В разгар веселья Виктор Андреевич знаком пригласил своего управляющего незаметно выйти на палубу.
Ветер с силой сразу охватил их, освежая после пьяного гвалта и духоты в салоне. Кто-то уверенно, но невпопад опять забарабанил на пианино. Кажется, на этот раз Лирин.
Узкий месяц перескакивал с елки на елку по верхушкам, никак не хотел отставать от парохода. Густой влажный запах реки мешался с дымом сигары Виктора Андреевича.
— Что показала предварительная разведка на Ольдое? — спросил он, как всегда спрашивал о делах, бесстрастно.
— По заявке рабочего Мазаева? Пока слабое золото. На будущей неделе поеду сам с десятником. Попробуем еще.
Помолчали.
— Вы знаете, я к вам хорошо отношусь и доверяю вам, — заговорил Виктор Андреевич, и Осколов сразу уловил в его голосе что-то новое. — Я буду откровенен. Наш вечер — прощание. На следующей неделе мы будем с Олей во Владивостоке, а там морем — за границу. Рассчитывайте рабочих, закрывайте прииск.
Он вгляделся в молодое, измененное полутьмой лицо Осколова: высокий лоб, прямой нос, удлиненный, мягкий разрез глаз.
— Я не смею верить тому, что слышу, — пробормотал Александр Николаевич.
— Экие славные у вас усы, — неожиданно сказал Виктор Андреевич. — Всегда завидовал.
Осколов непонимающе улыбнулся, показав ровную полоску хороших зубов.
— Вам смешно, что я об усах? Ничего, скоро всем нам дадут по усам.
— Вам не кажется, что вы немного преувеличиваете? — осторожно спросил управляющий.
— Будто вы не знаете, что творится в России. Я предпочту ждать развития событий, ну, скажем, в Китае. Все валютные кредиты я уже перевел в Шанхайский банк. Не угодно ли с нами?
— Н-не знаю… я поражен.
— Ну, зато я знаю историю Европы. Я знаю положение в России. Поверьте, это неостановимо. Это будет как таежный пожар. Я очень советую вам уехать. Разумеется, наш разговор конфидентный, чисто дружеский. Никого из этих, — он показал на освещенные окна салона, — я посвящать не собираюсь. Душа моя смущена грядущими бедствиями, — вспомнил Виктор Андреевич о своем увлечении «Словом», — печаль жирна течет по русской земле… Впрочем, может быть, вы в других видах? Может быть, вам нравится то, что происходит в Петрограде? Ваш отец, кажется, был из политических ссыльных?
— Да, его исключили с последнего курса Академии художеств, — рассеянно сказал Александр Николаевич, думая о другом.
— Во всяком случае, где бы мы ни оказались, я буду в вас нуждаться.
— Боже мой, Виктор Андреевич, неужели… Что ждет Россию? Чем все это кончится?
Виктор Андреевич молча пожал плечами.
Лунный свет остренькими осколками разбивался на бутылочно-черных и гладких волнах за кормой. Швырнув сигару за борт, Виктор Андреевич потер обеими руками лысую голову:
— Я вам сделаю еще одно признание, вы сейчас удивитесь. Я знаю, за спиной меня поднимают на смех как пророка, как политическую пифию. Но я был в молодости отчасти связан с этими… немножко субсидировал разные нелегальные издания у нас и потом за границей. Но я быстро отошел. Я сразу могу разобраться — вот мое качество. Я понял: победят неимущие, дорвутся до власти и богатства, разделят их — я убежден, что любая революция только перераспределение общественного богатства, — бога «закроют»: ведь свое взяли, как Маркс им объяснил! — и таким образом упразднят вопросы, над которыми мысль человеческая билась века. Неужели переход власти в другие руки и новое решение экономических проблем так просто решит все духовные вопросы человечества? Вот что меня поразило. Не надо мне такого счастья! Я понял, что меня просто обдуривают.
— Но ведь нынешнее правительство, — попытался возразить Осколов, — занято не этими задачами. Не время их решать.
— Да они вообще ничего не могут решать! — злобно раздражился Виктор Андреевич. — Ведут нелепую войну, орут про патриотизм, про любовь к родине. Эта так называемая республика обречена. Знаете почему? Личностей нет во главе. Ни одной. Кто? Терещенко? Или эта баба Керенский? Может быть, новоиспеченный министр промышленности Прокопович? Знаю я их. Когда они говорят о своей любви к России, я думаю: уж лучше бы не любили. Мы говорим о любви сто лет. Сколько клялись одни только Хомяковы да Аксаковы. А произошло из этого что-нибудь практическое? Никто — палец о палец! Иван Киреевский, талантливейший человек, все около афонских старцев терся и наконец в расцвете сил удаляется в монастырь. Ведь это же показательно! Это символ! Одни слова и томление духа.
— Киреевский? Я не знал.
Он уже перестал понимать, куда несет Виктора Андреевича.
— Ну, брат этого собирателя сказок. Да вы же не знаете ничего русского: ни истории, ни поэзии, ни искусства. Вы необразованны. Простите!
Он передохнул, вытащил платок, распространяющий благоухание кельнской воды.
Они стали ходить по палубе. Ветер забивал рот Виктору Андреевичу, заставлял его захлебываться, почти кричать.
— Что такое большевики? Они поняли, что государство — это не графы, не князья, не столбовые, не родовые, не поместные и не мы с вами и не эта шваль!
Он резко махнул рукой в сторону салона.
— Это народ! И не оплаканный слезами умиления, а действующий! Если судьба государства есть судьба духа народного, я его, дух этот, не понимаю. Народ слишком разнолик. Тут жизнь целую надо положить на обдумывание. Мне смешны разговоры о знании народа, знании, что ему нужно, чего он хочет.
— Это, в общем-то, не так уж трудно узнать, — удалось вставить Александру Николаевичу. — Он сам об этом заявляет достаточно ясно.
— Ну-с? — с нетерпеливой издевкой подстегнул Виктор Андреевич. — Внесите для меня ясность в этот вопрос.
— Он хочет быть сытым и не мерзнуть.
— А пото-ом?.. Дальше что? — уж прямо-таки заревел Виктор Андреевич, приходя в крайнюю степень накаленности и даже приседая от этого. — Никто не знает! Никто!!! Ни один Цаберблюм не зна-ает!..
Голос его вдруг упал, стал усталым.
— Вы думаете, я плохо отношусь к дворянству? Ошибаетесь. Я горжусь им. Его вскормила, взрастила и подняла на себе вся нация. Но для того чтобы цвет был пышен, жизнеспособен, навоз должен быть жирен. Улавливаете мысль? Истощенная почва рождает сорняки. Вот они и полезли. А сорняк живущий! Он силен, он забьет культурные растения. Вот так я образно представляю скудение дворянства. Оно практически уже погибло. Вон сидит новая популяция! Тоже обречены ведь! Но ничего не чувствуют и не понимают. Вот это-то меня и злит, и бесит. Не думайте, что я просто паникер.
— Что же, вы считаете, надо сделать, чтобы спасти Россию?
— Не знаю. Скорее всего, уже ничего нельзя сделать. Поздно!
Из окон по-прежнему доносилась музыка и хрустальный перезвон рюмок.
Лесистые отроги Малого Хингана мрачно и четко отражались в ночной воде. Амур делал в этом месте поворот, и «Богатырь», огибая лунный чешуйчатый росплеск на быстрине, коротко басовито гуднул, словно приветствуя красный глаз керосинового бакена, закачавшегося на волнах. Отражения гор тоже закачались, исказились, заплясали толчками. Эхо погасло где-то в дымных ущельях, и тишина снова опрокинулась на этот мир, где в удивленном согласии друг с другом вершины, простор водной глади и купол неба с редкими звездами сами источали из себя ночь и покой.
— К Пашкову, что ль, подходим? — спросил чей-то сонный голос на нижней палубе в корме.
— Спи больше! К Пашкову! Екатерино-Никольское скоро.
— Куда ни кинь взор, все у нас устроено совершенно замечательно, — проворчал Виктор Андреевич. — Взять хотя бы управление Амурским пароходством. Как вам нравится? Оно находится в Петрограде. Уж как они оттуда, за шесть-восемь тысяч верст, управляют, только им известно!
«Как он мне надоел, однако, — вдруг нечаянно подумал Александр Николаевич. — И ни до кого-то ему дела по-настоящему нет, кроме как только до себя: ни до России, ни до «Слова», ни до революции! А уж тем более до народа… Рассказать ему, как старик Федоров слезы щепотью обирает, что приказчик его бьет? Ведь немыслимо ему про это рассказать. Он только удивится ужасно, зачем говорю, и меня же почтет глупцом. Я-то при чем тут, скажет, такой образованный, радетель российский».
— Вы мне всегда нравились, — сообщил ему в ту же минуту Виктор Андреевич. — Есть в вас что-то здоровое, русское. Душевно здоровое.
Александр Николаевич даже не поблагодарил. Все его душевное здоровье было подорвано. Благоустроенная судьба оказалась под вопросом. Общественный переворот, совершившийся в Петрограде, пока он, Александр Николаевич, женился, был для него столь далеким событием, не могущим никак отразиться на здешней жизни. Да пока и не отразился ничем. Только жандармов упразднили да промышленники радовались, что теперь царь им мешать не будет, хотя Александр Николаевич ни разу не заметил, чтобы он в чем-то там помешал бы им. Но если сам Виктор Андреевич лататы собирается задать, дело-то получается серьезное.
— А вот заметили вы, господин управляющий, что в Забайкалье, как, впрочем, и во всей Сибири, монашество не привилось? С чего бы?
«Он болен, что ли? Что с ним такое творится?»
— Чем больше я читаю и вижу, чем больше узнаю и думаю, тем меньше понимаю человечество, законы, по которым движется развитие его мысли… Восемь лет назад я объехал Германию. Я ведь не только горное дело там изучал да снабжал деньгами русскую политическую эмиграцию. Я смотрел на тамошнюю природу, на лица. Я старался вникнуть в их культуру, понять самый дух нации. И что же? Дух бюргерский. Это всем известно, не надо и ездить. Мещанство, самодовольство, благополучие, устойчивость всех устоев. Страна вылизанная, старательная. Откуда в ее умах могли произойти идеи всемирной тоски и разрушения? Ну, что натолкнуло-то? Ведь сыты, просвещены, покойны. Вкушай!.. Нет, они катаклизму предчувствуют! Нет, они ее… — Виктор Андреевич выругался, — накликают!.. Призрак у них там какой-то бродит! Придумали!..
Он поспешно вытерся: так рассердился на немцев, что даже на ветру вспотел.
— Возьмем нашу Россию, — предложил он Осколову и в сумерках ночи еще раз внимательно вгляделся в его слегка осунувшееся лицо. Виктор Андреевич подумал в эту минуту, что унесет с собой в памяти из России это лицо как символ того лучшего, что он по-прежнему болезненно любил в ней, как воплощение красоты в национальном типе: честном, преданном, без мысли одухотворенном… и чем-то недалеком. Он пообещал себе как-нибудь на досуге, в каком-нибудь своем загородном доме, пекинском или сингапурском, продумать, в чем эта недалекость состоит и выражается. Он любил додумывать пришедшие к нему мысли до конца, так, что они делались уже не просто мысли или догадки, а законченные тезисы, которые он сможет изложить в разговоре при случае. Вслух же Виктор Андреевич продолжал:
— Итак, возьмем Россию. Нам ли с вами не знать ее! Сибирь еще здоровее, крепче, дух ее веселее. Я о народном духе говорю. Оттого, думаю, и монашество не привилось. К мистике здесь человек делается абсолютно не склонен. И для тунеядства условия слишком суровые — не проживешь.
В этом месте его монолога Александр Николаевич неподходяще усмехнулся, хотя было ему не до смеха. Нечаянно пришли на ум Кара и Нерчинск, где приходилось бывать по служебным надобностям и где «веселье» ему так хорошо запомнилось, что он старался избегать теперь поездок туда.
Он опустил глаза, и Виктор Андреевич не заметил иронического шевеления в его усах. Во-первых, был увлечен, а главное, потому, что, конечно, не эти жуткие места он имел в виду. Он выражался образно, представляя себе некий дух сибирский вообще, насколько можно представить столь отвлеченное понятие.
— Что такое Россия? Просторы ветровые, ухабы, свист, нищета, богатство дикое — тьма, словом! — зловеще выдохнул Виктор Андреевич в лицо Осколову, так что тот даже непроизвольно отшатнулся.
— И что наблюдаем? Надежды, бодрость, веру, упования, готовность к будущему! Наоборот! Революция! А это свидетельство молодости и бодрости нации. То, что по Петрограду мужики раскрашенные бегают и гнусавят «Жасмины белые», это к русской нации отношения не имеет, это пена, не то что Ницше или Шопенгауэр. Их-то не вычеркнешь из культуры. Ну, почему у нас эта ясность и бесстрашие перед лицом испытаний великих?! Империя развалилась, государство российское гибнет, но что-то же держит нас еще вместе? Не православие же, в самом деле!
Ветер сменил направление, зашел с берега. Тепло пахнуло смородиновой зарослью с огородов, и сразу из темноты выступили высокие дома большого казацкого села, с глазастыми окнами, обведенными белой краской по проему. Село крепко спало. Даже собаки не лаяли. Надворные постройки из длинных крепких бревен, силуэты лодок на пологом берегу, — была в этой картине простота, надежность, вечность, которую не нарушал мерный приплеск речной волны, ее чмоканье о днища лодок. Неясным чудовищем выпирала на мелководье карча — вывороченное и снесенное половодьем гигантское дерево, полузамытое песком. К исходу лета ветки ожили и густой курчавостью занялись по стволу.
— Хороша наша страна, — молвил задумчиво Виктор Андреевич, — но не для жизни. Для борьбы она создана. И вовек ей это суждено, борьба за что-нибудь: за прогресс, за свободу, за лучшую долю, — не себе, так хоть потомкам.
— А по мне, так и для жизни хороша, — улыбнулся Александр Николаевич, глядя на спящее село, на его широкие тропки, бегущие к Амуру, белея при свете месяца.
И оттого что он был в душе согласен со своим управляющим, сделалось Виктору Андреевичу тоскливо до чрезвычайности, до дурноты. Так бы и завыл, глядя на этот тоненький месяц, подвешенный среди звезд. «Это у меня звериный пароксизм. Недаром я волк капитализма», — подумал он и от шутки подобрел.
— У вас, может быть, есть ко мне какая-то личная просьба?
— Есть.
— Пожалуйста. Рад буду служить вам.
Все-таки Виктор Андреевич был европейски воспитанный человек.
— В известном смысле вам теперь уж и все равно… то есть я хочу сказать… Не могли бы вы какие-то средства отвести на постройку больницы?
Виктор Андреевич озадаченно помолчал, засунув руки в карманы и перекатываясь с носков на пятки, и неожиданно захохотал:
— А?.. Да!.. Разумеется, да!.. У меня было странное заблуждение, что после моего отъезда жизнь как бы перестанет здесь существовать. Не обижайтесь, я смеюсь не над вами. Я, конечно, очень глуп. И без меня тут люди будут так же болеть и выздоравливать, рождаться и умирать. И для этого надобны больницы, да-да-да-с! Как же я позабыл? Давно надо было озаботиться. Ах, милый мой Александр Николаевич! Само собой, я дам вам доверенность на продажу некоторых акций, а вы уж повернете их на больницу. Если успеете… Это очень современно, прогрессивно и память… Впрочем, никакой памяти мне тут не нужно, — заключил он жестко, как бы внезапно протрезвев. — Продайте сколько сумеете. Много по нынешним временам не сумеете, да и не пытайтесь. Вызовете только панику, подозрения, тогда совсем ничего не дадут… Бывают, знаете, такие насквозь прогнившие дома. С виду стоит, а пошевели в нем хоть одну балку, рухнет. Так и наша рудничная экономика. Ладно, стройте больницу. Наплевать. Даже интересно. Я уж ничего этого не увижу. Забавно! Строить распорядитесь, между прочим, на Олином прииске. Не забудьте. Так вы завтра же возвращайтесь, займитесь богоугодным делом. — И оттого что «волчий пароксизм» опять подступил к нему, он закончил быстро, с насильственным смешком: — Я не бегу. Я не спешу даже. Но! Последовательно продвигаюсь к развязке. И только!..
На подгибающихся ногах, будто он пешком сходил в управление Амурского пароходства, Александр Николаевич добрался до своей каюты. Откровенности Виктора Андреевича его ошеломили.
Не зажигая света в каюте, он нащупал рукой пушистую откинутую головку жены на диване.
— По-моему, ты сильно напилась сегодня и кокетничала с ротмистром, а? — рассеянно сказал он, погружая пальцы в ее мягкие, разбросанные по подушке волосы.
Он предпочитал никогда не посвящать ее ни в какие серьезные дела, не усложнять ее кукольное беззаботное существование. Но сегодня, похоже, это было неминуемо. У него смешались в голове большевики, закрытие прииска, какой-то сказочник Киреевский, удалившийся в монастырь и почему-то расстроивший этим Виктора Андреевича… Не странно ли будет: закрывать прииск и одновременно строить больницу?.. А главное, предложение о совместном отъезде за границу. Видно, сам Виктор Андреевич не знает толком, куда бросаться, оттого так противоречивы его распоряжения.
Жена слабо поцеловала его в ладонь и уткнулась в нее лицом.
В самом деле, не лучше ли действительно уехать, хотя бы на время?
— Я, может быть, даже люблю тебя, — прошептала по-детски Кася.
— Это очень хорошо, — так же рассеянно откликнулся он. — Послушай-ка меня внимательно.
Кася помотала головкой:
— Ни за что! Я не в состоянии внимательно.
— И все-таки послушай.
Он поднял и посадил ее, отвалив за спину теплую волну ее волос.
— Нам, видимо, придется уезжать отсюда. Мне приказано тихо свернуть прииск.
— Почему?
— Ты слышала, что говорил сегодня Виктор Андреевич? Все очень тревожно. Со дня на день может вспыхнуть невесть что. У нашего благодетеля безошибочный политический нюх. Он все заблаговременно приготовил к отъезду в Китай.
Не видя ее лица, он знал, что она слушает его очень чутко, затаив дыхание. Но отнеслась к его словам Кася на удивление спокойно:
— Бежать? Да почему, собственно? Все бросить: дом, две коровы, пианино.
— Господи, какие коровы? О чем ты говоришь? Он недавно вернулся из-за Урала и знает, что там происходит, не по слухам и не из газет. Он оставляет здесь не коров и не пианино. Прииски! Ты понимаешь, что это значит? Выходит, игра стоит свеч.
— Бросить Россию? Родину? Нет, я не могу. У меня никого здесь нет, я не знаю даже матери. Но лишиться родины…
Голосок у нее сорвался. Она замолчала.
Александр Николаевич гладил ее круглый затылок, не зная, что сказать. Не было у него веских возражений, хотя говорила она, с его точки зрения, по-женски непоследовательно, ничего не обдумав как следует, подчиняясь минутному порыву.
— Ну, почему лишиться?
Он ощущал себя человеком, который, будучи предупрежден о близком неминуемом землетрясении, не в состоянии пальцем пошевелить, чтобы спастись.
По движениям Каси он угадывал, что она вынимает серьги из ушей. Кольца ее мелодично стукнули, опущенные в пепельницу на столике.
— Если Виктор Андреевич так уверен, значит, возвращаться не придется. Пусть они бегут, бела кость, а я простая акушерка.
— Ах, какой в нас вдруг прорезался демократизм!
Быстрым бесшумным движением она внезапно опустилась перед ним на колени:
— Я умоляю тебя! У меня никого нет во всем свете, кроме тебя, не оставляй меня одну. Останемся… Я люблю Россию. Я даже здесь тоскую по ней. Родина остается родиной, что бы она ни вытворяла.
— Как ты глупа! — резко сказал он, хотя сердце у него ожило от радости, что она так решительна. — Вытворяют люди. Сейчас главная опасность — большевики. Хотя мы-то в чем перед ними виноваты?