их ублажаю, обучаю всему, как ниверситет.
Ребята засмеялись. В общем-то, это были обыкновенные парнишки, может быть, даже студенты, поступившие в отряд подзаработать. Им хотелось пошутить, хотелось выглядеть бывалыми жиганами, прошедшими огни и воды, а старики игры не принимали, шли с такими лицами, будто в церковь собрались. Все бы им поучать да указывать. Увидит, например, Тунгусов поваленное дерево:
— Вот, гляди, береза. Чем валили?
— Ну, пилой…
— Топором! А зачем?
— Лыко брали…
— На что?
— На туесок.
— Вот и врешь. На корзину. Для посуды лыко берут с дерева стоящего.
— Ну?
— Вот те и ну, лапти гну. Ты идешь, чего видишь? Ничего. А я, старый, вижу все: налегке тут ехал всадник или груженый, на одной лошади или с вьючными, рысью или шагом, кованый русский был конь или татарский, — все узнаю, все пойму: чего ел, чего курил, — мне открыто.
— Такой гадзарчи, как ты, Иван, теперь редкость, — похвалил его Осколов.
— Может быть, хватит зубы заговаривать? — сказал Антоша. — Вот старый пожиг. Ваш?
— Я говорю: кабанщики! — тут же вступился Тунгусов.
— Помолчи, дед. Ведешь и веди. А сейчас помолчи. Ну, чей?
Теперь и Антоше стало понятно, что они напали на след давнишних разработок.
— Трудно пока сказать, — уклонился Александр Николаевич от прямого ответа, — мне необходимо свериться со своей верстовой картой.
Он отошел в сторону. Антоша последовал за ним.
— Почему вы из всего делаете секрет? Если вы такие подозрительные, шли бы одни. Я, например, в успех ни вот столько не верю, но работа есть работа, надо проверить, значит, проверим. Я теперь обязан это сделать. А вы какой-то детектив разводите. Ну, что вы молчите?
Осколов медлил:
— Такой картой может пользоваться только тот, кто ее составлял. Она же без привязки к натуре. Кто этот план поймет: где искать?
— Что же вы так делали-то? — рассердился Антон.
— Я для себя делал, а не для истории, — вспылил и Осколов. — А то вы все делаете, как полагается! Так и жизни не хватит. Я топограф, что ли?
Антоша промолчал. Правота была на стороне старика.
— Я плохо себя чувствую, — признался время спустя Осколов, сминая карту.
— Сидели бы дома, — непреклонно ответил Антон. — Все мы устали. Надо соразмерять силы-то.
…Поход продолжался. Нервная мрачность Калинкина возрастала с каждым шагом. Молчаливый подвох чудился ему теперь в стариках. Но тогда по какому тайному уговору притащили они сюда поисковиков?
Спотыкаясь в высохшем кочкарнике, сезонники время от времени кидались по кустам, словно надеясь, что вот-вот откроется клад, загаданный проводниками, и, ничего не обнаружив, продолжали свой, одним им интересный, разговор.
— Нет, Рудик, ты феноменально не прав, считая Пастернака гениальным поэтом. «Урала твердыня орала и, падая замертво, в мученьях ослепшая, утро рожала». Ну, что это такое? Глотку сорвешь.
— А ты, дед, до революции в каком союзе состоял? — интересовался Рудик у Тунгусова. — Черносотенец, поди, был, а? — поддразнивал он его.
— В союзе нищеты я состоял, в каком еще?
Тунгусов с ожесточением сплюнул.
— А ну, сделай намек, в какую сторону нам на юг поворотить? — сказал он в свою очередь.
— Компас надо достать, — сказал Рудик.
— А без него? Не смыслишь? То-то. А смеешься тоже. На сосну надо глядеть. Где натек смоляной гуще, там и юг. Иди за мной шибче! Только и знаешь стихами рычать.
«Вот кому идти в Бобруцкой, кому в Нерчинский завод», — гнусил Тунгусов потихоньку себе под нос.
— Дед, научи песне? Дай слова списать?
Он сделал вид, что не слышит. Зубоскалы! Ни слова в простоте не скажут. Все с подковыром каким-то, даже не поймешь, за что и подковыр… Все ему не нравилось в ребятах: и кепки, и бороденки, и непонятные разговоры.
— Мы, бывало, если взрослый близко, шепотом разговаривали, — пожаловался он Осколову. — А теперь ездят на драндулетах, на тракторах: «Вам свое, нам свое!.. Да что вы такое для нас сделали?» Мы им ничего, вишь, не сделали! Так, между прочим, зачем-то на свете пробыли… А сами? Детей собственных им воспитывать некогда. У этого — водка, у этого — машина. Он машине под капот больше глядит, чем на собственного ребенка.
— Старость — не привилегия, Иван, — возразил Александр Николаевич, неловко опускаясь на землю отдохнуть. — Это не патент на мудрость. — Он горько покачал головой. — Его надо заслужить всей прошлой жизнью. Сейчас век рационализма, молодые не подчиняются навязанным авторитетам. Рационализм — не сухость, как иные думают, как я сам иногда думаю. Сегодня время свободного и широко мыслящего разума.
— Я и гляжу: мыслители, — вставил Иван.
— Разум становится всеобщим, — продолжал, не слушая его, Осколов, — не талантом, счастьем и мукой только одаренных одиночек. Все большее количество людей научается думать. А это труд, Иван, и тяжелый. Я считаю так: в старости человек — то, чем сделал он себя в зрелые годы. Самому себя строить надо. Вот в этом и состоит свобода выбора и свобода воли. Ворчат на молодых: только вылупились — все им подай — они имеют право, а мы, старики, из чего выводим свое право на уважение, на ум, на опыт? Как часто только из того, что докоптели до развалин. Не понимая, не замечая, не желая сознавать, что опыт наш не годится или устарел практически, что вместо ума — маразм, а вместо достоинства — немощная брюзгливость. Впрочем, и я тоже только говорю, а сам в жизни я такой же, каких осуждаю. Я не сумел войти в переменившуюся жизнь. Мне стало казаться, что время объемно, что оно существует все разом, во всех своих точках. Но оно все-таки протяженно, Иван, и вот не дается, не впускает в себя.
Он хотел бы сидеть вот так с Иваном, говорить долго, чтоб не думать о том, что скоро должно случиться, чтоб унялась боль в гулко стучащем сердце. Мгновениями оно замирало, и он тогда боялся вздохнуть, но, помедлив, тяжело бултыхнувшись, сердце било в грудь снова, наполняя ее пекущим жаром.
Он говорил, а сам прислушивался к негромким распоряжениям Антоши, к деловой суете возле лошадей, звяканью доставаемых инструментов.
Усталый Тунгусов зевнул:
— Знамо, время протяженно. И мы с тобой скоро протянемся. Когда-никогда надо… Пойти посмотреть, чего они там.
Он ушел туда, где, развьючив лошадей, рабочие под присмотром Антоши обрушивали стенки ямины, чтобы убедиться, не есть ли это старый шурф. Доносившийся глухой стук был так сладостно знаком, и шорох осыпающейся земли, и деловитые негромкие восклицания…
Конечно, это были их шурфы, пробитые на правильном, строго определенном расстоянии. Не то что у других: где полегче, поудобней, там и били. Тут сам управляющий старался.
Александр Николаевич оглядел шумящий лес и ручей, в котором кружил коричневый старый лист, потрогал там, где сердце.
Верховье ручья, куда они пришли, помещалось в широкой долине, склоны которой за полвека сделались отвесными. Их покрывали осыпи и каменные россыпи со следами обвалов и подвижек. Глубокие, еще влажные промоины были оставлены потоками дождевых и талых вод. Видимо, в межень ручей разливался на всю долину, полностью занимая ее днище и пробивая себе путь среди нагромождений валунов и более мелких обломков.
…Вот где-то здесь он, счастливый, отмывал голубой камень в ледяной воде. Где этот камень?.. Проели. Продали потихоньку и очень дешево.
«Что же меня томит и остерегает сейчас? — спрашивал он себя. — Я у цели — и не чувствую никакой радости. Может быть, я в самом деле боюсь, что эти мальчишки в кедах прибьют нас?.. Нет, это смешно. Они без нас-то и не выберутся отсюда. Да мне все равно! Если бы и прибили… Отчего мне так плохо?.. Мне жалко отдавать месторождение? Но зачем я столько мучился тогда, чтоб его отдать?.. И откуда эти колебания теперь?.. Иван… что он такое при мне всю жизнь? Чем мы связаны?..»
— Есть шурф, начальник! — закричал издалека сезонник. — Тунгусов нашел!..
— Один? — раздраженно отозвался откуда-то Антоша.
— Не-ету! Не оди-ин!
— Пускай померяет расстояние! Я сейчас к вам подойду! — криком распорядился Калинкин.
— Он меряе-ет!.. Через пять сажен, говорит, ставили!..
Слышно было, как сухо шипит щебень, осыпаясь по склону от торопливых легких шагов Антона. Теперь его сердитый голос слышался ближе.
— Ну, ваши, что ль? — допытывался он у Тунгусова. — Это место?
— Не знай, — неопределенно отвечал Иван. — Может это… может, нет… Александр Николаевич знает…
— Да вы что, смеетесь, что ли? — голос Антона взвился по-петушиному.
— Малограмотные мы, — гудел Иван. — Шурфы они и есть шурфы… Мало ли их тут по распадкам отыщется!.. А можа, они воопче пустые?
Как только Иван начинал «вирухлять», даже речь его соответственно менялась.
— Тут копка давнишняя заметна, — сказал сезонник, очищая лопату.
— Копка, она двистительно везде тута… без нее никак. Всею тайгу перерыли.
— Твоя работа, дед? Ты рыл? — это сезонник решил помочь допросу Антона.
— Ры-ыл! — передразнил Иван, вдруг почему-то обретая уверенность. — Да скоко я тут взрыл, не пересчитаешь! И воопче не твово ума дело. Начальство есть для распоряжениев.
— Если вы не узнае́те свои проходки, вернее, не хотите узнавать, я сейчас сворачиваю экспедицию. Хватит таскаться неизвестно зачем.
— Конешно, по части решениев вы в полном своем праве…
— Где у нас Осколов-то? Вот он — в холодке лежит. Чего же вы, Александр Николаевич?
…Он попытался встать, стыдясь подступившей слабости, и не мог преодолеть эту слабость и свою странную внутреннюю заторможенность.
— Дайте мне собраться с мыслями, — забормотал он, приподымаясь на локте.
— Вы что, за пятьдесят лет все с мыслями никак не собрались?
— Я в окружении неизвестных мне людей…
— Ну и что? А вам родственники здесь понадобились?
— Чтобы с нами разделаться, достаточно одного человека, не имеющего сердца, а имеющего азарт и подлость.
Иван из-за плеча Антоши кивал серьезно и согласно.
Антоша даже замолчал на минуту, так он удивился.
— Ах старые валенки! Вот оно что! — грозно и тихо догадался он, когда голос вернулся к нему. — Кружили-кружили нас по тайге, старатели! Да где вы только сохранились, грибы такие, в каком погребе!
— Вы потрудитесь не хамить!
Александр Николаевич сел, опять ощутив, как больно и горячо повернулось где-то глубоко в груди сердце.
— Ты на кого фост поднимаешь? — неожиданно вступился Иван. — Ты с кем так разговаривать, насчет грибов-то, а? Захочем — вообще вам ничего не покажем, и все! Ходите тогда со своими фостами, гордые!
— А мы вас тогда под суд за разбазаривание государственных средств! — пообещал Антоша.
— А мы сами в суд! — не испугался Иван. — Ишь, машет тут фостом, как тигра! Хичник!
— Я при исполнении, — осадил его Антоша. — Так что ты, дед, тут поаккуратней с хвостами!
— А раз ты при исполнении, нечего мне тыкать, — Иван не остался в долгу. Когда предоставлялся случай, он ругаться очень даже любил.
Неизвестно, сколько бы еще все это продолжалось, но тут из заросли появился слегка задохнувшийся Рудик. Кепочку он потерял, рубашка была испачкана в земле, на тыльной стороне ладоней — свежие багровые ссадины. Зеленовато-серые шальные глаза плясали на лице.
— Шурфы метра на два с половиной, на три, начальник! Речниками мелкими занесены, и наледь с метр будет.
— Ну, чего ты глотку-то дерешь шире варежки? — сказал ему Иван. — Шурфов, что ли, не видал никогда?
И тут Антоша решился наконец обнаружить твердость характера:
— Все! Если они отказываются указать место, берем пробы и уходим. Хватит с ними нянчиться. Давай и мне лопату. Пошли!..
Александр Николаевич хотел пойти за ними и не смог двинуться.
«С какого они начнут? Неужели сразу нападут на нужный? Ничего не испытав, не выстрадав, вот так просто найдут и возьмут нашу тайну?»
Иван растерянно топтался рядом. И ругаться ему еще хотелось, и не мог он допустить, чтобы там все без него совершилось.
— Неужели это факт и действительность? Неуж сбылось — и мы не в обольщении?
Он махнул рукой и побежал по-стариковски за Калинкиным.
С чувством облегчения и освобождения Александр Николаевич опустился спиной на землю и закрыл глаза. Выходило, что его присутствия в решающий час и не требовалось. Он попытался прислушиваться к удаляющимся звукам, но они исчезли как-то враз. Все стихло.
Он не знал названия пьесы, которую в детстве часто играла ему мать. Он сидел под роялем, тайком запихивая ему под брюхо в укромные уголки свои сокровища: конфетные обертки, комочки разноцветной фольги, какие-то синие атласные перышки, подобранные в саду. Он вновь ощутил лакированную гладкость витых рояльных ножек и слабый запах нафталиновых шариков, которые клали в мешочке под бронзовую деку, чтобы моль не ела сукно, увидел пожелтевшие клавиши, которые ему нравилось лизать, когда никто не видел.
Музыка обрушилась на него многозвучным громом и несла с собой в пенном потоке триолей куда-то все выше и выше в уже невыносимой напряженности, готовой вот-вот оборваться в последнем уничтожающем взрыве.
— Мама, что это?
— Кода, Сашенька.
Какое счастье снова услышать ее голос!.. «Скажи мне еще что-нибудь!» — молил он. Но она молчала… Да-да, это кода, конец, заключающий все части, вобравший в себя все их мотивы и темы и разрывающий сердце неистовством близкого разрешения, полной свободы.
Александру Николаевичу показалось, что Тунгусов трясет его за плечо, настойчиво повторяя:
— Одним камнем, как одним ударом, богат станешь.
— Каким неприличным скоком пошла ваша жизнь! — укоризненно покачал головой неизвестно откуда взявшийся Виктор Андреевич.
— Определенное просветление! — твердил Мезенцев. — Одну ноздрю зажимаешь, другой выдыхаешь. Очень помогает.
— Останемся, прошу тебя! — бросилась на колени Кася. — Я не могу покинуть родину, не бросай меня!
Из душного омрачения качающихся лиц и глухо, однотонно звучащих голосов выделялись ритмичные удары лома и перестук лопат, со скрежетом врезающихся в рыхлый пласт, смешанный с галечными наносами.
«Что они копают? Что они там копают?.. Уже добрались? И сейчас все кончится?.. Неужели сейчас?.. И больше не надо будет ничего доказывать, на что-то надеяться?.. Распишись в ведомости за авторскую долю и поезжай себе с богом домой? Не надо! Не надо!..»
— Ах, гадство! — вдруг громко сказал неподалеку рабочий. — Товарищ Калинкин, что же это такое?
И опять затихло.
Одна из лошадей, что они привели с собой, паслась неподалеку у ручья, звучно рвала зубами сочную траву. Пахло лошадиным потом и раздавленной травой. Вдруг лошадь подняла голову, насторожилась — увидела Александра Николаевича. Он усмехнулся: «Решила, что мне надо помочь». Лошадь подковыляла к нему — мешали путы — и дунула ему в лицо из широких ноздрей теплым чистым дыхом. Александр Николаевич слабо ткнул ее рукой в мягкие губы. «Пош-шла вон!.. Ива-ан!»
Лошадь, испуганно храпнув, шарахнулась в сторону.
Испытывая тоску, какая бывала с ним только во сне, Александр Николаевич сделал попытку приподняться.
— Не надо! — закричал он. — Остановитесь! Это ошибка, это не то место! Мы ошиблись! Иван, что же ты?! Не здесь!..
Кажется, ему удалось все-таки немного проползти. И он увидал их всех у отрытого шурфа. Его поразило лицо Ивана. Тунгусов плакал, дрожа заросшим подбородком, не таясь, всхлипывал, глядя в яму.
— Эй! — крикнул опять Александр Николаевич, уже ощущая непоправимость происходящего. — Мы вас не туда привели, слышите? Иван, скажи им! Мы их обманули!
«Неужели им сразу повезло? Неужели так легко вскрыли жилу?..»
Александр Николаевич протянул руку к ручью и несколько раз плеснул себе в лицо обжигающей влагой.
Среди раскиданных лопат сезонники нелепо выкидывали ноги в стороны, хлопая по ляжкам, матерились восхищенно. На Осколова никто не обращал внимания. Только Антоша, вылезши из ямы и, оглядываясь, не видя его, повторял:
— Ты был прав, старик, ты прав. Мы нашли!..
В отдалении послышался конский топот, потом, перекрывая его, понеслись частые и мощные удары колокола. Александр Николаевич не знал, что это его собственное сердце гремит в последнем усилии.
Солнце обдало теплом его нахолодавшее от ручьевой воды лицо.
Он с силой смежил глаза, отчего под веками осталось голубое яркое пятно в розовом ореоле. Оно плавало, все удаляясь куда-то в неизвестную глубину, втягивая в себя все существо Александра Николаевича в нестерпимом, неисполнимом желании изведать путь, по какому оно уплывало, дразня, дрожа, все уменьшаясь, превращаясь в точку. Тайгу вдруг взорвали ликующие детские голоса: «Доброе утро! Доброе утро!»
Сквозь их распев четко проник голос Тунгусова:
— Прииск Мазаевским назовите.
— Каким еще Мазаевским! Нечего тут! Молодежным назовем, чтоб оптимистически! — кричал Рудик.
Огненная птица заметалась в груди у Александра Николаевича, взламывая ее чудовищной болью.
Он увидел, как поверхность склона, у подножия которого он лежал, внезапно сделалась бугристой, выперли валы с многочисленными зияющими трещинами, которые разрывали дерновый покров в местах, где тот еще держался.
«Это он, гнев земли», — простонал Александр Николаевич, не разжимая губ.
…Когда оживают оползни, главной действующей силой всегда является собственный вес горных пород. В жизни геологических процессов существует закон связей, когда при развитии одних явлений неизбежно возникают и развиваются другие. То ли подмыты были весенним наводнением склоны, то ли вступили в действие какие-то внутренние силы в породах, вызывая их напряженность — и отложения, которые нанесло сюда за многие годы, лежавшие без движения неизвестно сколько лет, сейчас дрогнули и двинулись без видимых причин.
…Похожие на людей деревья, мотая бородами, подступили ближе, будто разом шагнули к Александру Николаевичу, склонились, душа бородами. За ними бесшумно тронулись с горы другие, мешая друг другу, опасно грудясь на уступах. Деревья наклонялись и падали, выворачивая корни. Летела комьями земля, валуны и камни. И ни единого больше звука не доносилось.
Безмолвие происходящего ужаснуло его. Он увидел, что уже вся вершина горы, колыхаясь и змеясь, поползла на него, опрокидываясь вместе с небом… Съезжали сосны, заваливаясь назад, ехали кедры, переламывались пополам молоденькие лиственницы, пыльца цветения взлетала облачками с елей… Угрюмо подчинялся общей участи сухостой, вспарывая небо остриями сучьев.
…Но ему уже было все равно.
Поляну, где он лежал, заливало солнце. Сойка, не торопясь, закидывая головку, пила из ручья, а напившись, поднялась в тихом тяжелом полете, села на нижнюю ветку и долго с веселым любопытством глядела оранжевой бусинкой глаза на неподвижное тело человека.
…Прими, Господи, под руку твою. К тебе притекаю душой сокрушенной, виновной, алкая воды твоей живой, милосердия твоего и прощения, Господи, прощения!