Когда спорили: меняет ли жизнь людей и к лучшему ли эти перемены, Воля никогда не высказывала своего мнения. Она-то знала про себя, насколько изменилась со времен молодости, а хорошо ли это — не хватало времени разобраться, и умения разбираться не хватало. Она, может быть, втайне даже и презирала теперь ту истеричную девчонку, служившую мотористкой на военном аэродроме. Нервишки были никуда: чуть что — потоки слез, визги. Ну, куда уж девкам на войну! Вот сейчас у нее нервы стальные. Прямо говоря, нет никаких нервов. Полное самообладание в любой ситуации. Мужиками на разведке управлять — не мороженым лакомиться. Народ всякий на полевой сезон в партию нанимается: не только с ленцой бывают, но попадаются иной раз просто плохие ребятишки, с темноватой биографией. Но Кучумову боялись. Она это знала. Она ни разу не заколебалась, когда требовалось кого-то наказать, уволить, лишить премиальных, и ни разу никого не обманула: как скажет, так и будет. Это ценили.
Высокая, сухая, легконогая, она прекрасно переносила и пешие, и верховые переходы, без всякого снисхождения к себе, и ночевки в палатке, и ранние заморозки, и дожди, и влажное пекло с комарами.
Родители ее умерли вскоре после войны. Вдовая тетка в Уфе звала к себе в генеральскую квартиру, Воля не ехала. Успехи по работе, какие она делала, тоже ее не волновали. Честолюбие не было ей присуще. Она любила простые вещи, простую жизнь, без внутренней сложности и самокопаний. «Ты, Волька, вроде и не баба, — говорили иногда подруги, — ничего женственного, ни одной слабости».
Но была в ней, была щемящая струнка — старики Осколовы. В их чистеньком домике с окошками в мелкий переплет она будто опять становилась ребенком. Незримые нити связывали ее здесь с Костей, возвращалась беззащитность… А старики, она видела, уже сами нуждались в ее покровительстве: она, наверное, была для них единственной связью с тем миром, куда так безуспешно пытался вернуться Александр Николаевич.
Наконец ей все-таки удалось пробить для него маленькую экспедицию от Читинского управления. Александр Николаевич сумел нанять двух вьючных лошадей, привез с собой хромого проводника, такого же почти старого, и они, переночевав у Воли, утром готовились выступить.
Она вошла в его комнату с тарелкой, полной малины:
— Как спали, Александр Николаевич?
— Всю ночь деловито шагали по стенам какие-то пауки на длинных ногах. Как свет ни зажгу, шагают. Мышь чавкала, грызла клейстер с газетного листа, комар пел — словом, жизнь совершалась. Сна не было.
Когда стал близок момент исполнения того, чего он так долго добивался, хотелось говорить о другом, и ему было приятно, что Воля ведет самый простой разговор.
— Вам со сметаной? — спрашивала она, наворачивая на ложку густую белую массу.
Ему было все равно. Ему ничего не хотелось, как в детстве перед экзаменом, он не мог ничего есть. Но он терпеливо ел сметану и ягоду, зная, что без завтрака уходить нельзя, что и Тунгусов отругает его, если он будет не поевши. Сам Иван, спокойно отхрапев ночь, встал очень рано, сварил во дворе кулеш на щепочках, накормил горячим рабочих и наелся сам, а теперь они еще раз осматривали багаж: не забыли ли что, — и ждали геолога, приставленного к ним Алексеем Федоровичем.
Ветер был столь порывисто-резок, что рвал листья горстями. Он выгнал стаю молодых воробьев, нашедших укрытие в густой кленине. Воробьи мелодично вспискивали, летали вокруг дерева взволнованные, распустив короткие крылья, и трудно было порой отличить, где воробей, а где трепещущий лист.
На дворе было солнечно, зелено. Беспокойно было и весело. Нетерпение легкой судорогой сводило живот, но Александр Николаевич, не показывая виду, пил чай стакан за стаканом и говорил с Волей о вещах, которые вполне можно было обсудить потом.
— К старости всех жалко: и пауков, и бабочек, и мышей, и мальчиков, и молодых женщин.
— А их-то за что? — густым ироническим голосом спросила Воля, по характеру своему глубоко равнодушная к проблемам возрастов.
— Им еще предстоит обманывать и самим быть обманутыми.
— Ну, тогда, конечно, достойно сочувствия.
— Хотя старость — прекрасное время. Нечего бояться страданий — все пережито. Скажи мне сейчас: стань молодым и проживи тот год, когда хотел застрелиться от любви! Слуга покорный! А ведь были года и похуже, этот еще не самый плохой. Вообще, Воля, когда я думаю о своей жизни, я словно бы читаю роман без середины. Молодость… потом какой-то провал бесцветный, пустота. А ведь там и боли, и беды… Почему же — пустота? И то, что я делаю теперь, в сущности, попытка прожить наново, хотя я, кажется, начинаю понимать, что бесплодная попытка, самообман. Я бы хотел перечеркнуть собственную… — он не мог подыскать слова. — Я хотел бы уничтожить последствия своих прошлых поступков.
Воля не стала спрашивать: почему да какие поступки. Если кто и был достоин жалости в ее глазах, так это Осколов.
Он медлил уходить, все сомневался в чем-то, сторожился без видимых причин.
— А вы хорошо знаете этих рабочих, Воленька? Которых прислал мне в отряд не уважаемый мною главный инженер?
— Да нет же, они первый сезон. И зачем вы вообще спрашиваете об этом! Неужели у вас есть какие-то мысли на их счет? Так бросьте эти мысли! Неловко даже и говорить об этом!.. Вот вы и Алексею Федоровичу, выходит, не доверяете, а сами между тем хотите, чтобы он-то вам полностью верил! Как же так?
— Вы, сударыня, хоть и носите револьвер, а жизнь понимаете меньше моего. Мир старателей меня многому научил, — с самолюбивой брюзгливостью подчеркнул он.
— Господи, какой романтизм! — Воля встряхнула тяжелыми, до плеч волосами. — У вас представления какие-то допотопные. Но что-то в вас по-настоящему крепко сидит, признайтесь! По-моему, вы не подозреваете в коварстве одного только Тунгусова?
— А не шутите! Если хотите, это действительно так. С этим человеком странно связаны самые поворотные моменты моей судьбы.
Она проворно подлила ему чаю: все-таки баба не баба, а любопытство-то разбирало. Конечно, тут что-то есть, только не докопаться — что. Она терпеливо ждала, пока он задумчиво помешивал ложечкой в стакане.
Перед его глазами встала поляна среди елок, чадящий дымник, даже в горле знакомо запершило. Свой дом он увидел, и открытый патефон на табуретке, и Ивана, шепчущего о братстве и новом искушении.
…— Может, тебе не уезжать, а пойти нам да про ключ наш объявить? Тебя и простят.
— Ты уверен, что он наш? — с ударением спросил Александр Николаевич.
Тунгусов помешкал:
— Но ведь Мазаев про камушки не объявлял, значит, они наши.
— А если где-нибудь в управлении уже лежит его заявка, как я буду выглядеть? Тут аферист и там аферист.
— Мы докажем!
— Ты, что ль, будешь доказывать, моя правая рука?
— Иль я твоя рука? — польщенно спросил Иван. — Шутишь все…
Но про это Александр Николаевич не стал рассказывать Воле. Он скупо и профессионально изложил ей историю с искусственным внедрением золота на разведке в Липовом Логу и что Иван успел предупредить его, чтоб уезжал.
— Этот случай, Воля, вошел потом в учебник по разведке. Не читали «Курс разведочного дела» Васильева? Старая книжка. Открылось все, конечно. Я через много лет случайно прочитал, чуть не подпрыгнул! Мой случай описан. И теперь представьте мое положение, я чувствую, что Алексей Федорович как раз опасается с моей стороны такой же точно симуляции. Да он почти прямо сказал мне об этом!
— Но почему вы сами не стали мыть пробы? — спросила она. — Ведь это плутовство можно раскрыть.
— Но доказать, Воля, доказать трудно. Фокус был поставлен с совершенством. Ведь всегда можно говорить, что разведчик, в данном случае я, не соответствует своему назначению. Критиковать, как поставлена разведка, всего проще, чем организовать ее должным образом… А потом, была уже во мне какая-то внутренняя надломленность, неуверенность, даже растерянность. Сейчас в старости и то трудно говорить об этом прямо. А тогда тем более. Самому себе не хотелось сознаваться. Предпочел устраниться. Так-с!..
Ветер, задувая в окно, шевелил углы скатерти на столе, студил чай в стаканах. Одинокая оса, торопясь, доедала остатки сметаны с малиновым соком. Александр Николаевич и Воля, задумавшись, пристально наблюдали ее работу.
— Только тобой, душа моя, измеряю я времена, — медленно произнес Осколов. — Что-то такое повернулось во мне, что пошел я отматывать клубок обратно. Зачем? Цель мне известна, пожалуй, не более, чем вот этой насекомой.
Воля хотела сказать свое обычное, что это, мол, все заумь и жизнь проста, но промолчала. Обоим стало слегка неловко, как бывает, когда наговоришь лишнего.
— А Тунгусов-то как про это узнал?
— Разве такие вещи рассказывают? Тут хочешь верь, не хочешь — не верь. Так. Я его всю жизнь считал благодетелем и спасителем. Хотя вдуматься, может быть, он говорил тогда наивные вещи? Спровадить просто меня хотел? Зачем?.. — Про себя Александр Николаевич знал зачем, подозревал, что распадок с аквамаринами долго не давал Ивану покоя. — А может, сам замешан был как-то? А меня пожалел? О Воля, тут ведь страсть!
— Это вы мне-то говорите! — усмехнулась Воля.
Они поднялись из-за стола.
«И всего-то?» Его тайна показалась ей незначительной. Неужели она могла повлиять на всю его жизнь? А не выдумывает он сам свои сложности? Живет какими-то смешными понятиями, воспринятыми в другом мире, и не так-то просто, видно, с ними расстаться. И объяснить ему что-либо трудно, не хочет он ничего понимать. Воля была еще достаточно молода, чтобы верить, будто человеку можно объяснить его собственную жизнь и от таких разъяснений ему станет легко и просто.
— Волнуетесь? — Она посмотрела на него с дружелюбной улыбкой, отчего на ее тугих щеках появились ямочки.
— Очень, Воля! — наконец признался он. — Ну, прощайте! Утвердят заявку, поедем с вами на море, кутить…
Она отошла к окну, потянулась всем плотным телом. Косые солнечные лучи подожгли ее волосы на висках, окрасили розовым длинные сильные руки.
Как любил он молодость и здоровье! Он не вполне понимал нынешних молодых, агрессивных и безыдеальных. Но если бы ему самому предстояло назвать свои идеалы, он бы смешался, спутался. Ему хотелось только быть среди них, громкоголосых, деятельных, здоровых.
— Вы никогда не рассказывали мне, что делали на войне? — вдруг произнес он то, что давно собирался спросить, только как-нибудь иначе.
— Бомбы подвешивала. Для этого нужны сильные руки.
Она не обернулась, и голос ее был скучно ровен.
— И все?
Он смотрел настороженно, взглядом заставляя ее говорить.
— Я раскрыл вам главное, что носил в себе, и вы… раскройте?.. Я хочу это знать… Я вынесу — вы не думайте! — вынесу теперь.
Она стала спиной к свету, и он плохо видел ее лицо.
Она поняла, о чем он спрашивает. Он хочет знать про Костю, подробности его гибели. Ну, нет! Если не тогда, не сразу, то и теперь нет.
Ему показалось, что она улыбается.
— У меня были сильные руки. Ведь я была чемпионкой области по гребле.
— Воля, скажите, я прошу вас, скажите…
— Еще нас учили стрелять. Из турельных пушек, из автоматов. Пистолетом я тоже владела неплохо.
Улыбка ее была чужой, неестественной.
— Мы трудно становились солдатами. Это легко понять, правда?.. Косы не хотели отрезать, пилотки носить. Рубашки нам выдавали такие, что мы их прозвали «мама, убей немца!».
— Воля!..
— Вы знаете, если по правде, трудней фронта было, когда учились. А почему? Есть хотелось всегда. Вечером, бывало, и говорим: девчонки, давайте спать, завтра завтракать пойдем.
Он попытался ее перебить:
— Это жестоко, Воля!
Она как будто не слышала.
— А замполит у нас был, это уже в эскадрилье, старый такой, он жалел нас, шутил с нами: кончится война, девчата, на курорты вас всех пошлем.
Голос все-таки сел у нее, сорвался.
— Хорошая была школа, хотя, конечно…
— И все? — повторил он.
— Наш полк был гвардейский…
— Да, гвардейский… Это я знаю. Я думал, что мы все-таки поговорим… Почему-то именно в этот раз и поговорим.
— Лошади готовы, Александр Николаевич.
— Да-да, я забыл. — Он тоже попытался улыбнуться. — Видите, забыл, зачем я здесь.
Они вышли во двор и пошли к изгороди, где были привязаны лошади.
— Александр Николаевич, у вас была сирень в саду?
— В каком саду? — рассеянно отозвался он. — Ах, у нас? Вырубили, — сказал он равнодушно. — А что?
— Так…
— Вырубили. Разрослась сильно.
— Ну, ладно.
Пестрые тени бежали по дальнему прошлогоднему жнивью. Синела на горизонте неровная гряда леса. Две сосны отделились от него и остановились на пологом склоне на опушке, как путники в нерешительности.
— Я пережил много войн, — сказал он, глядя на сосны. — Странно, да? И ни в одной не участвовал. В пятом году был мал, в четырнадцатом не привлекался, в гражданскую был в стороне, в Отечественную уже состарился. Может быть, это и ничего. Но иногда мне кажется, кто-то глядит на меня с какой-то горькой насмешкой. Кто это?.. Не знаю. Гражданские чувства, о которых с такой легкостью пишут газетчики и говорят политические ораторы, обычные люди испытывают как очень интимные. Но они есть и руководствуют нами. Поймите, мне трудно говорить об этом. Я боюсь быть высокопарным.
Они протянули друг другу руки. Лицо Воли Анфимовны погрубело и распустилось, глаза косили, рот был некрасиво сжат. Она не замечала, с какой силой тискает руку Осколова, и смотрела в сторону, не на него. Побелевший подбородок у нее отвердел. Она расстегнула ворот штормовки, как будто он мешал ей.
Они больше ничего не сказали друг другу, расстались молча, без пожелания удач и обещаний вернуться победителем.
Она долго стояла на краю поселка, вглядываясь в удалявшиеся фигуры. Тревожным, шевелящимся штрихом они вписались в привычный пейзаж среди травы на всхолмьях и худых лиственниц по краям блекло розовеющей песчаной дороги. Лошади и пятеро уходящих сделались мелкими от расстояния, как будто бесцветное небо у горизонта втягивало их в себя, лишая деталей, объема, сливая в одно неразличимое пятнышко.
«А свою-то я жизнь понимаю?» — подумала Воля.
В это воскресное утро керосиновый ларек на окраине Владивостока не открылся, как обычно, хотя его продавец, которым не могли нахвалиться окрестные жители, работал без выходных. Ну, не открылся и не открылся, может, приболел старик или решил отдохнуть. Никто и не заметил, что железный зеленый ставень опущен все утро. Керосин теперь редко брали и помалу, на хозяйственные нужды главным образом: кисти с засохшей краской размачивать или газеты старые смочить и меховые вещи в них завернуть от моли. Так что если бы и сам ларек исчез однажды с пустыря, к которому подступали коробки строящихся домов, и тогда, может быть, никто бы не заметил.
Зотов все это знал, но ему было все равно. Он обнаружил, что балка поперек ларька, державшая крышу, крепкая. В воскресенье пораньше он залез на бочку, даже не взглянув последний раз, что там за нею схоронено, приладил петлю из веревки, продававшейся у него же в ларьке, и засунул туда голову. «Волна не ходит, Зотов, — бормотал он, — погони за тобой не предвидится… скушно…» — и по-стариковски тяжело спрыгнул.
Как бы ни медлила судьба с исполнением обещаний, как бы ни мучила человека безысходностью, она его когда-нибудь все-таки отпускает. Надо только иметь терпение дождаться.