Нельзя сказать, чтобы Антоша Калинкин был в восторге от участия в такой экспедиции. С одной стороны, вроде бы и заманчиво, щекотно: что, если старики и в самом деле что-нибудь там утаивали? С другой стороны, отношение к ним в управлении было настолько несерьезным, что назначение в отряд начальником Антоши словно бы предполагало и к нему такое же отношение. Не иначе главный инженер уловил, догадывался Антоша, его слабость к первооткрывателям: на, мол, вкуси этой радости. Теперь он оглядывал стариков не только с недоверием, но и с некоторым испугом: один хромой, другой какой-то бледный, а вместе им, наверное, побольше ста пятидесяти будет. «И куда я с ними волокусь? — расстраивался Антоша. — Вернемся, потешатся ребята. Хоть бы целыми их обратно привести». В пренебрежении он уже забывал, кто кого ведет: он — их или они — его. Куда-то улетучился его прошлый интерес к Осколову, уступил место раздражению, тем более что идти приходилось по глубоким колеям разбитой и заброшенной давно дороги.
Правда, Тунгусов хромал бодро и привычно, так что Антоше и молодым сезонникам приходилось напрягаться, чтобы скрыть свою усталость. Александр Николаевич, опираясь на палку, тоже отмахивал километры неплохо, как заведенный. Были старики неразговорчивы и, казалось, чем-то встревожены. Ребята-рабочие ловили на себе их неожиданные взгляды исподтишка, и это тоже было неприятно. Словом, деды оказались необщительными и при ближайшем рассмотрении малопривлекательными.
В таком настроении: Антоша, раздираемый противоречивыми чувствами, и насупленные заявители, — отряд прибыл в деревню Опалиха, откуда наутро надлежало выступить в тайгу уже без дороги.
Деревня, где заночевали, тоже была не из симпатичных. У подошвы горы лепились избы и разрушенная церковь, дальше — кочковатый луг и мельница, выглядывающая из-за рощи. Справа уже синела тайга.
В какие времена тут прошел, опалив деревню, пожар, Антоша не полюбопытствовал, но роща оголенных рукастых деревьев за околицей мало радовала глаз. Почему-то ее не расчистили, не убрали хоть на дрова — так и стояла. Несколько уцелевших сосен было огорожено сломанной городьбой. «Национальный парк», — сказал рабочий, которого звали Рудик.
Старики будто приглядывались, будто принюхивались и, несмотря на утомленность после перехода, явно приободрились. «Почуяли орланы сивые родные гнездовья», — подытожил про себя Антоша.
Выступили с рассветом, когда обращенные к заре окна изб слепо отливали перламутром. Речные излучины на востоке горели красным. Обнажения пород, из которых сложена была гора, сделались багряными, будто жаром накалило гору изнутри. На небе стояли пухлые сонные облака, простеганные золотисто-голубым светом.
Сразу же началась такая буреломная чащоба, что тропа в ней то и дело терялась. Приходилось обходить завалы, глубокие ямы, вымытые речным половодьем. Свет проникал сверху тусклый, рассеянный. Здесь казалось, что рассвет никогда не станет утром.
На редких открытых полянах сухо розовел валежник. Мрачно выглядело «гнездовье орланов».
…Хотя природа так же, как племена, страны и отдельные человеческие семьи, имеет свою историю, то счастливую, то трагическую, протекающую то медленно, то бурно и быстро, — такова уж особенность человеческого восприятия, что природа кажется ему вечной, неизменной, и в этой ее неизменности люди усматривают особую мудрость. Хотя неизменность эта относительная, можно даже сказать, мнимая, и разумом это многие вполне признают. Но что жизнь человеческая перед застылым тысячелетним величием скал, чернеющих в небе острыми краями, перед колючими, в редкой щетине лесов сопками, грядой убегающими вдаль, перед голубой в вышине и белесой у горизонта пустотой неба, накрывающего и скалы, и леса, и черные человеческие фигурки на тропе…
Как, глядя на звезды, человек не думает о том, что их мерцание — только след от их света, приходящий к нам, а их самих, может быть, и нет давно, «вечность», — говорит он, озирая ночной небосклон, так же легко произносит он это непостижимое слово, глядя на суровый вид природы, полагая, что он был таким от самого сотворения земли. Что перед вечностью день человеческий — стиснутый ком гнева, страсти, ярости и страха!..
Александр Николаевич с утра неотступно думал о Касе. Ко всегдашнему беспокойству примешивалось раскаяние, потому что перед отъездом поссорились. Пока утрясал свои дела, пока длились сборы, забыл об этом, а теперь, когда задуманное сделалось так близко к завершению, он не мог не испытывать удивления и некоторого разочарования, что все происходит так буднично. А ведь это, он считал, самое главное дело в оставшейся ему жизни. Странно, что и сам он никак не ощущал значительности момента и перестал даже тревожиться, найдут ли старые шурфы, а почему-то старался запомнить лиловые венчики синюхи и кустики лапчатки с крупными желтыми цветками, ручей, растекшийся по галечнику, и круглые шарики ежеголовки на каменистых склонах. Это казалось ему очень важным, настолько, что он забывал об усталости.
Гиганты, поросшие мхами и лишаями, стояли, протянув ветви, точно руки. С них свешивались тонкие серые пряди, будто чьи-то всклокоченные волосы. Пихты, вплотную подступая к путникам, хлестали их по лицу, задевали за плечи. И не всегда удавалось вовремя уклониться от распростертых ветвей.
Споткнувшись о колодник, спрятавшийся в густоте травы, Александр Николаевич до крови ссадил колено, но никому не сказал об этом. Боль шершаво прошлась по сердцу, но он постарался не обращать на нее внимания.
Если он видел сломленное дерево, повисшее на чужих ветвях, он не торопился, равнодушно проходил под ним, не думая, что оно может рухнуть.
Вьючные лошади, которых вел в поводу сердитый Антоша Калинкин, неуклюже перескакивали через упавшие, полусгнившие стволы, видно сломленные когда-то ураганом, потому что они лежали вершинами в одну сторону.
Наконец стало слышно, как где-то впереди копыта зацокали по прибрежной лещади — плитняку, оголившемуся из-под обмелевшей речки: знать, еще не пошла коренная вода, половодье, которое образуется от таяния снегов на вершинах гор. Раз вышли к реке, скоро жди привала. Иван, шедший первым, наверное, уже начал приглядывать место.
…Ссора дома случилась неожиданно и даже без повода, тем обиднее была саднящая память о ней.
Последние годы Александр Николаевич стал внимательным и даже заядлым радиослушателем. Причем не всеядным от безделья, а по части последних известий и международных обозрений. Он стремился знать и понимать окружающую жизнь. Есть в этом какой-нибудь повод для насмешки? Только если не принимать самого человека всерьез, отказывать ему в праве иметь какие-либо интересы ввиду его безнадежной тупости и отсталости. Именно с таким отношением Кася и спросила его:
— Тебя стала занимать политика?
— Может быть, больше всего на свете меня именно она сейчас и занимает.
Хоть бы спросила: почему, мол, если сама не в состоянии догадаться. Она же только недоверчиво засмеялась.
— Не вижу повода для смеха, — сказал он ей. — Почему я не могу быть лично заинтересован? То, что зовут политикой, есть еще и жизнь каждого отдельного человека, самого незначащего, вроде меня. Тут — связь. Ее надо осознать. Это дается не сразу, понимание, какая зависимость огромная между отдельной жизнью и политикой.
— Самые большие знатоки политики — пенсионеры, — сказала она небрежно.
— Оставь эту дамскую болтовню!
Он редко кричал на нее и даже сам не ожидал, что получится так грубо. Но самое болезненное было, что она не обиделась: посмотрела тусклыми глазами из-под нарисованных карандашом бровей с какой-то терпеливой усмешкой, и он наконец заметил, какие у нее короткие вылезшие реснички, тоже поседевшие. Эти-то жалкие мокрые реснички и мучили теперь сильней всего. Он хотел прогнать их и вместе с тем все время знал, что дороже их нет у него ничего.
Содранное колено, кажется, начало опухать. Было такое ощущение, будто кто-то жестко стискивает его в горсти и мешает идти. Он превозмог себя и не подал виду, что с ним не все в порядке. Да на него никто и не оглядывался.
Ему остро захотелось увидеть Касю, старчески простодушную усмешливость ее лица, услышать ее голос, чтобы она сказала что-нибудь утешающее, пожалела его. Он знал, что надо быть мужественным и не терять присутствия духа из-за пустяков, и все-таки мысленно звал жену, и смутно в чем-то раскаивался перед ней, не из-за ссоры, нет, то — мелочь, а что оставил надолго одну и ей теперь так же страшно, как ему.
Причины собственной нарастающей тревоги он не мог понять. Но она была, он это уже сознавал.
Там, впереди, один из рабочих развязно спросил:
— Ну, что, деды, вправду камушки есть или вам это приснилось?
— Это фактически верно и достоверно, — убежденно ответил Тунгусов, обращаясь почему-то к Антоше.
Тот иронически промолчал.
— Как мой пахан учил, — мечтательно продолжал сезонник, — одним камнем, как одним ударом, богат станешь.
Тунгусов остановился и издали многозначительно поглядел на Александра Николаевича.
Ребят забавляло, что старики вроде и вправду пугаются неизвестно отчего.
Наконец стало полегче — пошли логом.
…Как прочно все это было забыто: сухой шум над головой, синие ягоды ежевики, перевитые обнаженные корни и зеленая расступающаяся стена листвы. Какую радость возвращало все это, если бы только не примешивалась к ней сосущая душу тревога.
…Какие узкие, скошенные стали у Ивана плечи, грязная седина на бурой шее выбивалась из-под шапки… Вот зачем он потащился? Сам ведь говорит, что ничего уже ему в жизни не надобится… А пошел? О чем он идет думает?
Иван шагал, насупившись, глядя под ноги.
Убедиться он хочет, каким мы богатством с ним не воспользовались? Растравить себя? Уж как-то ему тогда хотелось попользоваться!.. Иль это жажда удивиться последний раз являющей себя тайне земли?
Иван приотстал, придержав Осколова за рукав. Сейчас опять вихлюша чего-нибудь вирухлять начнет.
— Теперь послушать критиканов нынешних, — Иван оглянулся, хитро усмехнувшись, — там приписки, тут приписки, очковтирательство, словом… А я сам, знашь, какой очковтиратель был? Помнишь, уго́стки ты нам иной раз устраивал?.. Бывало, приедешь: «Десятник, лучших рабочих сегодня ужинать ко мне!» Помнишь?..
Александр Николаевич задумчиво с удовольствием погладил усы.
— Вроде как премия нам, — продолжал Иван, увлекаясь. — Другие там водки ведро выставят или что, а у нас по-благородному. Ух, любил я шампанским накачаться! На языке колет, холодненькое!.. Ну, ладно. Сейчас я тех, кто мне гож, на выработку становлю, где полегче. Они, понятное дело, и кончают пораньше, и наворочают больше других. Сейчас мыться, бороденки подровняли — и к господину управляющему выпивать идем. Евпраксия Ивановна, — подняв растопыренные кисти, Иван покачал плечами, изображая молодую Касю, — каблучками «стук-стук», полы натертые. Лушка у вас тоже была из себя прямо вся такая… Вроде мы и правдошние гости. Ну, как думаешь, будут эти «передовики» поперек твоего иль моего слова становиться?.. Только, что ты скажешь, разлюбил я потом шампанское, сколько лет не пробовал, нынче завезут, возьму иной раз бутылку — не то. Отшибло вкус.
— Вообще ты плутоватый, Иван, — Александр Николаевич сорвал забуревшие ягоды можжевельника, бросил в рот, — я давно замечал.
Иван польщенно посопел, потом разъяснил:
— Это мне добавка такая дадена судьбой. Силенок, значит, не хватало, чтоб все по правде. Тоже неучен. А промеж людей надо уметь поворачиваться. Никого не задеть и себя чтоб не обижать. Вот для этого мне хитрость дадена. А ты думаешь, плут — значит плохой? Вот я плут и даже холуй, как ты меня однажды назвал, а я тебя нес? Я тебя нес. Вспотел весь, лытки инда трещат, а я несу, будто ценность какую, хотя нести следовало мешок с золотым песком. А от того, что ты меня в челюсть съездил, — он скосил глаза на истончившееся обручальное кольцо Александра Николаевича. — Вон и сейчас след можно прощупать.
Иван расстроился, шарахнул палкой по верхушкам кустарников.
— А кто тебя оборонил от заявщиков в Липовом Логу? Кто? Ты бы влип по макушку!
— Ладно, Иван, — Осколов примирительно дотронулся до его плеча. — Ничего я не забыл. Только благодарность тоже иногда бывает как камень: чем дальше несешь, тем тяжелей становится. Что ты меня все попрекаешь?
— А я, может, не тебе, а родителю твоему уважение делал? — неожиданно повернул разговор Иван. — Я, может, ему через тебя уважение оказал, как он пострадавший от режиму.
Осколов даже остановился от удивления. «Ну, как же ты не плут? — пронеслось у него в мыслях. — Уж вертучий».
Иван шагал как ни в чем не бывало.
— Я все гадал, как ты в управляющие-то пролез? Ведь из ненадежных.
— Неблагонадежных. Это разница, — поправил Осколов резко. — Действительно, за отцом присматривали понемножку, так, вполглаза. Ну, что, какой уж он был борец?.. Начал я десятником, старался, кормить надо было стариков, потом задор какой-то, я все-таки реальное окончил, сделали шейдером, потом маркшейдером, помощником управляющего и так далее. Опыт появился. Обыкновенно все как-то. Кадров, как теперь говорят, не хватало.
— Умишко, конечно, у тебя был кое-какой, — снисходительно заметил Иван. — А хитрости нет.