К книге
ОползеньЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава третья
24%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава третья
13

В салоне амурского парохода «Богатырь» кипело веселье. Сверкали канделябры, лак и бронза отделки. Белизна салфеток, обертывающих шампанское, соперничала с белизной манишек гуляющих господ золотопромышленников. Сквознячок, с реки перетекал из окон в раскрытые двери, охлаждая разгоряченные лица за общим столом и унося табачный дым. Курили свободно, потому что дам было всего две: одна — незамужняя дочь главного акционера Ольга Викторовна, девица большого роста и большой уверенности, сама сидела с папиросой, а у другой — Евпраксии Ивановны, жены главного управляющего, и осведомиться позабыли: не беспокоит ли ее. Наверное, ее ничто не беспокоило, потому что, весьма раскрасневшись, она сидела весь вечер за пианино и пела-заливалась приятным голосом: «Вернись, я все прощу: упреки, подозренья…» Муж ее, Александр Николаевич, человек дельный, способный и оттого высоко ценимый в акционерном обществе, не вступая ни в какие разговоры, благодушно ужинал, не спеша прикладываясь к бокалу редкостного в здешних краях кло-де-вужо и со спокойной ласковостью поглядывая на всех присутствующих, никого среди них не выделяя. «Тебе хорошо? — спрашивал его взгляд, изредка обращенный на жену. — Ну, и я доволен!»

Ротмистр Лирин, — хотя и был в штатском, но все тут знали, что он жандарм, — не то чтобы выпадал из общего настроя, но как-то его обходили в разговоре, впрочем, едва заметно. И во взвинченном состоянии ротмистр был не по этой причине, а в силу чисто личных обстоятельств: расстроенных возлияниями нервов, происшедшей полгода назад революции и вследствие этого неопределенности будущей своей судьбы. Зимние события в Петрограде он воспринимал как собственную драму; было совершенно неизвестно: временно он не у дел или уж навсегда. Тем не менее он старался держаться бодро, не отходил от Каси, и время от времени они врезались в общий разговор нестройным дуэтом, выводя, что «все простят: …упреки-подозренья, несказанную боль невыплаканных слез». Тогда ближайший из сидевших к ним спиной гостей поворачивался и принимался дирижировать, отставляя мизинец наотлет: «Недюрно! Недюрно!..» Кася от этого начинала хохотать, и они с ротмистром никак не могли докончить музыкальную фразу.

Главный акционер Виктор Андреевич с непринужденностью хозяина застолья держал внимание всех по преимуществу на себе.

— Волк имеет склонность есть свежее мясо, но при этом любит делать запасы. Он прячет их под валежинами, корчами, обрывистыми берегами — и они часто пропадают. Таким образом, волк расточителен. А поскольку все вы здесь волки капитализма, ха-ха-ха, мораль: не делайте запасов, ибо их легко лишиться.

«Ха-ха-ха» волков капитализма получилось недружным и невеселым. Они как бы были шокированы, не поняли мораль, а некоторые даже нашли ее неуместной.

Тем не менее один из них доверительно сообщил другому:

— Этот человек далеко пойдет. Он уже три раза терял свое состояние.

— Думаю, что в нынешней ситуации он может потерять его окончательно… Больно он резов что-то. И с большевиками носится. При его-то уме!

— Да он просто шляпу готов снять перед ними!

Последнее Виктор Андреевич услыхал и еще более развеселился:

— Снять шляпу дело нелегкое. Француженки говорят: шляпу нужно всегда снимать в последнюю очередь. У них шляпы велики и сложно приколоты к прическе. Ну, а перед большевиками шляпу снимают вместе с головой.

Шутка насчет француженок имела успех. За столом захлопали. Даже и Ольга Викторовна откровенно смеялась, не притворяясь, что ничего не поняла.

Кася кратко исполнила на фортепьянах нечто бравурное.

Но один старичок встревожился:

— Да кто такое большевики? Кто с ними считается? Кадеты, я понимаю, серьезная партия!

— Увидите! — торжественно пообещал Виктор Андреевич. — Вы все это увидите!

— В ресторанах Монте-Карло порция астраханской икры двадцать пять франков, — сообщил кто-то очень громко.

Виктор Андреевич пыхнул клубами душистого дыма.

— Поезжайте путешествовать, чтобы свое стало хорошим. Узнаете Европу — перестанете бранить Россию.

— Правительство захватило власть, подготовивши измену армии, — продолжал тревожиться старичок, любивший кадетов. — Но привычка изменять не проходит сразу. Завтра не сойдутся во вкусах — и все опять вверх ногами.

Вдруг встал ротмистр Лирин:

— Господа, «измена не может увенчаться успехом, или ее никто не посмеет назвать изменой».

Он сел и заиграл только что вошедшее в моду танго.

— Вот уж никогда не думала, что жандармы бывают начитаны!

Ольга Викторовна поднялась навстречу пригласившему ее партнеру.

Его близко посаженные глазки жадно, вопросительно оглядывали ее. Ему хотелось сказать богатенькой Ольге что-нибудь интимное, какое-нибудь «мур-мур-мур», а он не мог придумать что. Меньше пить надо было. Понравиться ей очень не мешало бы, пока она холостая… хотя и великовата, и мужиковата, не то что эта кудрявая киска, жена управляющего.

— Хочу сделать комплимент вашему вкусу, Ольга Викторовна, — наконец заговорил он, поглаживая ее влажноватые вялые пальцы. — Превосходный изумруд изволили выбрать. Красота, долговечность, редкость — главные достоинства настоящего камня. Из Адуйских копей, наверное? Хотя они больше славятся аметистами… Оля, Оля, Оля… — зашептал он, незаметно прижимаясь к ее щеке лицом.

— Какой у вас жесткий нос! — сказала наследница приисков.

Кася, услышав это, опять неудержимо захохотала, падая растрепанной головкой на грудь Виктору Андреевичу.

Тот иронически усмехнулся, ловко ведя ее в танце.

— То, что мы танцуем с вами, совсем не настоящее танго. Мы танцуем чилийский квэк… Вы понимаете теперь, почему моей девочке сложно выйти замуж?..

— Ах! — сказала Кася, расширяя глазки.

— Спокойный камень, — продолжал Ольгин партнер, играя уверенной хрипотцой в голосе, будто ничего не случилось. — У него глубокий тон, некричащий. Такой камень помогает отдохнуть от кровавых воспоминаний мировой войны. Недавно в Мурзинке мне предложили аметист… темный… При искусственном освещении он приобретает кровавый оттенок. Я отказался.

За столом продолжали жевать с каким-то даже ожесточением.

Голоса жующих и танцующих перебивали друг друга.

— Поедемте, Олечка, с вами на Адуйские копи? Ну, соглашайтесь! Я обещаю вам божественные ночи…

— Это в честь чего это?

— На мировой бирже Ленские акции страшно упали после расстрелов. Почти на тридцать процентов. Кто знает биржевые операции, условия счета on call, тому ясно, что это разорение для всех держателей акций.

— Почему же сразу — разорение? Все пугают, все пугают!

— Дорогая, вы не пожалеете! Зальемся с вами на каких-нибудь вороных по Верхотурскому тракту до села Мостового. Ночь!.. Восторг! Я вижу, вы уже хотите?

— Отстаньте!

— А потом двадцать верст до Адуйского кордона, переправимся через мост, а там до копей всего четыре версты.

— А потому разорение, что онкольный счет редко обеспечен тридцатью процентами, обычно десять — пятнадцать, а если бумаги падают на тридцать процентов, нужно неминуемо вносить дополнительные деньги. У вас есть они?

— Откуда? Ну, подумайте, откуда у меня деньги?

— Что вы пристали ко мне со своими верстами, какими-то копями? Нужны они мне!

— Надо пополнять счет, иначе бумаги принудительно продаются, вас экзекутируют, как говорят на бирже.

— Ничего-о, Ленские акции — бумаги английские, их не тронут!

— Чем глуше провинция, тем лучше осведомлены там в мировой политике! — вздохнул Виктор Андреевич, отпуская Касю.

За столом продолжали шуметь.

— С таким кротким и терпеливым народом еще добрых двести лет можно обойтись без конституции. Зачем им конституция?

— С таким стадом, вы хотите сказать?

— Если вы считаете, что уссурийская тигра — кроткая и терпеливая кошка, тогда — конечно.

— Никаким террором политической свободы не добиться. Только путь легальных выступлений!

— Настоящий хозяин русской земли — мужик. В России будет то, что он захочет.

— Но кто поведет его? Кадеты, да? Все-таки кадеты!

— Са-ам учует свое время, и тогда берегись!

— Какой мужик? Вы что, господа, пьяны? Хозяева русской земли — мы. Да здравствует революция!

Александр Николаевич слушал подвыпивших крикунов, стараясь изобразить бесстрастие. Как далеко это все от того, что говорилось у них дома! Даже статский советник Промыслов с его всегдашней язвительностью был не так… он затруднялся найти слово… так безобразен, что ли? Это же хамы настоящие! Запихать бы их самих в бараки на мерзлоту!

Виктор Андреевич заметил ставшее неприязненным выражение его лица.

— Секрет жизненного успеха в умении говорить. Что сказать, как сказать и когда сказать — это самое важное. Вы согласны?

— Статочное ли дело, чтобы наш народ вша заела? — не удержался Александр Николаевич, бросив вилку на стол.

— Вот это по-русски брякнул! Именно вша!

Виктор Андреевич в восторге схватил его за плечи. Он вполне разделял мнение своего управляющего о присутствующих на ужине. Но говорить очень хотелось. Пусть даже перед этими вшами.

— Для вызревания демократии нужно время! — Он снова овладел общим вниманием. — Мы исторически к ней не готовы. Это как хорошее бургонское: нельзя сегодня создать те бочки и подвалы, в которых выдерживается вино там, на родине, во Франции. Микробы кло-де-вужо плодились сотнями лет, это своя раса микробов в этих подвалах. Нужно прошлое, нужна традиция.

— Господа, господа! — закричал тот, который дирижировал пением. — Я вспомнил! На прошлой неделе в суворинской газетке я читал, что настоящий Ленин умер, вместо него из Швейцарии в Россию пробрался Цаберблюм-Гольдберг!

Верхняя губа у него, как у лося, нависала над нижней, а терпеливый взгляд из-под больших выпуклых век еще усиливал это сходство. Все непонимающе смотрели на него, а он, внезапно умолкнув, печально смотрел на всех.

— Успокойтесь, это не так! — в тишине сказал Виктор Андреевич, снова разжигая сигару. — Это было бы слишком просто, если бы Цаберблюм.

Стол с разгромленными закусками походил на поле битвы. Из вновь открытых бутылок шампанского вились седые промороженные дымки. Виктору Андреевичу нравилось рассматривать на столе сквозь пелену, застилавшую глаза, батареи, траншеи и брустверы. С презрительной снисходительностью он думал, что единственная битва, в которой могут участвовать его гости, здесь, за столом.

— Причина всех нынешних несчастий, — сообщил он им, — и будущих — в неудаче революции пятого года. Было единство целей — его не стало. Реакция, антиправительственные волнения, разноголосица партий, тюрьмы, наконец, две войны истощают нацию, губят ее лучшие силы, нарушают естественные процессы выявления наиболее талантливой и умной ее части. В феврале в Петрограде произошел политический выкидыш. Им дело не кончится, помяните мое слово. Некому встать во главе, некому овладеть обстановкой. Нет истинного лидера. У нынешнего правительства нет идеи, которая бы нравилась всем. Я вообще не понимаю, как им не страшно? Это ложь, что войны и революции встряхивают и умножают силы нации!

«А что сейчас с Костей? Где он? — вдруг с острой тревогой подумал Александр Николаевич. — Надо бы сходить к его отцу… Ах да, он, кажется, уехал? Уж не в министерство ли вызвали, как он мечтал когда-то?»

— Они, может быть, и встряхивают, но лучшие при этом погибают в борьбе, а плоды ее достаются другим, отнюдь не лучшим.

Виктор Андреевич говорил со злым раздражением, явно в адрес присутствующих, давая им понять, что они «не лучшие», потому что надеются выжить и «плодами попользоваться». А они, в свою очередь, никак не могли согласиться с его словами, с выбранной им себе ролью обвинителя и потому глядели на него с молчаливой, усмешливой враждебностью.

Это был человек с массивной выдающейся челюстью, коротким треугольничком носа без переносицы и грозными бугристыми надбровьями, а ручки имел детски маленькие, недоразвитые, кажется, ни разу в жизни ничего тяжелее сигары не державшие.

— К демократии мы исторически не готовы, — повторил он. — Четкой линии нет. Временное правительство делает одну ошибку за другой.

— С тех пор как он вернулся из Петрограда, у него истерические настроения, замечаете? — прошептал один из акционеров соседу, прикладывая к губам салфетку.

— И быстро идем, — продолжал Виктор Андреевич, — к той самой диктатуре, которую предвещают большевики. Расстрел в Петрограде в июле солдатской и рабочей демонстрации был страшным шагом.

— Похоже, это произвело на него неизгладимое впечатление, — опять прошептал тот же промышленник. — А я уж привык вызывать на прииски полицейские части. У меня нервы закалены. Казакам я, знаете, уже не доверяю. Наши казачки, ох, себе на уме. Куда они еще крутанутся, неизвестно. Я состою в управлении Забайкальской железной дороги, так они, видите ли, на нас осерчали, что мы их с японской войны домой медленно доставляли. Как будто не успеют еще казачат понаделать. Разбойники форменные. На них положиться никак невозможно. Не русские они уже люди! Стакнулись с этими… комитетами разными р-рабочими! Оплот наш, так сказать!

— Революция неотвратимо левеет, вот что надо понять! — Виктор Андреевич сложил пальцы с зажатой сигарой, как для благословения. — Моя же мечта, господа, — круто сменил он тему, — освободиться от дел и целиком отдаться изучению «Слова».

Он значительно обвел всех глазами, призывая удивиться.

— О полку Игореве? — усмехнулся партнер Ольги Викторовны по танцам. — Сколько можно предаваться этому чудачеству?

— Аполлон Майков предавался ему четыре года, Мей — девять, князь Вяземский — тридцать лет, — важно разъяснил Виктор Андреевич.

— Подбор имен разнообразный…

— Вкус папы широк, — небрежно сказала Ольга Викторовна. — Он благоговеет перед «Словом» и любит Мея.

Виктор Андреевич снисходительно усмехнулся:

— Да-с, широк русский человек, как сказал наш философ. Даже слишком широк. Восхищение «Словом» уживается во мне с симпатией к такому поэту, как Мей. Он очень мил, не правда ли? — отнесся он к разрумянившейся Касе.

Та неопределенно подняла бровки, делая вид, что сравнивает Мея, о котором не слыхала, со «Словом», которого она не читала. Этого было достаточно, чтобы Виктор Андреевич воодушевился.

Знаешь ли, Юленька,

                что мне сегодня приснилося?

Будто живется опять мне,

                как смолоду жилося…

Кася слушала, задумчиво вытаращившись. Больше всего ей хотелось брякнуть опять по пожелтевшим клавишам что-то такое удалое, забыться, засмеяться, зарыдать, разбить что-нибудь.

Будто мне на сердце веет

                бывалыми веснами:

Просекой, дачкой, подснежником,

                хмурыми соснами,

Талыми зорьками, пеночкой, Невкой,

                березами,

Нашими детскими, нет, уж не детскими

                грезами.

Нет! Уже что-то тревожно

                в груди колотилося…

Знаешь ли, Юленька?

                Глупо!.. А все же приснилося…

Виктор Андреевич, слегка подвывая, читал в нестойкой, навязанной обществу паузе.

Раздались вежливые аплодисменты.

Лирин даже прослезился. Лицо его было напряженно и смято. Он, конечно, не очень вникал в эту длинную либеральную болтовню и, как ругали на разные лады правительство, запоминал не очень тщательно, только на всякий случай… ну, как бы даже чисто механически, по привычке. Но поскольку он был психолог, стихи на него производили впечатление. Они не то чтобы потрясали, но потряхивали его слипшуюся душу, вороша в ней что-то полузабытое, слабое, детское.

— Кто я? — исповедовался он Касе. — Я принадлежу к презираемой части общества. Одни боятся, другие презирают, и многие, о, многие ненавидят. Я как будто спал пятнадцать лет и вдруг проснулся.

Кася вновь запела, аккомпанируя себе, не слушая Лирина.

— Эта краткая поездка, другая ситуация… l’autre situation… А завтра снова служба, — он забыл, что больше не на службе, — и опять я впаду в летаргический сон.

Он засмеялся. Ему нравился беспорядок ее взбитых пепельных волос, тонкая линия бровей над голубоватыми веками. Ведь из простых. Откуда такая в ней порода? Откуда эта длинная талия и шея и покатость плеч? Бедра по-крестьянски крутоваты. Но даже и это нравилось. И туфелька остроносая выглядывала из-под юбки. С ума сводил узкий ремешок на подъеме, крошечная пуговка застежки.

На самом деле ощущения ротмистра были гораздо проще, но ему нравилось думать, будто он такой изысканно чувственный.

— Я очень несчастлив, Евпраксия Ивановна, — втолковывал он. — У меня нет личной жизни. Одно служение: царю, отечеству, усмирения, выявления, надзор… Иногда я удивляюсь, откуда у меня дети взялись: Игорь, Людмилочка — неужели они мои? И при чем тут я? Ведь я работаю по двенадцать часов в сутки. Устаю ужасно. В карты играть не хочется, просто сил нет, не то что…

Все были уже в той стадии, когда друг другу очень сочувствуют. Охмелевшая Кася погладила ротмистра по голове.

— Вот вы еще не облысели. Одно это уже хорошо. Вам надо отдохнуть.

Лирин тепло, как дитя, потянулся поцеловать ее. Уклоняясь и закрывая глаза, она пробормотала:

— Я желаю вам счастья. Будьте счастливы.

— Это невозможно, — убежденно, искренно заверил ее жандарм.

Предыдущая главаГлава 13 из 54Следующая глава