В 1670 году, когда Генри Морган задумал ее разрушить, Панама была чудесным городом — могущественным, процветающим — и по праву носила название Золотая Чаша. Никакое другое селение во всем грубом Новом Свете не могло сравниться с ней ни красотой, ни богатством.
За столетие с лишним до того времени Бальбоа достиг берега неведомого океана. Он облачился в начищенный панцирь и поножи, а потом вступил в воды Тихого океана и пошел вперед, пока ласковые волны не начали плескаться у его бедер. Тогда он обратился к морю с цветистой властной речью и объявил все омываемые им земли собственностью Испании. Он потребовал от него покорности и верности, ибо ему предстояло быть славным внутренним озером Кастильи и Арагона.
За спиной Бальбоа ютилась кучка тростниковых хижин — индейская деревня. Называлась она Панама, что на туземном языке означало «место, где хорошо ловится рыба». Когда испанские солдаты сожгли деревушку и на ее месте построили городок, они оставили ему название «Панама», звучавшее, как песня. И вскоре смысл этого слова оправдался, ибо из этого городка Испания забросила сети на все четыре стороны света.
Педрериас Авила отправился с ними на север и опутал ими города древних майя. Часть своего улова он отправил в Панаму — змей странной формы, жуткие маски и крохотных жучков. Все они были из чистого золота. Когда украшений более не осталось, когда храмы превратились в пустые каменные пещеры, тогда Педрериас Авила бросил испанскую сеть на туземцев и бичами погнал их в рудники.
Писарро поплыл на юг с лошадьми, с солдатами в сверкающей броне, и могучее государство инков пало перед ним. Он убил правителей и разрушил машину правления. Затем алмазы, украшения с храмовых стен, золотые изображения солнца и церемониальные золотые щиты были отправлены в Панаму. А сломленный народ инков Писарро бичами загнал в рудники.
Сотня капитанов повела небольшие отряды на восток и на юго-восток, где свирепые индейцы Дариена обитали на деревьях и в пещерах. Здесь испанцы нашли кольца, вдевавшиеся в нос, ножные браслеты, ритуальные палочки и стержни орлиных перьев, набитые золотом. Все это сваливалось в мешки и на мулах отвозилось в Панаму. Когда ни в одной могиле не осталось ни единого золотого украшения, бичи принудили даже диких индейцев копаться в земле.
На западе испанские корабли нашли много островков, в мелких бухтах которых можно было собирать жемчуг, если нырнуть поглубже. И вскоре уже обитатели островков ныряли в воды, кишевшие акулами. А в Панаму отправлялись мешочки с жемчужинами.
Древние чудесные изделия из золота, над которыми трудились искусные ремесленники, кончали свой путь в Панаме, где раскаленные тигли поглощали их, как пылающие нетерпением лакомки, и преображали в толстые золотые поленья. Склады ломились от золотых штабелей, ожидавших каравана в Испанию. Иногда на улицах складывались поленницы серебряных слитков, не уместившихся на складе. Впрочем, тяжесть надежно предохраняла их от воров.
А городок тем временем вырос и оделся великолепием. Богатства порабощенных народов употреблялись на постройку тысяч роскошных домов с красными крышами и небольшими внутренними двориками, где росли редкостные цветы. Под воздействием бесформенных кусочков золота все искусства и удобства старой Европы устремлялись на запад, чтобы украсить дома панамцев.
Первые вторгшиеся на перешеек испанцы были жестокими и алчными грабителями, но с солдатской выучкой, не страшившиеся кровавых битв. Их небольшие отряды захватили Новый Сеет почти без применения силы, только твердостью духа. Но когда народы Никарагуа, и Перу, и Дариена были превращены в стенающих рабов, когда опасность ушла о прошлое, в Панаме начали селиться люди из иного теста. Это были купцы, решительные и беспощадные, когда можно было с помощью закона отнять землю у ее владельца или поднять цены на съестные припасы, предназначенные для дальних колоний, но робкие и трусливые, когда сталь начинает звенеть о сталь.
Купечество вскоре подмяло под себя весь перешеек. Одни солдаты умерли, другим приелась скука мирных дней, и они отправлялись на поиски новых опасных земель, предоставив лавочникам превращать съестные припасы в орудия грабежа и соперничать между собой в пышности. Купцы тщательно отмеривали муку и вино, а взамен прятали в свои сундуки драгоценные камни и золотые слитки. Стакнувшись между собой, эти торгаши требовали за провизию одинаково большие деньги и воздвигали на выручку дома из кедра, крытые розовой черепицей. Своих женщин они одевали в заморские шелка, а на улицах каждого сопровождала огромная свита дворовых рабов.
В городе обосновалась компания генуэзских работорговцев, которые построили огромный сарай для своего товара. Там в расположенных ярусами клетках сидели чернокожие, пока их не выводили на свет, и покупатели, хорошенько ощупав каждого, рьяно торговались.
Красивый это был город — Панама. Две тысячи великолепных домов из кедра располагались вдоль главных улиц, а дальше стояли более скромные жилища приказчиков, посыльных и наемных королевских солдат. По окраинам теснились бесчисленные крытые листьями хижины, где помещались рабы. В центре города были воздвигнуты шесть церквей, два монастыря и величественный собор — во всех священная утварь из золота, усыпанные драгоценностями облачения. К этому времени в Панаме успели прожить свою жизнь и скончаться двое святых, пусть и не слишком известных, но все же заслуживающих, чтобы мощи их обрели достойные раки.
Большой квартал занимали здания, конюшни и казармы, принадлежавшие королю. Там в ожидании очередного каравана судов хранилась десятая часть всех даров здешней земли. В назначенное время волы отвозили королевскую долю на восточный берег перешейка, а там ее грузили на корабли. Панама содержала испанское королевство, оплачивала новые дворцы короля и войны, которые он вел. В благодарность за наличность, пополнявшую его казну, король возвысил Панаму. Она гордо именовалась «Высокоблагородным и верным городом Панамой» и была приравнена по рангу к Кордове и Севилье — разве не носили ее правители золотые цепи на шее? Даровал король своему верному городу и блистательный герб: щит на золотом поле, слева ярмо, а справа две каравеллы и горсть серых стрел. Сверху Полярная звезда — светоч мореходства, а львы и башни двух соединенных испанских королевств располагались вокруг щита. Воистину Панама принадлежала к самым возвеличенным городам Мира!
В центре Золотой Чаши была широкая мощеная площадь с помостом посредине, на котором по вечерам играли музыканты. Жители города прогуливались под музыку и доказывали свою значительность, тщательно выбирая собеседников: купеческая аристократия была весьма надменной. Днем человек мог торговаться из-за цены на муку, как последний еврей, но вечером на городской площади он еле удостаивал поклона знакомых менее богатых, чем он сам, и чуть заметно заискивал перед более богатыми.
Безопасность изнежила их. Город слыл неприступным. С одной стороны его оберегал океан, свободный от чужеземных кораблей, а с трех остальных — крепкие стены и болота, которые с приближением опасности можно было затопить, что превратило бы город в настоящий остров. К тому же вражеской армии пришлось бы прорубить себе путь сквозь густые леса, пробраться по узким горным проходам, которые с успехом мог бы оборонять даже небольшой отряд. Так какому здравомыслящему военачальнику взбрело бы в голову напасть на Панаму? А потому, когда Кампече, и Пуэрто-Белло, и Маракайбо становились добычей флибустьеров, купцы Золотой Чаши только пожимали плечами и возвращались к своим обычным делам. Разумеется, весьма досадно, нет, даже очень печально, что их соотечественников постигла такая беда и они лишились всего своего добра, но чего еще им было ждать? Города-то их стояли не на том берегу! Панама могла жалеть их, но тревожиться? Господь добр, а дела идут… да-да, ужасно! Денег нет, а крестьяне заламывают разбойничья цены.
Губернатором Золотой Чаши был дон Хуан Перес де Гусман, тихий вельможа, посвятивший жизнь тому, чтобы во всем являть себя истинным дворянином — и только. Он муштровал свою небольшую армию, менял один мундир на другой и заботливо устраивал браки своих родственников. Всю свою жизнь он был военным — быть может, плохим начальником, но зато весьма видным офицером. Приказы подчиненным он писал великолепные, сдачи индейской деревушки требовал в безупречнейшем стиле. Панамцы любили своего губернатора. Он одевался так изысканно! И был так горд! Но обходителен. Каждый день, когда он скакал по улицам во главе конного отряда, они оглушали его приветственными криками… Если кому-то в душу и закрадывалась мысль о нападении врагов, она тут же исчезала, стоило вспомнить бравую посадку дона Хуана. Кровь его была самой благородной в городе, а его склады — самыми богатыми.
Так счастливо они и жили в Панаме: с наступлением жары уезжали в загородные поместья, а с наступлением сезона дождей возвращались в город на балы и ассамблеи. Именно такой была Золотая Чаша, когда Генри Морган задумал завладеть ею.
Однажды по Панаме поползли слухи, что чудовище Морган собрался на нее походом. Сначала жители только посмеивались, но вестники продолжали прибывать, и город предался лихорадочной деятельности. Жители спешили в церкви, исповедовались, прикладывались к мощам и бежали домой. Сотни священнослужителей торжественной процессией обходили городские улицы, неся чудотворные реликвии. Члены братства кающихся яростно бичевали себя и таскали по улицам тяжелый крест, чтобы все могли видеть истовость их покаяния. Проломы в стенах не чинились, проржавелые пушки не заменялись новыми. Дон Хуан отстаивал на коленях мессу за мессой, произносил речи перед обезумевшими от страха жителями и дал совет, чтобы город обошла процессия из всех духовных лиц.
Начались страшные россказни: флибустьеры и не люди вовсе, а страшные звери с крокодильими головами и львиными когтями. Солидные люди рассуждали об этом на улицах.
— Да будет ваш день благословенным, дон Педро!
— Да благословит вас Пресвятая Дева, дон Гуеррмо!
— Что вы думаете об этих разбойниках?
— Ах! Ужас, дон Гуеррмо, ужас! Говорят, они не люди, а демоны!
— Но, по-вашему, правда ли, что сам Морган, как я слышал, имеет три руки и в каждой держит по сабле?
— Кто знает, друг мой! Дьявол ведь и не на такое способен. Кто знает пределы, положенные Силам Зла? Рассуждать об этом — кощунство.
И через несколько минут:
— Вы говорите, дон Педро, что слышали это от дона Гуеррмо? Он, конечно, не стал бы вторить глупым побасенкам — человек с его-то богатством!
— Я только повторяю его слова, что Морган посылает пули из каждого своего пальца, что он изрыгает серное пламя. Дон Гуеррмо прямо так и оказал.
— Пойду расскажу моей жене, дон Педро.
Вот так умножались эти истории, пока жители совсем не ополоумели. Вспомнились известия об ужасах, творившихся в захваченных городах, и купцы, которые тогда лишь пожимали плечами, теперь белели как полотно. Они не могли поверить… но должны были поверить, потому что пираты уже приближались к устью Чагреса и во всеуслышание объявили, что намерены захватить и разграбить Золотую Чашу. В конце концов дон Хуан был вынужден выйти из собора и отрядить пятьсот солдат в засаду у Дороги через перешеек. Молодой офицер испросил аудиенцию.
— Ну-с, юноша, — начал губернатор, — что вам угодно?
— Если бы у нас были быки, ваше превосходительство, очень много диких быков! — вскричал офицер.
— Так найдите их! Пусть всю провинцию прочешут и поймают быков! Целую тысячу! Но зачем они нам?
— Мы выпустим их на врага, ваше превосходительство, и они его растопчут!
— Чудесный план! Гениальный стратег! Ах, дорогой друг, тысяча быков… Тысяча? Я пошутил! Пусть наловят десять тысяч самых диких быков!
Губернатор произвел смотр гарнизону — двум тысячам королевских солдат, а затем вернулся в собор и упал на колени. Дон Хуан не страшился битв, но, как благоразумный полководец, укреплял вторую линию обороны. К тому же то, что стоило так дорого, как заказанные им мессы, не могло не возыметь действия.
Первые слушки породили чудовищ. Перепуганные жители бросились закапывать свои драгоценности. Церковники бросали чаши и подсвечники на дно цистерн, а более ценные сокровища и реликвии замуровывали в подвалах.
Бальбоа укрепил бы стены и затопил бы подходы к городу. Армия Писарро к этому времени была бы уже на полпути к морю и там преградила бы путь флибустьерам. Но эти доблестные времена миновали. Панамские купцы думали только о своем имуществе, своей жизни и своих душах — в указанном порядке. Взяться за оружие? День и ночь заделывать проломы в стенах? А королевские солдаты на что? Им ведь платят хорошие деньги, чтобы они защищали город. Оборона? Пусть губернатор об этом заботится!
Дон Хуан провел смотр своего войска. А что еще мог сделать военачальник? Мундиры были выше всяких похвал, и его солдаты сделали бы ему честь на любом европейском смотру. Ну, а тем временем не повредит еще одна месса.
Пока флибустьеры швыряли на ветер сбережения ограбленного Маракайбо, Генри Морган с головой ушел в планы нового завоевания. Для него требовалось много больше вольных бойцов, чем кому-либо удавалось собрать в прошлом. И посланцы капитана Моргана отправились во все концы флибустьерского моря. Весть достигла Плимута и Нового Амстердама. Даже до лесистых островов, где люди жили по образу и подобию обезьян, доходило его приглашение принять участие в неслыханном грабеже.
«Если мы добьемся своего, каждый станет богачом! — гласила весть. — Братство еще не наносило такого могучего удара. Мы оледеним ужасом самое сердце Испании. Наш флот собирается к октябрю у южного берега Тортуги».
И вскоре к месту встречи хлынули люди, направились суда и суденышки. Огромные новые корабли с белыми парусами и резными бушпритами, корабли, щетинящиеся бронзовыми пушками, гнилые посудины, до того обросшие под водой водорослями, что плыли они не быстрее носимых волнами стволов. Стекались туда шлюпы, и длинные каноэ, и плоскодонки, которых гнали по воде сильные удары весел. Добирались туда даже плоты под парусами, сплетенными из пальмового волокна.
Ну и, конечно, люди. Все хвастливое Братство Тортуги, старые опытные пираты из Гоава, французы, нидерландцы, англичане, португальцы — бесшабашные изгои со всего света. Рабы, бежавшие из испанской неволи, хотели принять участие в походе, потому что жаждали крови своих недавних хозяев. Рабы были карибами, неграми и белыми с изнурительной лихорадкой в крови. На пляжи лесистых островов выходили группы охотников и с первым попутным кораблем отправлялись на южный берег Тортуги.
Среди больших кораблей были фрегаты и галеоны, захваченные в былых схватках. Ко дню отплытия у капитана Моргана было под командой тридцать семь кораблей и две тысячи бойцов, не считая матросов и юнг. Среди разношерстных судов стояли в гавани и три стройных новых шлюпа из Новой Англии. Они явились не сражаться, а торговать — порох за долю в добыче, виски за золото. Порох и виски — два самых грозных орудия наступления. И еще эти торговцы из Плимута покупали старые бесполезные суда ради их железных частей и такелажа.
Капитан Морган отправил охотников в леса стрелять быков и суда на материк награбить зерна. Когда они все вернулись, экспедиция была обеспечена провиантом.
Во всей этой многоязычной разношерстной толпе, собравшейся в завоевательный поход, только Кер-де-Гри и Генри Морган знали, что именно предстоит им завоевать. Никому не было известно, куда они поплывут и с кем будут драться по прибытии на место. Полчища храбрых воров привлекло имя Моргана, они алчно полагались на его обещание неисчислимой добычи.
А Генри Морган не осмеливался назвать свою цель. Каким бы обаянием ни обладало его имя, флибустьеры не решились бы выступить против столь неприступной крепости. Если бы им дали время помыслить о Панаме, они в ужасе разбежались бы, ибо более полувека на всех островах только и говорили, что о том, какие могучие силы ревниво оберегают Золотую Чашу. Панама — город в небесной выси — почти неземная, почти потусторонняя и вооружена молниями. Правда, многие свято верили, что улицы там вымощены золотом, а окна в соборе вырезаны из цельных изумрудов, и эти легенды были достаточно заманчивы, чтобы у них не осталось времени вспомнить об опасности.
Когда корабли были проконопачены, днища их отскоблены, все паруса починены, пушки начищены и проверены, а трюмы загружены провиантом, только тогда Генри Морган созвал своих капитанов, чтобы подписать торжественный договор и разделить флотилию на отряды.
Они собрались в дубовой адмиральской каюте — тридцать капитанов, приведших свои корабли на место встречи. Фрегат капитана Моргана прежде был гордым испанским военным кораблем, и, пока не попал в пиратские руки, командовал им герцог. Каюта в панелях из темного дуба, со стенами, чуть закругленными кверху, походила на парадную гостиную. Потолок пересекали мощные балки, увитые резными лозами с изящными листьями. На одной стене прежде красовался герб Испании, но лезвие кинжала соскоблило и сцарапало краску почти повсюду.
Капитан Морган сидел за широким столом с резными ножками в форме сказочных львов, а вокруг него на табуретах расселись тридцать командиров его флота и армии. Они нетерпеливо ждали его слов.
Был среди них невысокого роста хмурый капитан Сокинс, чьи глаза пылали фанатическим огнем пуританства. Он оправдывал свои убийства текстами из Писания и после успешного кровавого грабежа возносил благодарственную молитву с пушечного лафета.
Был там и Черный Гриппе, уже старик, согбенный своими жалкими мерзостями. В конце концов он уверился, что его Бог — просто терпеливый полицейский, которого можно ловко провести. Совсем недавно он пришел к заключению, что сумеет очиститься от грехов, покаявшись на исповеди во всей их совокупности, и невинным возвратиться в лоно матери-церкви. Вот это он и намеревался проделать, когда еще один поход принесет ему золотой подсвечник, чтобы поднести его отцу-исповеднику как залог благочестивых намерений.
Хольберт и Тенья, Сюлливен и Мейтер сидели на табуретах возле капитана Моргана. В темном углу примостились двое неразлучных друзей, известных всему Братству. Называли их просто Этот Бургундец и Тот Бургундец. Первый был невысокий толстяк с лицом, как багровое опухшее солнце, нервный и застенчивый. Он изнывал от смущения, едва чем-нибудь привлекал к себе внимание. Когда он говорил, его лицо багровело еще больше, и он становился похожим на клопа, который отчаянно ищет щель, куда бы спрятаться. Его товарищ Тот Бургундец служил ему защитником и поводырем. Тот Бургундец был выше ростом и крепче сложен, хотя и лишился левой руки по локоть. Ходили они, сидели — их всегда видели вместе. Говорили они редко, но правая, целая рука Того Бургундца неизменно покровительственно обвивала толстые плечи его коротышки друга.
Капитан Морган придал своему голосу жесткость и холодность. В глубокой тишине он прочел условия договора. Тот, кто привел свой корабль, получит такую-то и такую-то плату, плотнику с собственными инструментами назначается такое-то вознаграждение, такие-то суммы откладываются для близких тех, кто падет. Затем он перешел к наградам: столько-то тому, кто первым увидит врага, столько-то тому, кто первый убьет испанского солдата, столько-то тому, кто первым ворвется в город. Он прочел договор до конца.
— А теперь подписывайте! — приказал капитан Морган, и они начали один за другим подходить к столу и ставить на пергаменте свои подписи или знаки.
Когда все снова сели, Сокинс сказал:
— Награды назначены вчетверо больше, чем требует обычай. Почему? — Пуританское воспитание Сокинса внушило ему глубокое отвращение ко всякому мотовству.
— Нашим людям понадобится мужество, — спокойно ответил капитан Морган. — Их надо будет поощрять. Ведь мы отправляемся брать Панаму.
— Панаму] — Это был почти стон ужаса.
— Да, Панаму. Вы подписали договор, а дезертиров я вешаю. Последите за боевым духом своих людей. Вам кое-что известно о богатствах Панамы — достаточно, чтобы у них слюнки потекли, а я хорошо изучил все опасности и знаю, что они преодолимы.
— Но… Панама… — начал было капитан Сокинс.
— Дезертиров я вешаю, — сказал капитан Морган и вышел из каюты, оставив Кер-де-Гри молчать и слушать. Пусть потом доложит об их настроении.
Воцарилось долгое молчание. Каждый вспоминал все, что ему доводилось слышать о Панаме.
— Опасно, — сказал наконец Сокинс. — Очень опасно, но богатства поистине велики. А капитан поклялся, что знает план города и все трудности осады.
Эти слова внезапно их ободрили. Если капитан Морган знает, то бояться нечего. Морган непогрешим. И завязался торопливый нервный разговор.
— Деньги? Так они там по ним гуляют. Я слышал, что собор…
— Но лес непроходим.
— Вино в Панаме отличное. Мне довелось его попробовать на Тортуге.
И внезапно они разом вспомнили про Красную Святую.
— Так ведь она же там… Санта-Роха…
— Да, верно. Она там. Кому, по-вашему, она достанется?
— Капитан до женщин не охоч. Так, значит, Кер-де-Гри, не иначе. Он ведь у нас главный ходок по этой части.
— Что так, то так. Кер-де-Гри не миновать кинжала какого-нибудь ревнивца. Да я и сам бы его убил, ведь если не я, то уж другой-то наверняка с ним разделается. Так пусть это будет мой кинжал.
— Но как сладить с такой женщиной? Тут ведь линьком не обойтись.
— По чести сказать, толстенькие дублоны более надежное средство. Они ведь так блестят!
— А нет! Вот послушайте. Какая женщина не вернет себе драгоценности ценой своей добродетели? Была бы добродетель, а драгоценности заполучить назад нетрудно.
— А что об этом думает Однорукий? Эй, Тот Бургундец, будешь спорить за Красную Святую для своего жирного приятеля?
Тот Бургундец поклонился.
— Этого не понадобится, — сказал он. — Мой друг и сам весьма способен. Я мог бы рассказать вам… — Он обернулся к Этому Бургундцу.
— Ты позволишь, Эмиль?
Этот Бургундец словно бы отчаянно старался провалиться сквозь пол, но все-таки умудрился кивнуть.
— Ну так, господа, я расскажу вам одну историю, начал Тот Бургундец. — Жили-были в Бургундии четыре друга — трое понемножку надаивали кислое молоко из сосцов искусства, а четвертый имел состояние. И жила в Бургундии прелестная девушка — красавица, умница, ну, словом, сущая Цирцея, и не было ей равных во всем краю. Четверо друзей влюбились в это нежное совершенство. И каждый преподнес ей в дар самое дорогое, что у него было. Первый воплотил свою душу в сонет и положил к ее ногам. Второй заставил виолу петь ее имя, а я… то есть третий, хотел я сказать, написал ее прекрасное лицо. Вот так мы, служители муз, соперничали из-за нее между собой, оставаясь друзьями. Но истинным художником оказался четвертый. Он был молчалив, он был тонок. Что за актер! Он завоевал ее одним несравненным жестом — открыл ладонь, и с ее подушечки засмеялась розовая жемчужина. Они поженились. И вскоре после свадьбы в Дельфине открылись новые добродетели, о которых прежде никто не подозревал. Она стала не только образцовой супругой, но и восхитительно стыдливой любовницей не одного, а всех трех друзей своего мужа. Эмиль, муж, ничего не имел против. Он любил своих друзей. Да и что тут такого? Они были ему истинными друзьями, пусть и бедными.
Ах, есть ли сила более слепая, более глупая, чем мнение людское? На этот раз она стала причиной двух смертей и одного изгнания. Эта гидра, Людское Мнение, вот сами посудите, что она натворила! Вынудила Эмиля вызвать своих друзей на дуэль. Даже и тогда все могло бы кончиться поцелуем, объятием — «моя честь удовлетворена, дорогой друг!» — если бы не прискорбная привычка Эмиля погружать на ночь кончик своей шпаги в кусок протухшего мяса. Двое умерло, а я потерял руку. И вновь вмешалось Людское Мнение, словно тупой, ошалевший вол. Оно настояло на дуэли, и оно же заставило победителя покинуть Францию. Вот он, Эмиль, рядом со мной — благородный влюбленный, фехтовальщик, художник, землевладелец. А Людское Мнение… Но моя ненависть к этой злобной силе заставила меня отвлечься! Я просто хотел сказать вам, что Эмиль не просит ни жалости, ни уступок. Я знаю, может показаться, будто сотни голодных муравьев изгрызли его мужество, но дайте ему узреть великую красоту, пусть в этих глазах отразится Красная Святая, и вы увидите… вы вспомните мои слова. Он молчалив, он тонок, он художник. Пусть другие вопят: «Натиск! Принуждение! Насилие!» — но Эмиль носит в кармане розовую жемчужину, приворотное зелье, не знающее равных.
Вверх по реке Чагрес плыла огромная флотилия плоскодонок, и каждая сидела в воде почти по самые борта, столько набилось в нее вольных братьев. Французы в полосатых колпаках и широчайших панталонах — французы, которые некогда покинули Сен-Мало или Кале, а теперь не имели родины, куда могли бы вернуться. Несколько барак переполняли уроженцы лондонских трущоб, чумазые, почти все с гнилыми зубами, со шныряющими глазками мелких воришек. Угрюмые, молчаливые мореходы из Голландии грузно горбились на своих скамьях и обводили берега Чагреса тупыми взглядами обжор.
Тяжелые широкие плоскодонки толкали вверх по течению карибы и мараны — радостно-свирепые люди, которые так беззаветно любили войну, что добровольно гнули гладкие коричневые спины, раз в награду за их труд им посулили кровь. Плыли в этой пиратской процессии и негры, недавно бежавшие из испанского рабства. На обнаженной груди каждого, точно две раны, пересекались две алые перевязи. Вожак, дюжий верзила с лицом, как морда черного лося, облекся только в широкий желтый пояс, а голову его прикрывала широкополая шляпа из тех, какие носили английские дворяне, сражавшиеся за короля против круглоголовых. Пышное перо вяло свисало вниз, загибаясь у него под подбородком.
Длинная вереница плоскодонок ползла и ползла вверх по течению. Англичане хриплыми голосами выкрикивали слова песен, раскачиваясь, чтобы не выбиться из ритма; французы тихонько мурлыкали о недолгой веселой любви, которая выпадала, а может быть, и не выпадала им на долю; мароны и недавние рабы бормотали свои бесконечные ни к кому не обращенные монологи.
А впереди вился Чагрес, выписывая огромные, почти смыкающиеся петли. Желтая вода, точно пораженная проказой боязливая женщина, робко поглаживала плоские днища. Весь день можно было без отдыха толкать и толкать шестом свою лодку, а вечером разбить лагерь всего лишь в полумиле по прямой от места прошлого ночлега — таков был Чагрес, ленивая, застойная река, вся в отмелях и косах, сверкающих на солнце желтым песком. Чагрес был жалким дилетантом в извечном искусстве рек, чья общепризнанная цель — добраться до океана с наименьшей затратой усилий и хлопот. Чагрес сонно кружил и кружил по перешейку, будто не желая проститься со своей ленивой личностью в беспокойном океане.
Через некоторое время к реке с обеих сторон подступили густые заросли и изогнулись над ней, как две замерзшие зеленые волны. Между деревьями пробирались пятнистые тигры, с печальным любопытством следя за людьми. Порой огромная змея соскальзывала в воду с теплого бревна, на котором дремала под солнечными лучами и плыла, высоко подняв голову, чтобы лучше рассмотреть вереницу невиданных чудищ. По лианам метались стаи возбужденных обезьян, притворно рассерженных таким вторжением. Они негодующе вопили и швыряли в лодки листья и сучки. Тысяча четыреста невиданных существ вторглись в священные пределы Зеленой Матери всего сущего — и ведь даже самая облезлая обезьяна в мире имеет право выражать свой протест.
Дневная жара навалилась, как дыхание лихорадки, тяжелая, гнетущая, дурманящая. Песни замерли в хрипе, словно на головы поющих набросили горячие одеяла. Флибустьеры апатично поникли на скамьях, но индейцы продолжали отталкиваться шестами, плавно раскачиваясь. Мышцы их красиво вылепленных рук вились, словно встревоженные змеи, спиралями вздувались на плечах. Их хмурый мозг предвкушал бойню, вынашивал восхитительно кровавые грезы. «Вперед! — требовал их мозг. — Вперед! Ак! Битва ближе на два толчка! Вперед! Вперед! Ак! Панама, залитая кровью равнина, ближе еще на два толчка!» Длинная вереница плоскодонок извивалась по реке, как чудовищная многочленистая змея.
Долгий знойный день приближался к вечеру, но на берегах они так и не заметили ни единого человека. А это было очень серьезно: в плоскодонки не погрузили никаких съестных припасов. Для них не хватило места. Люди и оружие занимали все свободное пространство до последнего дюйма. И так уже волны накатывались на почти погруженные в воду настилы с пушками и ядрами. Однако, как было хорошо известно, на реку выходило много плантаций, где могла подкрепиться голодная армия, и потому пираты ринулись через перешеек к Панаме, не обременяя себя провиантом. Весь день они высматривали эти плантации, но не видели ничего, кроме зеленых непроходимых зарослей.
Вечером головная плоскодонка поравнялась с пристанью из жердей. Над высокой шпалерой аккуратно посаженных деревьев лениво курчавилась струйка дыма. С радостными воплями флибустьеры попрыгали в воду и вброд выбрались на берег. Проклятия и отчаяние: здания были сожжены и покинуты. Дым поднимался от почерневшей кучи, которая еще недавно была хлебным амбаром, но в ней не уцелело ни единого зернышка. В сырых зарослях темнели провалы — очевидно, тут гнали скот, но следы были двухдневной давности.
Голодные пираты вернулись на плоскодонки. Ну ничего, один день можно и поголодать. Голод — обычный спутник военных походов, и его положено переносить без жалоб. Но уж завтра они, конечно, увидят дома, где в погребах их ждет восхитительно холодное вино. И загоны, где жирные коровы глупо поматывают головами в ожидании мясницкого ножа. Флибустьер — истинный флибустьер — заплатит жизнью за чашу кислого вина и веселый разговор со смуглой полуиспанкой. В этом радость бытия, и справедливо, если человека заколют, прежде чем он осушит чашу до дна или закончит разговор. Но голод… Ну да ладно, завтра они наедятся досыта.
Но вновь солнце взошло, точно белесая гнойная язва в небе. А река все выписывала сумасшедшие петли, по берегам встречались только брошенные пепелища, а еды не было никакой. Весть об их высадке опередила их и пронеслась по речным берегам, как жуткая весть о чуме. И на берегах не осталось ни единого человека, чтобы приветствовать флибустьеров, ни единого домашнего животного.
На третий день они нашли груду жестких позеленевших коровьих шкур и начали отбивать их камнями, чтобы легче было разжевать толстую кожу. Некоторые съели свои пояса. В догорающем хлебном амбаре они нашли кучу испекшихся кукурузных зерен, и некоторые так объелись, что умерли в страшных судорогах. Они пытались охотиться в зарослях, выискивая хоть что-нибудь съедобное. Но даже пятнистые кошки и обезьяны словно стакнулись с Испанией. Заросли были теперь безмолвны и безжизненны. И в воздухе реяли только насекомые. Кое-кому удавалось поймать змею, и он поджаривал ее на костре, ревниво оберегая свой ужин. В руки пиратов попадались мыши, их пожирали сразу, чтобы добыча не попала в руки воров.
На пятый день река так обмелела, что плоскодонки пришлось оставить. Пушки вытянули на берег и потащили по узкой тропе. Флибустьеры брели нестройной колонной, а впереди них индейцы, подкрепляясь кровавой мечтой, тяжелыми ножами прорубали проход в зарослях. Иногда вдали удавалось заметить небольшие группы испанских беглецов, а порой из чащи, словно вспугнутые рябчики, выскакивали покорные испанцам индейцы, но никто не останавливался, не возвращался, чтобы дать им бой. Потом идущие впереди обнаружили место засады: земляной вал, множество кострищ и — никого. Высланных сражаться с ними солдат объял ужас, и они сбежали.
Теперь флибустьеры еле брели к Панаме. Они уже не смаковали грядущую победу, а проклинали своего вождя за то, что он не позаботился взять провиант. Но вперед они тащились все-таки потому, что на них еще действовал пример капитана Моргана.
С самого начала он вел их, но теперь, продолжая шагать во главе своего измученного войска. Генри Морган не мог решить, так ли уж ему хочется дойти до Панамы. Он пытался вспомнить силу, которая толкнула его на этот путь, — магнит неведомой красоты. Санта-Роха стерлась в его воображении: слишком сильно терзал его голод. Он уже толком не помнил владевшего им желания. Но пусть желание даже совсем угаснет, идти вперед он должен. Один-единственный промах, один-единственный миг колебаний, и былой успех упорхнет от него, как вспугнутый голубь.
Кер-де-Гри шел рядом с ним, как и в первые часы, ко совсем измученный Кер-де-Гри, которого еле держали ноги. Капитан Морган поглядывал на своего лейтенанта с жалостью и гордостью. Он видел глаза, подобные потускневшим кристаллам, и видел в них огонек разгорающегося безумия. Капитан Морган чувствовал себя не таким одиноким, потому что рядом с ним был этот юноша. Он понял, что Кер-де-Гри стал частью его самого.
Солнечный жар рушился с небес, как палящий ливень. Он ударялся о землю, а потом медленно вновь поднимался вверх, обремененный сыростью и тошнотворным смрадом гниющих листьев и корней. Жар свалил Кер-де-Гри на колени, но он тут же поднялся и побрел дальше. Генри Морган посмотрел, как он пошатывается, и с сомнением взглянул на тропу впереди.
— Не сделать ли нам привал? — сказал он. — Люди совсем измучены.
— Нет и нет. Мы должны идти вперед, — ответил Кер-де-Гри. — Если мы остановимся здесь, им будет только труднее встать потом и брести дальше.
Генри Морган произнес задумчиво:
— Но почему ты с такой жадностью стремишься осуществить мой замысел? Ты рвешься вперед, когда я начинаю сомневаться в себе. Что надеешься ты найти в Панаме, Кер-де-Гри?
— Ничего я не надеюсь там найти, — ответил юноша. Или вы стараетесь подловить меня, толкнуть на предательские слова? Я и сейчас, когда мы еще туда не добрались, знаю, что приз будет вашим. И признаю это, сэр. Но, видите ли, я как большой круглый камень, который покатился с горы. Вот и все, что ведет меня в Панаму. А столкнули с места меня вы, сэр.
— Странно, что я так возжелал Панамы, — сказал Генри.
Лейтенант с гневом повернул к нему раскрасневшееся лицо.
— Не Панамы вы возжелали. Женщину вы возжелали, а не Панаму! — Голос его был таким же горьким, как и его слова, и он прижал ладони к вискам.
— Правда, — тихо сказал капитан. — Правда, я возжелал эту женщину, но тем более это странно.
— Странно? — Кер-де-Гри вспыхнул бешенством, он закричал: — Странно?! Что странного в том, чтобы томиться по женщине, славящейся красотой? Или вы называете странным каждого из этих людей, всякое мужское начало на земле? Или вы пылаете богоподобной похотью? Или у вас тело титана? Странно! Да, поистине, мой капитан, совокупление и его предвкушение — это нечто неслыханное в мире мужчин!
Капитан Морган был изумлен, но в нем шевельнулся и ужас. Словно перед ним прошел омерзительный немыслимый призрак. Неужели эти люди могут чувствовать так же, как чувствует он?
— Но мне кажется, это более, чем похоть, — сказал он. — Ты не можешь понять моего жгучего томления. Словно я необоримо стремился к какому-то непостижимому покою. Эта женщина — венец всех моих поисков. Я ведь думаю о ней не как о женском теле с руками и грудью, но как о мгновении безмятежного мира после бури, как о благоухании после барахтанья в смрадной грязи. Да, для меня это странно! Вспоминая прошедшие годы, я дивлюсь тому, чем занимался. Я сворачивал горы ради глупых золотых безделушек. Мне неведома тайна, превращающая землю в огромного хамелеона. Мои крохотные войны кажутся бессмысленными потугами человека, мне незнакомого, человека, который не ведал способов, заставляющих мир менять цвет. Я тосковал в былые времена — ибо каждое сбывшееся желание тут же умирало в моих объятиях. Не странно ли, что все они умирали? Нет, тайна мне неведома. И ты не можешь понять моего томления.
Кер-де-Гри сжимал ладонями ноющие виски.
— Я не понимаю! — презрительно крикнул он. — По вашему, я не понимаю? Я знаю, вам ваши чувства в новинку, открытие нежданной важности. Ваши неудачи не имели себе подобия. Такое необъятное самодовольство не позволит вам поверить, что щуплый лондонец у вас за спиной — да, тот самый, который катается по земле в припадках, — что он способен надеяться и отчаиваться, как и вы. Вы не в силах поверить, что все эти люди чувствуют не менее глубоко, чем вы. Уж, наверное, вам дико покажется, если я окажу, что хочу эту женщину не меньше, чем вы, что нашептывать нежности Санта-Рохе я, быть может, сумел бы лучше вашего!
Капитан Морган покраснел под плетью его слов. И не поверил им. Что за чудовищная мысль! Будто эти людишки способны чувствовать, как чувствует он! Подобное сравнение его почему-то унижало.
— Не понимаете, почему я говорю все это? — продолжал Кер-де-Гри. — Так я вам объясню. Боль свела меня с ума, и я сейчас умру.
Он молча прошел десяток шагов, пронзительно застонал и рухнул на землю.
Целую минуту капитан Морган молча смотрел на юношу. Потом в груди у него словно взметнулась беспощадная волна. В ту минуту он понял, как сильно полюбил своего молодого помощника, понял, что не в силах потерять Кер-де-Гри. И упал на колени перед неподвижно распростертым телом.
— Воды! — крикнул он флибустьеру, остановившемуся рядом, а когда тот тупо на него уставился, продолжал кричать: — Воды! Принеси воды… воды! — Его рука судорожно дергала рукоятку заткнутого за пояс пистолета. Ему принесли воды в чьей-то шляпе. Все пираты увидели, что их холодный капитан стоит на коленях и поглаживает мокрые блестящие волосы Кер-де-Гри.
Веки юноши медленно разомкнулись. Он попытался встать.
— Простите, сэр. Такая боль в голове… Солнце выпило мой разум. Но поднимитесь, сэр! Люди утратят уважение к вам, если увидят, как вы стоите тут на коленях.
— Лежи, мальчик! Лежи тихо. Тебе нельзя двигаться. Я боюсь. На миг мне почудилось, что ты умер, и весь мир сжался. Лежи тихо! А теперь я рад. Тебе нельзя двигаться. Теперь мы вместе возьмем Золотую Чашу, и это будет чаша с двумя ручками. — Он подхватил Кер-де-Гри в объятия и отнес его в тень огромного дерева. Пираты растянулись на земле, отдыхая, пока их лейтенант приходит в себя.
Кер-де-Гри полулежал, прислонившись спиной к стволу, и улыбался капитану со странной женственной нежностью.
— Так я похож на лондонца? — спросил Генри Морган тоскливо. — На припадочного лондонца!
Кер-де-Гри засмеялся.
— Но вы же ничего о нем не знаете! А то, быть может, вы бы гордились таким сходством. Я вам расскажу, чтобы он не остался для вас просто деревянным болваном, обязанным выполнять приказы. Фамилия его Джонс. Всю жизнь он мечтал стать проповедником слова божьего. Он верил, что припадки насылает на него Дух Святой, испытуя для какого-то божественного служения. Однажды, когда он стоял на перекрестке двух улиц и взывал к жителям Лондона, его схватили городские стражники. Судья признал его бродягой и сослал на острова. Отбыв свой срок, Джонс стал пиратом, чтобы не умереть с голоду. Как-то при дележке добычи ему досталась рабыня, испанка с примесью негритянской крови. Он женился на ней, чтобы спасти ее доброе имя. Он не знал, что спасать было уже нечего. Видите ли, сэр, его жена оказалась католичкой. Когда он дома, она запрещает ему читать Библию. И знаете, сэр, он от души верит, что воровка-судьба ограбила его, не дала ему преуспеть. Не так, как понимаем это слово мы, но на ниве господней по особому божьему соизволению. Он воображает, будто мог стать протестантским Савонаролой.
— Но его припадки, — сказал Генри Морган. — Его отвратительные припадки.. Я сам видел.
И снова юноша засмеялся.
— Припадки? А! Так припадки — это же дар избранным… родовое наследство.
— И ты думаешь, он способен чувствовать?
— Да, возможно. Вспомните, он женился, чтобы спасти ее доброе имя, и не расстался с ней, когда узнал, какое это имя! И вот увидите, при разделе добычи он смущенно попросит какое-нибудь распятие. И привезет ей в подарок распятие из Панамы. Нет, вы только подумайте! Он же сектант из сектантов. Для него нательные кресты и распятия — кощунственная мерзость!
Вперед, вперед к Панаме тащились флибустьеры. Они ели кожу и горькие корешки, крыс, мышей, змей, обезьян. Щеки их превратились в глубокие впадины под скулами, глаза блестели жаром лихорадки. От недавнего их одушевления не осталось и следа. Идти вперед их заставляла лишь вера в непогрешимость своего капитана: Морган не мог потерпеть неудачи, потому что еще никогда не терпел неудач. Уж конечно, у него есть план, который набьет их карманы золотом Нового Света! А слово «золото», хотя и утратило реальный смысл, было сильнее слова «голод».
На восьмое утро вернулся разведчик и доложил капитану Моргану:
— Дорога преграждена, сэр. Они насыпали поперек нее невысокий земляной вал и поставили на нем пушки.
Раздалась команда, голова извивающейся колонны свернула влево и начала прогрызать путь сквозь густой подлесок. К вечеру они вышли на вершину небольшого круглого холма и увидели внизу прямо перед собой Панаму, купающуюся в золотом сиянии западного солнца. И каждый заглянул в глаза соседа, проверяя, что узрел не бредовое видение, явившееся ему одному.
Кто-то замер над самым склоном, испустил безумный вопль, и внезапно его товарищи увидели, что он стремительно бежит вниз, на ходу вытаскивая саблю из ножен. В лощине под ними паслось стадо, брошенное там каким то бестолковым испанцем. Мгновение спустя все четырнадцать сотен пиратов ринулись туда. Они рубили коров саблями, кололи шпагами, вонзали ножи в перепуганных животных. И скоро, очень скоро по бородам изголодавшихся людей заструилась свежая кровь, и красные капли обагрили их рубашки. В этот вечер они объелись до беспамятства.
Но в предрассветной мгле пиратские разведчики уже рыскали по равнине, как волки-оборотни. Они подобрались к самым стенам города и пересчитали солдат перед воротами.
А на ранней заре капитан Морган разбудил своих людей и созвал их, чтобы сообщить план сражения. Генри Морган хорошо изучил души флибустьеров. Он завладел их рассудком, подготовил его для битвы. Он воззвал к их страху:
— Назад до устья реки, где ждут корабли, девять дней пути — девять дней и никакой провизии. До кораблей вам не добраться, даже если вы просто сбежите. А Панама — вот она. Пока вы храпели, как боровы, разведчики занимались делом. Перед городом стоят четыре тысячи солдат с кавалерией на флангах. Это не крестьяне, вооружившиеся мушкетами и ножами, но обученные солдаты в алых мундирах. И это еще не все. На вас выпустят быков — на вас, охотников!
Ответом ему был смех. Многие из них долго жили в зарослях, охотясь на одичавший скот.
Капитан разжег их алчность.
— В городе столько золота и драгоценных камней, что немыслимо сосчитать. Если мы одержим победу, все вы до единого станете богачами.
Воззвал он и к их голоду:
— Подумайте о тушах на вертелах, о бочках вина в погребах, о пудингах с душистыми приправами!
И к похоти:
— В городе полно рабынь, да и других женщин там тысячи, бог свидетель! Ждет вас только одна помеха — слишком трудно будет сделать выбор — столько их попадет к нам в руки. И не чумазых крестьянок, а знатных дам, привыкших нежиться на шелковых простынях. Как с непривычки почувствуют себя ваши грубые шкуры в таких постелях!
И в заключение — потому что он знал о них все — дошла очередь до их тщеславия.
— Имена тех, кто примет участие в этой битве, высоко поднимутся по ступеням истории! Ведь это не грабительский поход, но достославная война. Представьте себе, что жители Тортуги будут указывать на каждого из вас, говоря: «Этот человек брал Панаму! Этот человек герой, и он богач!» Подумайте, как будут бегать за вами женщины Гоава, когда вы вернетесь домой. Вот перед вами Золотая Чаша. Побежите ли вы? Многие сложат сегодня головы на поле брани, но те, кто останется жив, унесут золотую Панаму к себе домой в карманах и кошельках.
Раздались хриплые крики одобрения. Французы посылали Генри Моргану воздушные поцелуи, карибы что-то бормотали и закатывали глаза, голландские обжоры тупо смотрели на белый город.
— Еще одно, — сказал капитан. — Враги выстраиваются в линию, или я ничего не знаю об испанских офицерах. Они любят покрасоваться. Стреляйте в их центр, все разом, а когда центр дрогнет, атакуйте и прорвите его.
Они двинулись на равнину, как черная туча — впереди двести лучших стрелков, остальные за ними.
Дон Хуан, губернатор Панамы, выстроил своих вымуштрованных пехотинцев в длинную линию, каждую роту в две ровные шеренги. Он оглядел рваный строй противника с брезгливым презрением. И с почти веселой улыбкой дал сигнал.
На равнину вылетела испанская кавалерия и понеслась вперед, проделывая сложные эволюции. Всадники образовывали то клин, то квадрат. На рысях они меняли построение, как во время смотра, — треугольники сменялись подобиями буквы «Т». Внезапно все сабли разом вспыхивали в солнечных лучах, легкий поворот кисти — и они словно исчезали, чтобы вновь блеснуть через секунду. Дон Хуан застонал от восторга:
— Смотрите на них, друзья мои, смотрите! Взгляните на Родригеса, моего любимого капитана. Ах, Родригес! Неужели это я научил тебя подобному? Неужели это тот самый Родригес, которого я еще так недавно качал на руках? Тогда он был младенец, но сейчас он мужчина и герой. Взгляните, как уверенно, как точно они держат строй! Полюбуйтесь Родригесом и его всадниками, друзья мои! Как эти животные смогут противостоять моей кавалерии ?
Родригес во главе своих всадников словно услышал похвалы губернатора. Его плечи напряглись. Он приподнялся на стременах и дал сигнал атаковать. Взволнованно запели трубы. Копыта глухо загремели по траве. Эскадрон катился вперед, точно алая волна с серебряным гребнем. Родригес повернулся в седле и гордо посмотрел на несущихся за ним кавалеристов, выполнявших его приказы так, словно они были членами единого огромного тела, которым управлял его мозг. Каждая сабля замерла в одну линию с лошадиной шеей. Родригес еще раз обернулся, чтобы взглянуть на свою любимую Панаму перед сечей. И тут весь эскадрон карьером влетел в трясину. Да, они знали, что тут есть трясина, но в радостном волнении, в упоении своим искусством они про нее забыли. И во мгновение ока кавалерия Панамы превратилась в бесформенные груды людей и лошадей. Они были словно мухи, бьющиеся на зеленой липкой бумаге.
Дан Хуан ошеломленно уставился на хаотическое нагромождение искалеченных, извивающихся тел и разрыдался, как ребенок, вдруг увидевший, что его красивая игрушка валяется разбитая в придорожной канаве. Губернатор не знал, что ему делать. Красный туман горя одурманил его мозг. Он повернулся и побрел к городским воротам. «Надо пойти в собор послушать мессу», — подумал он.
Испанский штаб впал в смятение. Алые и золотые мундиры метались из стороны в сторону. Каждый офицер выкрикивал приказы во всю силу своего голоса. Наконец, всех перекричал молоденький лейтенант, под чьей командой были дикие быки.
— Пускайте быков… быков! — надрываясь повторял он, и наконец его вопль подхватили остальные. Индейцы, державшие быков, вырвали кольца из ноздрей могучих животных и принялись тыкать их сзади острыми палками. Стадо медленно двинулось вперед по равнине. Потом рыжий великан перешел на рысь и увлек за собой остальных.
— Они втопчут разбойников в землю, — уверенно сказал испанский офицер. — Там, где они промчатся, мы найдем на окровавленной траве пуговицы, обломки оружия — и ничего больше.
Быки тяжело бежали к беспорядочному авангарду флибустьеров. Внезапно двести стрелков упали на колено и выстрелили — выстрелили быстро, как охотники по бегущему зверю. И на пути стада словно стала ревущая брыкающаяся стена. Быки, не задетые пулями, остановились как вкопанные, учуяли кровь, повернулись и в панике ринулись назад, туда, где стояли испанцы. Офицер не ошибся. Там, где они промчались сквозь ряды солдат, остались только пуговицы, обломки оружия да окровавленная трава.
И следом за стадом бросились в атаку флибустьеры. Они ворвались в бреши, оставленные быками, и погнали отделенных друг от друга защитников города вправо и влево. Боевые кличи почти не гремели, но все равно европейские солдаты просто не понимали законов такой рукопашной. Страшные бродяги хохотали и поражали врагов обеими руками. Испанские солдаты попытались дать отпор, но затем их сердца под алыми мундирами утратили последнюю каплю мужества, и они кинулись прятаться в зарослях. Кое-где флибустьеры устремлялись в погоню и закалывали замешкавшихся. Вскоре от четырех тысяч испанцев на равнине не осталось никого. Одни вскарабкались на деревья и спрятались в листве, другие заблудились в горах и погибли там. Золотая Чаша лежала перед Генри Морганом, никем не обороняемая.
Вопящая орда вломилась в ворота и повалила вперед по широкой улице. На каждом перекрестке часть сворачивала в боковые переулки, словно река потекла по своим притокам. У каждого внушительного дома от общего потока отделялось несколько человек: удары в дверь, общий натиск, створка падала в прихожую, точно крышка переплета огромной книги, нападающие протискивались в проем, а затем крики, два-три отчаянных вопля… Из какого-то окна высунулась старуха, с любопытством разглядывая страшного врага. Внезапно ее лицо вытянулось от разочарования.
— Э-эй! — окликнула она соседку напротив. — Ты только погляди! Эти разбойники точно две капли похожи на наших испанцев. Никакие они не дьяволы, а мужчины как мужчины! — И она захлопнула окно, словно негодуя, что они оказались всего лишь людьми.
Днем вспыхнул пожар. Огромные языки пламени взметнулись к небу. Занялся квартал, улица — и запылала половина города.
Генри Морган направился к губернаторскому дворцу и увидел, что в дверях стоит дон Хуан Перес де Гусман с обнаженной шпагой в руке.
— Я губернатор, — сказал дон Хуан тоскливо. — Горожане уповали, что я обороню их от этой беды. Меня постигла неудача, но, может быть, я сумею убить тебя!
Генри Морган опустил глаза. Что-то в этом отчаявшемся человеке внушило ему робость.
— Города я не поджигал, — сказал он. — Наверное, кто-то из твоих рабов запалил его в отместку.
Дон Хуан сделал шаг вперед и поднял шпагу.
— Защищайся! — крикнул он.
Капитан Морган остался стоять, как стоял.
Шпага выпала из руки губернатора.
— Я трус… трус! — вскричал он. — Почему я не нанес удар сразу, без лишних слов? Почему ты не выхватил свою шпагу? О, я трус! Я слишком долго выжидал! Мне надо было молча проколоть тебе горло. Мгновение тому назад я хотел умереть, искупить смертью мою вину, но прежде — убить тебя, чтобы умиротворить свою совесть. Панама погибла, и я тоже должен был погибнуть! Как может палец жить, если тело умерло? Но теперь я уже не могу умереть. У меня не хватит духа. И убить тебя я тоже не могу. Я обманывал сам себя! Ах, если бы я нанес удар сразу! Если бы я не заговорил… — Он побрел к воротам, за которыми начиналась равнина. Генри Моргая смотрел, как, пьяно шатаясь, он вышел из города.
Наступила черная ночь. Почти весь город был объят пламенем — багровый огненный цветник. Башня собора рухнула, и к звездам взвился вихрь алых искр. Панама умирала на пылающем одре, а флибустьеры убивали ее жителей, где настигали их.
Всю ночь капитан Морган сидел в Приемном Зале губернаторского дворца, а его люди носили и носили туда все новую добычу. Золотые слитки они сваливали на полу, точно поленья, но такие тяжелые, что каждый несли двое. Как небольшие стожки, сверкали кучи драгоценных камней, а в углу громоздились церковные облачения и утварь, будто в лавке райского старьевщика.
Генри Морган сидел в резном кресле, словно обвитом множеством змей.
— Вы нашли Красную Святую?
— Нет, сэр. Здешние женщины больше смахивают на дьяволиц.
К нему приводили пленников и зажимали их пальцы в тисках, взятых из городской тюрьмы.
— На колени! Твое богатство? (Молчание). Поверий разок, Джо!
— Смилуйтесь! Смилуйтесь! Я покажу! Клянусь! В цистерне возле моего дома…
Следующий.
— На колени! Твое богатство! Поверий разок, Джо!
— Я покажу вам…
Они были спокойными, беспощадными и бесчувственными, как мясники на бойне.
— Вы нашли Санта-Роху? Если хоть волос упадет с ее головы, я вас всех повешу.
— Ее никто не видел, сэр. А наши почти все уже перепились.
И так всю ночь… Едва очередная жертва сдавалась, ее уводили три-четыре человека, которые затем возвращались с чашами, серебряными блюдами, золотыми украшениями и одеждой из цветных шелков. Блистающие сокровища в Приемном зале сливались в единую гигантскую кучу.
А капитан Морган устало спрашивал:
— Вы нашли Красную Святую?
— Не нашли, сэр. Но ищем по всему городу и спрашиваем… Может быть, когда рассветет, сэр…
— Где Кер-де-Гри?
— По-моему, он напился, сэр, но… — И говорящий отвел глаза.
— Что — но? О чем ты? — крикнул капитан.
— Да ни о чем, сэр. Что он напился, это верно, а только, чтобы опьянеть, ему не один галлон надо выпить, ну, и тем временем, может, он нашел подружку.
— Ты его с ней видел?
— Да, сэр. Видел с женщиной, и она была пьяна. И Кер-де-Гри был пьян, хоть присягнуть.
— А эта женщина, по-твоему, могла быть Красной Святой?
— Да что вы, сэр! Куда там! Просто одна из городских, сэр.
На кучу с громким бряканьем упало золотое блюдо.
Желтый рассвет прокрался на равнину с пестрых холмов перешейка, все больше набираясь дерзости. Солнце выкатилось из-за вершины, и его золотые лучи хлынули на любимый город. Но Панама погибла, мгновенно истлела в огне за одну алую ночь. Однако солнце — непостоянное светило, и любопытные лучи тут же нашли себе новую игрушку. Они освещали печальные развалины, щекотали мертвые повернутые вверх лица, скользили по заваленным улицам, потоком лились в руины внутренних двориков. Добрались они и до белого губернаторского дворца, прыгнули в окна Приемного Зала и забегали по золотой горе на полу.
Генри Морган спал в змеином кресле. Его лиловый кафтан был весь в глине равнины. На полу рядом с ним лежала шпага в обтянутых серым шелком ножнах. Он был в зале один, потому что все те, кто ночью помогал дочиста обглодать кости города, отправились пить и спать.
Зал был высоким и длинным, натертые воском кедровые панели на стенах матово сияли. Потолочные балки казались черными и тяжелыми, словно их когда-то отлили из чугуна. Это был судебный зал, свадебный зал, зал, где торжественно принимали и где убивали послов. Одна дверь выходила на улицу. Другая под сводчатой аркой вела в прелестный сад, вокруг которого обвился дворец. В самой середине сада маленький мраморный кит выбрасывал воду в бассейн непрерывной струей. В красных глазурованных кадушках стояли огромные растения с лиловатыми листьями, все в цветках, чьи лепестки пестрели узорами — наконечники стрел, сердечки, квадратики цвета кардинальского пурпура. Кудрявые кусты сверкали бешеными красками тропического ласа. Обезьянка, чуть больше котенка, перебирала песок на дорожке, ища семена.
На одной из каменных скамей сидела женщина, обрывая лепестки желтого цветка и напевая обрывки нежной глупой песенки: «Я для тебя цветок зари сорву, любовь моя. Я отыщу его во тьме рассветной». Глаза ее были черными и матовыми. Они отливали плотной чернотой крыльев издохшей мухи, а под нижними веками виднелись четкие штрихи морщинок. Она умела приподнимать нижние веки таким образом, что глаза искрились смехом, хотя жесткая спокойная линия губ не изменялась. Кожа у нее была снежно-белой, а волосы прямыми и черными, как обсидиан.
Она поглядывала то на любопытные солнечные лучи, то па сводчатый вход в Приемный Зал. Пение ее смолкло. Она напряженно прислушалась, а потом вновь начала воркующую песню. Это были единственные звуки, нарушавшие тишину, если не считать отдаленного треска огня на окраинах города, где догорали пальмовые хижины рабов. Обезьянка смешно, боком, вприпрыжку подбежала к женщине, остановилась и сжала над головой черные лапки, словно вознося молитву.
Женщина сказала ей ласково:
— Ты хорошо выучил свой урок, Чико. Твоим учителем был кастилец с грозными усищами. Я хорошо с ним знакома. Знаешь, Чико, он жаждет того, что считает моей честью. Он не успокоится, пока не прибавит мою честь к своей собственной, и уж тогда разве что не станет хвастать вслух. Ты и понятия не имеешь, как уже велика и тяжела его честь. А тебе было бы довольно и ореха, верно, Чико? — Она бросила зверьку лепесток, он схватил его, сунул в рот и с отвращением выплюнул.
— Чико! Чико, ай-ай-ай! Ты забыл наставления своего учителя. Какой промах! Так ты женской чести не заполучишь. Прижми цветок к сердцу, поцелуй с громким чмоканьем мою руку и удались походкой свирепой овцы на поиски волков. — Она засмеялась и снова посмотрела на дверь под аркой. Хотя все было по-прежнему тихо, она встала и быстро направилась туда.
Гецри Морган чуть-чуть повернулся в кресле, и в веки ему ударил солнечный свет. Внезапно он выпрямился и посмотрел по сторонам. Его взгляд с удовлетворением остановился на груде сокровищ, а затем встретился с пристальным взглядом женщины под широкой аркой.
— Ну, как, вы довольны, что сумели уничтожить наш город? — спросила она.
— Я города не сжигал, — поспешно сказал Генри. Его подпалил кто-то из ваших испанских рабов. — Слова эти вырвались у него невольно, и тут же он вспомнил, что был удивлен: — Кто вы? — властно спросил он.
Она переступила порог зала.
— Меня зовут Исобель. Говорят, вы меня разыскивали.
— Разыскивал? Вас?
— Да. Глупые юнцы дали мне прозвище Санта-Роха, — сказала она.
— Вы… вы — Красная Святая?
В его мозгу давно уже жил образ — образ юной девушки с ангельски-голубыми глазами, которые опускаются даже под пристальным взглядом мыши. Но эти глаза не опустились. Под своей черной бархатистостью они, казалось, смеялись над ним, не ставили его ни во что. Черты ее были резкими, как у кречета. Да, она, бесспорно, была красавицей, но красота ее была жестокой и страшной красотой молнии. И кожа у нее оказалась снежно-белой, без малейшего розового оттенка.
— Вы — Красная Святая?
Он не был готов к такой перемене представлений. Его потрясло низвержение предвкушаемого идеала. Однако, шепнуло его сознание, более тысячи двухсот человек пробились сквозь заросли и сокрушительной волной хлынули в город; сотни людей мучительно умирали от смертельных ран, сотни были искалечены, Золотая Чаша лежит в развалинах — и все ради того, чтобы Санта-Роха принадлежала Генри Моргану. Все эти приготовления доказывали, что он ее любит. Он не явился бы сюда, если бы не любил ее. Как ни оглушила его ее внешность, некуда было деваться от логического вывода, что он ее любит. Быть могло только так. Он всегда помнил о слове «Святая» в ее прозвище, и теперь ему стало ясно, что породило этот эпитет. Но в нем шевельнулось странное чувство, чуждое логике. Оно подкралось к нему из давно забытого времени — эта женщина влекла его и отталкивала, он чувствовал, что в ее власти — заставить его мучиться. Морган закрыл глаза, и во тьме его мозга возникла тоненькая девочка с золотыми волосами.
— Вы похожи на Элизабет, — произнес он монотонным голосом спящего.
— Вы с ней похожи, хотя между вами нет сходства. Быть может, вы подчинили себе силу, которая в ней лишь пробуждалась. Мне кажется, я люблю вас, но не знаю, так ли это. Я не уверен.
Он открыл полусомкнутые веки и увидел перед собой живую женщину, не призрачную Элизабет. И она смотрела на него с любопытством, а может быть, даже, подумалось ему, с дружеской нежностью. Странно, что она сама пришла к нему, хотя никто ее к этому не принуждал. Наверное, ее воображение покорено. И он покопался в памяти, выбирая одну из речей, которые сочинял в походе через перешеек.
— Ты должна стать моей женой, Элизабет… Исобель. Мне кажется, я люблю тебя, Исобель. Ты должна уехать со мной, жить со мной, быть моей женой, оберегаемой моим именем и моей рукой.
— Но я уже состою в браке, — перебила она. — И весьма удачном браке.
Но даже такое возражение он предвидел.
По ночам во время похода он обдумывал эту кампанию с той же тщательностью, как любое предстоящее сражение.
— Но когда встречаются двое и вспыхивают белым огнем, по какому праву должны они разлучаться на угрюмую вечность? Потерять друг друга в унылой бесконечности, унося черные угли огня, который не догорел сам собой? Какая сила во вселенной может воспретить нам сгореть в этом пламени? Небеса даровали нам бессмертное масло, мы протягиваем друг к другу наши факелы. О, Исобель, дерзни отрицать это, спрячься от истины, если хочешь. Но под моими руками ты запоешь, как старинная скрипка. Мне кажется, ты страшишься. Тебя грызет тайная боязнь перед миром, назойливым миром, злобным миром. Но не страшись, ибо, говорю тебе, мир этот — слепой, безмозглый червяк, которому ведомы лишь три страсти: зависть, любопытство и ненависть. И победить его не составит труда, лишь бы ты превратила свое сердце в свою собственную вселенную. Червь, лишенный сердца, не способен разгадать механизмы чужого сердца. И он лишается всякой силы под звездами нового мироздания. Почему я говорю тебе все это, Исобель, и знаю, что ты должна понять мои слова? Да, ты должна их понять. Быть может, меня убедила темная сладостная музыка твоих глаз. Может быть, я способен читать биение сердца на твоих губах. Твое бьющееся сердце — это маленький барабан, призывающий меня на битву с твоими страхами. Твои губы точно двойной лепесток алого гибискуса. И если ты мне кажешься прекрасной, неужто меня ввергнет в страх скучная житейская подробность? Ведь тебе я могу поведать мысль, которая касается тебя лишь чуть меньше, чем меня самого! Так не разминемся в вечности, унося черные угли огня, который не догорел сам собой.
Когда он заговорил, она слушала его с большим вниманием, затем легкая тень боли набежала на ее лицо, но когда он закончил, в глазах у нее были веселые искры, а под черным бархатом пряталась злая насмешка. Исобель негромко засмеялась.
— Вы забыли только одно, сударь, — сказала она. Я ведь не горю. И не знаю, выпадет ли мне гореть когда нибудь еще. И факела вы мне не протягиваете. А ведь я надеялась… И пришла нынче в этой надежде. Но ваши слова я слышала так часто! Так часто и в Париже, и в Кордове. Я устала от этих никогда не меняющихся слов. Или влюбленные перед решительным объяснением все заглядывают в один какой-то учебник? Испанцы говорят то же самое, но жестикулируют с большей отточенностью, а потому и более убедительно. Вам еще многому надо поучиться.
Она умолкла. Генри уставился в пол. Изумление заволокло его мозг туманом тупости.
— Я взял ради вас Панаму! — сказал он жалобно.
— А! Вчера мне пригрезилось, что это так и было, но нынче… Мне очень жаль… — Говорила она тихо и грустно. — Когда я услышала про вас и ваши хвастливые деяния на морском просторе, вы почему-то представились мне единственным реалистом в мире колебаний и неопределенностей. Мне грезилось, что в один прекрасный день вы ворветесь ко мне, вооруженный безмолвной всевластной похотью, и по-звериному наброситесь на мое тело. Я изнывала по бессловесному, безрассудному зверю. Нескончаемые мысли о нем служили мне поддержкой, когда мой муж гордо выставлял меня напоказ. Он меня не любил, но ему льстила уверенность, что я его люблю. Это придавало ему важности и обаяния в собственном мнении. Он возил меня по улицам, и его глаза кричали: «Посмотрите, на ком я женат! Заурядный мужчина никогда бы не женился на подобной женщине, но я-то ведь незауряден!» Он боялся меня — мелкий человечишко боялся меня. Он имел обыкновение говорить: «С вашего разрешения, моя дорогая, я осуществлю прерогативу законного супруга». Ах, как я его презираю! Я томилась по силе — слепой нерассуждающей силе, по любви не к моей душе, не к каким-то воображаемым красотам моего ума, но к белому фетишу моего тела. Нежность мне не нужна. Я сама нежна. Мой муж натирал ладони душистыми мазями, прежде чем прикоснуться ко мне, а его пальцы похожи на жирных влажных слизняков. Мне нужны сокрушающие объятия, восхитительная мука…
Она внимательно всмотрелась в его лицо, словно еще раз пытаясь найти то, что было безвозвратно утрачено.
— Когда-то я рисовала вас себе так ярко! Вы стали бесстыдно-дерзким порождением ночной темноты. И вот… вы оказались болтуном, произносящим сладкие, тщательно взвешенные слова, да еще весьма неуклюже. И вы совсем не реалист, а всего лишь высокопарный путаник. Вы хотите жениться на мне, оберегать меня. Все мужчины, за одним исключением, хотели меня оберегать. В любом отношении я способна оберегать себя куда лучше, чем могли бы вы. Еще на заре моих воспоминаний меня тошнило от сладких фраз. Меня одевали в уподобления и кормили восхвалениями. Те мужчины, как и вы, не говорили, чего они хотели. Как и вы, они считали необходимым оправдать свою страсть в собственных глазах. Они, как и вы, чувствовали необходимость внушить не только мне, но и себе, будто они меня любят.
Генри Морган повесил голову, точно от стыда. Но теперь он шагнул к ней.
— Тогда я заставлю тебя силой! — вскричал он.
— Слишком поздно… Волей-неволей я буду вспоминать, как вы стояли столбом и декламировали заранее придуманные слова. Пока вы будете копаться в моей одежде, я буду видеть, как вы пресмыкались передо мной, выпаливая фразы. И, боюсь, не сдержу смеха. Возможно, я даже начну защищаться, а вы, как знаток всех видов насилия, должны знать, чем это кончится. Нет, вы потерпели неудачу… И я жалею об этом.
— Я люблю вас, — сказал он тоскливо.
— Вы говорите так, словно это нечто новое, нечто необъятное. Меня любили многие мужчины, сотни объявляли об этом. Но как вы намерены поступить со мной, капитан Морган? Мой муж в Перу, и мое наследство там же.
— Я… я не знаю.
— Но я теперь рабыня, пленница?
— Да. Я должен забрать вас с собой. Иначе мои подчиненные будут надо мной смеяться. А это погубит дисциплину.
— Если уж я вынуждена стать рабыней, — сказала она, — если уж я вынуждена покинуть родину, то, надеюсь, я буду вашей рабыней… вашей, или собственностью очаровательного юного флибустьера, с которым познакомилась вчера вечером. Но не думаю, что вы возьмете меня с собой, капитан Морган. Нет, не думаю, что вы заставите меня отправиться с вами, ведь я, быть может, поверну нож, который уже вонзила в вашу грудь.
Генри Морган очнулся.
— Что это за юный флибустьер? — спросил он сердито.
— А, почувствовали нож! — сказала Исобель. — Но откуда мне знать? Только был он очарователен, и мне хотелось бы опять его увидеть.
Глаза капитана пылали яростью.
— Вас запрут, — сказал он грубо. — Вы останетесь в темнице, пока мы не отправимся назад в Чагрес. И посмотрим, окажется ли этот ваш нож достаточно острым, чтобы удержать вас здесь, в Панаме!
Она пошла за ним через сад к своей будущей тюрьме и вдруг звонко рассмеялась.
— Знаете, капитан Морган, мне только что пришло в голову… видимо, из самых разных мужчин выходят совершенно одинаковые мужья.
— В темницу! — приказал он.
— Ах да, капитан Морган! На ступенях дворца вы найдете старуху. Мою дуэнью. Пришлите ее ко мне, будьте добры. А пока, сударь, прощайте, подходит время молитвы. Грех, капитан Морган, должен раствориться в искренности. А искренность для души вредна.
Он медленно вернулся в свое кресло в Приемном Зале, мучимый стыдом за такое поношение своей мужественности. Словно она выхватила из ножен его шпагу и исцарапала ему лицо острым кончиком, а он покорно стоял перед ней и терпел. Она взяла верх над ним словно бы без малейших усилий. И теперь он содрогался при мысли, как будут хохотать его люди, когда узнают, в какое дурацкое положение он попал. За спиной у него зашелестят смешки. Кучки пиратов будут замолкать при его появлении и хвататься за животы, едва он пройдет мимо. Мысль об этих тайных смешках ввергла Генри Моргана в ужас. В нем подняла свои многочисленные головы гидра ненависти. Ненависти не к Исобель, но к его подчиненным, которые будут смеяться над ним, к жителям Тортуги, которые будут рассказывать эту историю в кабаках, ко всему побережью и островам.
Тут из тесной темницы за садом донесся пронзительный голос, взывающий к Пресвятой Деве. Въедливый звук наполнил дворец лихорадочной какофонией. Обостренный стыдом слух Генри Моргана выискивал скрытую насмешку в словах или в тоне. И не находил. Вновь и вновь пронзительно возглашалось «Аве, Мария»… «Аве, Мария»… и тоном изнывающей от ужаса, молящей о милосердии грешницы: «Ора про нобис — молись за нас!» Сокрушенный мир, почернелый скелет золотого города… Молись за нас! Ни тени насмешки, но смиренное раскаяние сокрушенного сердца, возносящего умиленную мольбу под щелканье четок. Пронзительный женский голос, всепроникающий, исступленный, он словно бился об огромный, не знающий прощения грех. Она сказала, что это — грех искренности. «Я была честна сущностью моей, а для души это черная ложь. Прости моему телу его человечность. Прости моему рассудку, знающему свою ограниченность. Прости мою душу за то, что на краткий миг она была скована с ними обоими. Молись за нас!» Безумное бесконечное щелканье четок въедалось в мозг Генри. Наконец капитан, схватив шпагу и шляпу, выбежал из зала на улицу. Позади него, улыбаясь в косых лучах солнца, лежали сокровища.
Улицы вокруг губернаторского дворца пожар пощадит. Капитан Морган шел по мостовой, пока не оказался перед пепелищем. Камни почерневших стен раскатились поперек улицы. Дома, построенные из кедра, превратились в кучи дымящейся золы. Кое-где трупы убитых горожан скалились в небеса.
— К вечеру их лица почернеют, — подумал Генри. Надо распорядиться, чтобы их убрали, не то начнется мор.
Над сгоревшими кварталами все еще колыхались клубы дыма, наполняя воздух едким запахом паленого. Зеленые холмы по ту сторону равнины казались Генри несбыточным видением. Он долго смотрел на них, а потом оглянулся на город. Разрушение, которое ночью выглядело таким страшным, таким полным, в конце концов оказалось до жалости ничтожным и ограниченным. Генри почему-то не думал, что холмы останутся зелеными, целыми и невредимыми. Иными словами, завоевание Панамы, в сущности, большого значения не имело. Да, город лежит в развалинах. Он разрушил город, но женщина, которая приманила его к Золотой Чаше, ускользнула от него. Она спаслась, оставаясь в его власти. Генри содрогнулся от своего бессилия, и его пробрал холод при мысли, что об этом узнают другие.
Несколько флибустьеров рылись в золе, ища расплавившуюся драгоценную посуду, не разысканную накануне. Обогнув угол, Генри натолкнулся на Джонса, щуплого лондонца, и заметил, как тот поспешно сунул руку в карман. Пламя ярости забушевало в капитане Моргане. Кер-де-Гри сказал, что меж этим замухрышкой-эпилептиком и Генри Морганом нет никакой разницы?! Этот карлик — вор! Бешенство преобразилось в неистовое желание причинить боль щуплому человечку, ошпарить его позором, облить презрением, как был облит презрением Генри Морган. От жестокого желания губы капитана побелели и сжались в узкую линию.
— Что у тебя в кармане?
— Ничего, сэр… совсем ничего.
— Покажи, что у тебя в кармане! — Капитан навел на него тяжелый пистолет.
— Да ничего, сэр, только маленькое распятие. Я его нашел… — И он вытащил усаженный алмазами золотой крест с фигуркой Христа из слоновой кости. — Это для моей жены, — объяснил щуплый лондонец.
— А! Для твоей жены-испанки!
— Она наполовину негритянка, сэр.
— Ты знаешь, как наказывается сокрытие добычи?
Джонс посмотрел на пистолет, и его лицо посерело.
— Вы же не… Сэр, сэр, вы же не… — начал он придушенно. И тут его словно стиснули невидимые гигантские пальцы. Руки вытянулись, прижались к бокам, рот вяло приоткрылся, глаза потускнели, остекленели. Губы покрыла пена. Тело задергалось, как марионетка на ниточках.
Капитан Морган выстрелил.
На мгновение лондонец стал еще меньше. Его плечи ссутулились, почти заслоняя грудь, точно крылья-обрубки. Кулаки сжались, и бесформенный ком повалился на землю, сотрясаясь, как густой живой студень. Губы оттянулись, открыв зубы в последнем идиотическом оскале.
Генри Морган потыкал труп ногой, и что-то начало меняться в его сознании. Он убил этого человека. Его право — убивать, сжигать, грабить. И не потому, что он блюдет заповеди, и даже не потому, что он умен, а только потому, что у него сила. Генри Морган — владыка Панамы и всех, кто в ней. И нет в Панаме иной воли, кроме воли Генри Моргана. Он может перебить тут всех людей, если пожелает. Это так. Неопровержимая истина. Но там, во дворце, заперта женщина, которая презирает и его власть, и его волю. И это презрение оказалось более сильным оружием, чем его воля. Она наносила укол за уколом его смущению, где и когда хотела. Но как же так? — возразил он себе. В Панаме нет владыки, кроме него; в доказательство он только что убил человека. Под таранными ударами его доводов сила Исобель ослабела и медленно исчезла вовсе. Он сейчас же вернется во дворец и принудит ее, как обещал. С этой женщиной обходились слишком учтиво. Она не понимает, что такое — быть рабыней, и не знает, из какого железа скован Генри Морган.
Он повернулся на каблуках и зашагал назад к дворцу. Пистолеты он бросил в Приемном Зале, но серая шпага осталась висеть у него на боку.
Исобель стояла на коленях перед святым образом в тесной беленой каморке, когда туда ворвался Генри Морган. При виде его высохшая дуэнья забилась в угол, но Исобель внимательно посмотрела на его налившееся кровью лицо, на прищуренные свирепые глаза. Она услышала его тяжелое дыхание и с легкой улыбкой поднялась с пола. Язвительно усмехнувшись, она вытащила из корсажа длинную булавку и встала в позу фехтовальщика: выдвинула одну ногу, левую руку заложила для равновесия за спину, а булавку выставила перед собой, как рапиру.
— En gardel! — воскликнула она. И тут капитан набросился на нее. Его руки обхватили ее плечи, пальцы начали рвать одежду. Исобель стояла неподвижно, только рука с булавкой находилась в непрерывном движении и жалила, жалила, как стремительная белая змейка. На щеках и шее Генри выступили капли крови.
— Теперь очередь ваших глаз, капитан, — произнесла она спокойно и трижды уколола его в скулу. Генри отпустил ее и попятился, стирая кулаком кровь с лица. Исобель засмеялась. Мужчина может избить, может подвергнуть любому насилию женщину, которая пробует с плачем убежать, но он бессилен перед ней, если она не уступает ему и только смеется.
— Мне послышался выстрел, — сказала она. — И я подумала, что вы убили кого-то, чтобы доказать свою мужественность. Но что с ней будет теперь? Что от нее останется? Так или иначе, но разговоров о том, что произошло здесь, вам не избежать. Вы ведь знаете, как быстро распространяются такие слухи. Все будут говорить, что вы отступили перед булавкой в руке женщины! — Тон ее был злорадным и жестоким.
Рука Генри скользнула вниз, и тонкая шпага выползла из ножен, как оледеневшая змея. Свет сладострастно облизывал и облизывал узкое лезвие. Наконец появился острый кончик, он взметнулся и нацелился в грудь женщины.
Исобель стало дурно от ужаса.
— Я грешница, — сказала она, и внезапно лицо ее просветлело. Она сделала знак дуэнье подойти и заговорила по-испански, быстро, дробно.
— Это правда, — сказала старуха. — Это правда.
Умолкнув, Исобель бережно откинула края кружевной мантильи, чтобы на них не попала кровь. Дуэнья же начала переводить:
— Сударь, моя госпожа говорит, что верный католик, гибнущий от руки еретика, идет в рай. Это правда. Еще она говорит, что католичка, которая принимает смерть, защищая святость своей супружеской клятвы, идет прямо в рай. Это тоже правда. И, наконец, она полагает, что со временем такую женщину могут канонизировать. Такое бывало. Ах, сударь! Капитан, будьте великодушны} Позвольте мне поцеловать ее руку, прежде чем вы нанесете удар. Великая благодать — поцеловать руку святой при ее жизни! Это может пойти на пользу моей грешной душе!
Исобель сказала ей еще что-то.
— Моя госпожа просит вас нанести ей удар. Нет, она требует этого, умоляет. Над ее головой витают ангелы. Она видит неземное сияние, и райская музыка звучит в ее ушах.
Кончик шпаги опустился, Генри Морган отвернулся и посмотрел в залитый солнцем сад. Крошка Чико вприпрыжку пробежал по дорожке и сел на пороге открытой двери. Зверек сжал лапки и поднял их над головой, словно молясь. Шпага со свистом вошла в ножны. Капитан Морган нагнулся, подхватил обезьянку и ушел, поглаживая голову Чико указательным пальцем.
Генри Морган извлек из груды сокровищ золотую чашу, удивительно тонкую, изящную, с длинными изогнутыми ручками и серебряным ободком. Снаружи по ней гнались друг за другом четыре нелепых ягненка, а внутри, на дне, обнаженная девушка вздымала руки в чувственном экстазе. Капитан повертел чашу в руках и внезапно запустил ее в сияющую всеми огнями пирамиду алмазов. Камни рассыпались с сухим шорохом. Генри Морган повернулся и пошел к своему змеиному креслу. Он думал о щуплом лондонце, о Джонсе, думал о холодной руке эпилепсии, схватившей того в последние мгновения жизни. Эта рука всегда нависала над ним, гигантская рука, скручивавшая человека, пока на его губах не выступали белые капли невыносимой муки. Генри не мог понять, почему ему вдруг захотелось причинить боль жалкому человечку, пытать его и, наконец, убить. Всю жизнь Джонса за ним неотступно следовал бессонный палач. Да, конечно, причиной этого убийства были слова Кер-де-Гри, который сказал, что Джонс похож на Генри Моргана. Теперь он понял это и испытал жгучий стыд. Зачем ему понадобилось ссылаться на выдуманное воровство? Почему он не мог убить его безо всяких объяснений?
А Кер-де-Гри? Где он сейчас? Он видел Исобель, это несомненно, и она его заметила. Быть может, она полюбила Кер-де-Гри с его солнечными волосами и непонятным умением прельщать женщин. А как сделать, чтобы юноша не узнал о его бесславном поражении? О забавном приключении с булавкой и о всех других невыносимых унижениях, каким подвергла Генри Моргана Санта Роха? Пистолет, убивший Джонса, валялся на полу. Генри поднял его и принялся тщательно заряжать. Он боялся не насмешек Кер-де-Гри, а его сочувствия и понимания. Генри сейчас не хотел понимания. Его помощник поглядит на него с состраданием, с жалостью. И в жалости этой будет превосходство, легкая ирония. Это будет жалость красивого молодого мужчины, который сочувствует любовной неудаче другого мужчины, не такого красивого. И ведь Кер-де-Гри умеет многое угадывать верно, точно женщина, точно Исобель. Он ведет наблюдения тайным невидимым глазом.
А Красная Святая? Ее, конечно, надо будет взять с собой. Ничего другого не остается. Быть может, через долгое — долгое время она в него влюбится, но только не за его достоинства. Ее пренебрежение убедило его в том, что никаких достоинств у него нет, что он чудовищный ублюдок, изгой из-за какого-то неназываемого уродства. Прямо она этого не сказала, но дала ясно понять. Да, в нем нет тех качеств, которые могли бы привлечь к нему женщину, пока вокруг есть другие мужчины. Но, быть может, если других мужчин она видеть не будет, то забудет, что он этих качеств лишен. Быть может, когда-нибудь она решит довольствоваться тем, что в нем есть.
Он вспомнил свою последнюю схватку с ней. Теперь, когда он успокоился, его дикий поступок выглядел хвастливым ломаньем толстого мальчишки. Но мог ли мужчина поступить иначе? Она отразила его нападение смехом, злым, жестоким смехом, который извлек на свет его тайные побуждения и превратил их в забаву. Он чуть ее не убил… Но какой мужчина мог бы убить женщину, которая хочет, чтобы ее убили, которая умоляет, чтобы ее убили? Немыслимо! Он загнал пулю в ствол пистолета.
В дверях показалась измятая оборванная фигура. Эго был Кер-де-Гри, забрызганный грязью, с красными глазами, еще не смывший с лица кровавых следов битвы. Он поглядел на груду сокровищ.
— Мы богаты, — сказал он без всякого воодушевления.
— Где ты был, Кер-де-Гри?
— Где был? Так я же напился. Быть пьяным после сражения очень хорошо. — Он сардонически улыбнулся и облизал губы. — Но вот перестать быть пьяным совсем не хорошо. Прямо, как роды. Необходимо, но неприятно и безобразно.
— Ты был мне нужен, — сказал Генри Морган.
— Нужен? А мне сообщили, что вам никто не нужен, что вы довольны и счастливы самим собой, а потому я напился еще больше. Видите ли, сэр, мне не хотелось помнить, почему вы пожелали остаться одни. — Он помолчал. — Мне сказали, сэр, что Красная Святая была тут! — Кер-де-Гри засмеялся над чувством, которое не сумел скрыть, и большим усилием воли изменил тон. Он заговорил шутливо:
— Скажите мне правду, сэр. Узнать, чего он лишился, — для человека пусть маленький, но подарок. Многие люди на протяжении всей своей жизни только такими подарками и обходятся. Скажите мне, сэр, сдался ли нежный враг? Капитулировала ли крепость плоти? Развевается ли флаг Моргана на розовой башне?
Лицо Генри побагровело. Пистолет в его руке поднялся, направляемый неумолимым безумием. Раздался громкий треск, поплыло белое облачко дыма.
Кер-де-Гри остался стоять. Он словно бы прислушивался к дальней барабанной дроби. Затем его лицо исказила гримаса ужаса. Пальцы отчаянно зашарили по груди и проследили струйку крови до ее источника — маленькой дырочки в легком. Мизинец медленно заполз в дырочку. Кер-де-Гри снова улыбнулся. Случилось то, чего он не боялся. И теперь, когда он знал это твердо, его страх прошел.
Капитан Морган тупо смотрел на пистолет в своей руке. Он как будто удивился, увидев его в ней, как будто поразился такому открытию.
Кер-де-Гри истерически засмеялся.
— Моя мать вас возненавидит, — с сожалением произнес он. — И обрушит на вас все свои древние проклятия. Моя мать… — Его голос захлебнулся. — Не говорите ей. Придумайте какую-нибудь сияющую ложь. Увенчайте мою жалкую жизнь золотым шпилем. Пусть она не уподобится недостроенной башне. Впрочем, нет… вам достаточно будет заложить фундамент, а уж она сама воздвигнет памятник из героических подвигов. Она построит мне гробницу из белоснежных неверных мыслей. — В горле у него заклокотала кровь. — Почему вы это сделали, сэр?
Капитан оторвал взгляд от пистолета.
— Сделал? — Он поглядел на окровавленные губы, на простреленную грудь, приподнялся в кресле и снова в него рухнул. Тоска обводила его глаза морщинами. — Не знаю, — сказал он. — Наверное, я знал, но забыл.
Кер-де-Гри медленно опустился на колени и уперся кулаками в пол.
— Мои колени, сэр… — извинился он. — Они меня не держат. — И снова как будто прислушался к барабанной дроби. Внезапно его голос зазвенел в горькой жалобе:
— Это сказки, будто умирающие думают о том, что ими сделано. Нет… нет… Я думаю о том, чего я не сделал, о том, что я мог бы сделать в грядущие годы, которые умирают вместе со мной. Я думаю о губах женщин, которых мне не доведется увидеть, о вине, еще дремлющем в виноградном семечке, о быстрых любящих ласках моей матери в Гоаве. Но главное, я думаю о том, что мне уже не встать и не пойти — никогда уже я не выйду под солнечные лучи, никогда больше не вдохну густых запахов, которые полная луна извлекает из земли… Сэр, почему вы это сделали?
Генри Морган опять тупо посмотрел на пистолет.
— Не знаю, — угрюмо пробормотал он. — Наверное, знал, но позабыл. Когда-то я убил собаку… и только что убил Джонса. А почему — не знаю.
— Вы великий человек, капитан, — сказал Кер-де-Гри с горечью. — А великие люди могут оставить свои побуждения творческой фантазии апологетов. Но я… — так я же, сэр, теперь уже ничто. Минуту назад я был редкостным фехтовальщиком, а теперь моего существа, того, что сражалось, и сыпало проклятьями, и любило — словно бы никогда и не было.
Руки его ослабели, он упал и закашлялся, как будто стараясь избавиться от кома, заткнувшего ему горло. И некоторое время в зале слышались только его хриплые вздохи. Вдруг он приподнялся на локте и засмеялся — засмеялся какой-то вселенской шутке, шутке огромных вращающихся сфер, засмеялся с торжеством, словно решил трудную загадку и обнаружил, что была-то она очень простой. Этот смех поднял волну крови к его губам, и он захлебнулся ею. Смех перешел в булькающий стон, Кер-де-Гри медленно опустился на бок и замер, потому что его легкие уже не могли дышать.
Генри по-прежнему смотрел на пистолет в своей руке. Потом медленно перевел взгляд на открытое окно. В потоке солнечного света сокровища на полу сияли невыносимым блеском, как расплавленный металл. Его глаза обратились на труп перед ним. Он содрогнулся. А потом подошел к Кер-де-Гри, поднял его и усадил в ближайшее кресло. Обмякшее тело перевесилось через ручку. Генри подхватил его и усадил прямо. Потом вернулся к змеиному креслу.
— Я поднял руку вот так… — сказал он, наводя пистолет на Кер-де-Гри. — Я поднял руку вот так. Иначе же быть не могло. Ведь Кер-де-Гри мертв. Вот так я поднял ее. Вот так… и навел… Как же я это сделал? — Он опустил голову, потом откинул ее со смешком.
— Кер-де-Гри! — окликнул он. — Кер-де-Гри! Я хотел рассказать тебе про Санта-Роху. Ты знаешь, она ездит верхом на лошадях. В ней нет ни следа женской стыдливости… совсем нет, а красота ее не так уж и велика. — Он прищурился на неподвижную фигуру в кресле. Веки Кер-де-Гри не совсем сомкнулись и теперь поползли вниз, а глаза словно начали проваливаться в глазницы. На лице застыла гримаса последнего горького смеха.
— Кер-де-Гри! — закричал капитан, вскочил, быстро подошел к трупу и положил ладонь ему на лоб.
— Мертвец, — сказал он задумчиво. — Всего лишь мертвец. Вокруг него будут роиться мухи, и того гляди начнется мор. Надо приказать, чтобы его тотчас убрали. Не то сюда налетят мухи. Кер-де-Гри! Нас провели. Эта баба фехтует, как мужчина, и ездит на лошадях в мужском седле. Мы так старались — и все напрасно! Но вольно же нам было верить всяким слухам, а, Кер-де-Гри? Да нет, это ведь только мертвец, и на него слетятся мухи.
Его отвлекли тяжелые шаги на ступеньках. В зал ввалились пираты, волоча бедного перепуганного испанца — вымазанного в грязи, парализованного ужасом испанца. Кружева были сорваны с его шеи, а по рукаву ползла струйка крови.
— Это испанец, сэр, — объявил вожак. — Он вошел в город, держа белый флаг. Надо нам уважать белый флаг, сэр? У него седло с серебряной отделкой. Убить его, сэр? Может, он лазутчик.
Генри Морган пропустил эту речь мимо ушей и указал на труп в кресле.
— Это просто мертвец, — объявил он, — а не Кер-де-Гри. Я отослал Кер-де-Гри. Но он скоро вернется. А это… Я поднял руку вот так… видите? Я точно знаю, как я это сделал — я поднимал и поднимал руку. Но это только мертвец. Он приманит сюда мух. — И Генри Морган закричал: — Да унесите же его и закопайте в землю!
Один из флибустьеров шагнул к креслу.
— Не тронь его! Не смей к нему прикасаться! Оставь его в покое. Он же улыбается! Ты видишь, он улыбается? Но вот мухи… Нет, оставь его. Я сам о нем позабочусь.
— А испанец, сэр? Что нам с ним делать? Убить?
— Какой испанец?
— Да вот этот, сэр! — И говоривший подтолкнул испанца вперед. Генри словно очнулся от тяжкого сна.
— Что тебе надо? — спросил он грубо.
Испанец с трудом подавил ужас.
— Мне… У меня… мой патрон послал меня с поручением к некоему капитану Моргану, если ему будет благоугодно меня выслушать. Я парламентер, сеньор… а не лазутчик, как решили эти… эти господа.
— Какое у тебя поручение? — Голос Генри стал бесконечно усталым.
И парламентер приободрился.
— Меня прислал очень богатый человек, сеньор. У вас его жена.
— Его жена? У меня?
— Ее схватили здесь в городе, сеньор.
— Имя?
— Она зовется донья Исобель Эспиноса Вальдес и лос Габиланьес, сеньор. Простые люди привыкли называть ее Санта-Роха.
Генри Морган долго смотрел на него и молчал.
— Да, она у меня, — сказал он наконец. — В темнице. Что угодно ее супругу?
— Он предлагает за нее выкуп, сеньор. У него есть причина желать, чтобы супруга к нему вернулась.
— Какой выкуп он предлагает?
— А какой хотели бы вы, ваша светлость?
— Двадцать тысяч дублонов, — быстро ответил Генри.
Парламентер даже пошатнулся.
— Двадцать ты… вьенте мил… — Он полностью произнес цифру на родном языке, чтобы осознать чудовищность этой суммы. — Видимо, ваша светлость, вам она нужна самому.
Генри Морган посмотрел на труп Кер-де-Гри.
— Нет, — сказал он. — Мне нужны деньги.
Парламентер почувствовал большое облегчение. Он уже готов был счесть этого великого человека великим дураком.
— Я сделаю все, что можно будет сделать, сеньор. Я вернусь к вам через четыре дня.
— Через три!
— Но если я не успею, сеньор?
— Если не успеешь, я увезу Красную Святую с собой и продаем ее на невольничьем рынке.
— Я приложу все усилия, сеньор.
— Будьте с ним обходительны! — приказал капитан. — Чтобы никто пальцем его не тронул. Он привезет нам золото.
Они направились к дверям, но один обернулся и взглядом обласкал сокровища.
— Когда будет дележ, сэр?
— В Чагресе, болван! Или ты думал, что я разделю добычу сейчас?
— Но, сэр, нам бы хотелось подержать что-нибудь в руках… ну, почувствовать, что оно наше, сэр! Мы же вон как за него дрались!
— Убирайся вон! Никто ни монеты не получит, пока мы не вернемся к кораблям. Или ты думаешь, я хочу, чтобы вы выбросили свою долю здешним бабам? Пусть ее у вас отберут женщины Гоава.
Флибустьеры вышли из Приемного Зала, недовольно ворча.
Они праздновали победу. В самый большой склад Панамы прикатили десятки бочек вина. Середину помещения очистили от тюков и ящиков, и там теперь началась буйная пляска. Туда пришло немало женщин — женщин, которые предались пиратам. Они кружились и прыгали под вопли флейт, словно их ноги ступали вовсе не по могиле Панамы. Они, милые экономистки, возвращали частицу утраченных богатств с помощью оружия, не столь быстрого, но столь же верного, как шпага.
В углу склада сидел Этот Бургундец со своим одноруким опекуном.
— Погляди, Эмиль, вон на ту! Как тебе ее бедра, а?
— Вижу, Антуан, ты очень любезен. Не думай, будто я не замечаю, как ты стараешься доставить мне удовольствие. Но я настолько глуп, что взыскую идеала даже в простом совокуплении. И тем доказываю себе, что я все еще художник, пусть более и не землевладелец.
— Но ты погляди, Эмиль! Что за пышная грудь!
— Нет, Антуан, я не замечаю тут ничего такого, что могло бы подвергнуть опасности мою розовую жемчужину. Пока она останется у меня.
— Право же, друг мой, ты теряешь вкус к красоте! Где тот взыскательный глаз, которого мы столь боялись, когда он всматривался в наши холсты?
— Глаз на месте, Антуан. Все еще на месте. Это твои подслеповатые буркалы видят нимф в пегих кобылах.
— Ну, тогда… Ну, тогда, Эмиль, раз уж ты упорно не хочешь прозреть, так, может быть, ты будешь столь любезен, что одолжишь мне свою розовую жемчужину… Благодарю тебя. Я не замедлю ее вернуть.
Посреди пола сидел Гриппе и хмуро пересчитывал пуговицы у себя на рукаве:
— … восемь… девять… А было десять! Какой-то прохвост украл мою пуговицу. Что за мир — вор на воре! Но с меня хватит. За эту пуговицу я убью ублюдка. Моя любимая пуговица! Раз, два, три…
А вокруг него бушевала пляска, и воздух вонзался в уши пронзительной мелодией флейт.
Капитан Сокинс жег пляшущих угрюмым взглядом. Он твердо верил, что танцы — кратчайший путь в ад. Рядом с ним капитан Зейглер печально следил, как пустеют винные бочки. Зейглер был известен под прозвищем «Морской Кабатчик». Он имел обыкновение после успешного плавания оставаться в море до тех пор, пока его команда не спускала всю свою долю добычи, попивая ром, который он продавал им. По слухам, был случай, когда у него на корабле вспыхнул бунт, потому что он три месяца ходил и ходил вокруг одного и того же острова. Но что ему было делать? У матросов еще не кончились деньги, а у него не кончился ром. И сейчас его угнетал вид пустеющих бочек, ибо возлияния не сопровождались мелодичным звоном монет, сыплющихся на стойку. В этом ему чудилось что-то противоестественное и зловещее.
Генри Морган сидел один в Приемном Зале. Визгливая музыка флейт едва доносилась туда. Весь день в зал входили небольшие компании его людей и пополняли кучу драгоценностями, выкопанными из земли или подцепленными железными крючьями в цистернах. Одна старуха проглотила алмаз, чтобы не расстаться с ним, но они покопались и нашли его.
Теперь в Приемном Зале сгустился сумрак. Весь день Генри Морган просидел в своем высоком кресле, и этот день преобразил его. Грезящие глаза, смотревшие за грань горизонта, обратились внутрь. Он глядел на себя — озадаченно глядел на Генри Моргана. Всю свою жизнь, в каждом своем предприятии, он с такой полнотой верил в поставленную перед собой цель, какова бы она ни была, что ни о чем другом не задумывался. Но в этот день он обратил взгляд на себя, на Генри Моргана, и сейчас в сером сумраке это зрелище ставило его в тупик. Генри Морган не казался достойным славы, он вообще не казался чем-то стоящим внимания. Те желания, те честолюбивые стремления, за которыми он с лаем гнался через весь мир, точно гончая по следу, оказались жалкими и ничтожными, когда он заглянул в себя. И в Приемном Зале это недоумение окутывало его вместе с сумраком.
В полутьме к его креслу прокралась сморщенная старая дуэнья и встала перед ним. Ее голос был, как шелест сминаемой бумаги.
— Моя госпожа желает поговорить с вами, — сказала она.
Генри встал и тяжелой походкой побрел за ней к тюрьме.
Перед святым образом на стене горела свеча. Мадонна была толстой испанской крестьянкой, которая с печальным недоумением взирала на дряблого младенца у себя на коленях. Священник, изобразивший ее на картине, пытался придать ей благоговейный вид, но он толком не знал, что такое благоговение. Однако ему удалось написать недурной портрет своей любовницы и ее ребенка. И получил он за этот портрет четыре реала.
Исобель сидела под образом. Когда вошел Генри, она быстро поднялась ему навстречу.
— Говорят, меня должны выкупить?
— Ваш муж прислал парламентера.
— Мой муж? Так я должна вернуться к нему? В его надушенные руки?
— Да.
Она указала на стул и вынудила Генри сесть.
— Вы меня не поняли, — сказала она. — Вы не могли меня понять. Вам следует узнать хоть что-то о жизненном пути, который я прошла. Я должна рассказать вам, и вы поймете меня, а тогда…
Она выждала, чтобы он выразил интерес. Генри молчал.
— Разве вы не хотите узнать? — спросила она.
— Хочу.
— Ну, она коротка. Моя жизнь. Но мне нужно, чтобы вы меня поняли, а тогда…
Она впилась глазами в его лицо. Губы Генри были сжаты, точно от боли. Глаза смотрели недоуменно. Он словно не заметил, что она умолкла.
— А было вот что, — начала она. — Я родилась здесь, в Панаме, но родители очень скоро отправили меня в Испанию. Я жила в монастыре в Кордове, носила серые платья и, когда приходила моя очередь провести ночь в молитве и бдении, лежала ниц перед изображением Пресвятой Девы. Иногда вместо того, чтобы молиться, я засыпала. И за такую распущенность терпела наказание. Я прожила там многие годы, а потом разбойники напали на плантацию моего отца здесь, в Панаме, и перебили всю мою семью. У меня не осталось никого, кроме старика деда. У меня не осталось никого, я тосковала от одиночества — и некоторое время не засыпала на полу перед Пресвятой Девой. Выросла я красавицей — поняла я это, когда навестивший монастырь важный кардинал посмотрел на меня, и у него задрожали губы, а пока я целовала его кольцо, на обеих его руках вздулись вены. Он сказал: «Мир тебе, дочь моя. Не хочешь ли ты в чем-нибудь исповедаться мне наедине?» Я слышала крики водоноса за оградой и слышала шум ссор. Однажды я влезла по доске, выглянула на улицу и увидела, как двое мужчин дрались на шпагах. А как-то ночью молодой человек отвел девушку в тень арки над воротами и лежал там с ней в двух шагах от меня. Я слышала, как они шептались: она боялась, а он ее успокаивал. Я перебирала складки моего серого платья и думала, стал бы он уговаривать меня, если бы увидел. Когда я рассказала об этом одной из сестер, она сказала: «Грех слушать такое, но еще больший грех — думать о таком. Надо наложить на тебя епитимью за твои любопытные уши. А у каких, ты сказала, это было ворот?»
Разносчик рыбы кричал: «Идите — идите сюда, серенькие ангелочки, посмотрите, какой у меня нынче улов! Идите сюда из своей святой темницы, серые ангелочки!» Как-то ночью я перелезла через стену и ушла из города. Не стану тебе рассказывать о моих странствованиях, а расскажу только про тот день, когда я пришла в Париж. По улице ехал король, и его карета сверкала золотом. Я стояла на цыпочках в толпе и смотрела на его свиту. Внезапно передо мной возникло смуглое лицо, железные пальцы стиснули мою руку. И меня увели в подворотню, где никого не было. Капитан, он бил меня жестким кожаным ремнем, которым обзавелся только для этого. В его лице все время чуть просвечивала оскаленная морда зверя. Но он был свободным — дерзким свободным вором. И убивал, прежде чем украсть — всегда убивал. И мы ночевали в подворотнях, на каменном церковном полу, под арками мостов, и мы были свободны — свободны от мыслей, свободны от забот и тревог. Но однажды он ушел от меня, и я нашла его на виселице, о, на огромной виселице — повешенных на ней болталось не меньше десятка. Вы способны понять это, капитан? Видите ли вы это, как видела я? И хоть что нибудь это для вас значит, капитан?
Она на миг умолкла. Ее глаза пылали.
— Я вернулась в Кордову, мои босые ноги были все в ранах. Я каялась, пока все мое тело не покрылось ранами, но изгнать из него дьявола я так и не сумела. Изгонял его и священник, но дьявол забрался в меня слишком глубоко. Можете вы понять это, капитан? — Она посмотрела в лицо Генри и увидела, что он не слушает. Тогда она встала перед ним и провела пальцами по его седеющим волосам.
— Вы изменились, — сказала она. — Какой-то свет в вас угас. Что за страх овладел вами?
— Не знаю.
— Мне сказали, что вы убили своего друга. Вас гнетет это?
— Я его убил.
— И теперь оплакиваете.
— Быть может. Не знаю. Мне кажется, я оплакиваю что-то другое, что-то, что умерло. Возможно, он был моей неотъемлемой частью, и с ее гибелью я остался получеловеком. Нынче я был словно связанный раб на белой мраморной плите, а вокруг толпились вивисекторы. Меня считали здоровым рабом, но скальпели обнаружили, что я страдаю болезнью, название которой — заурядность.
— Мне жаль.
— Вам жаль? Почему вам жаль?
— По-моему, мне жаль вашего погасшего света. Мне жаль, потому что храбрый беспощадный ребенок в вас умер — хвастливый ребенок смеялся надо всем и верил, что его смех сотрясает престол господень, доверчивый ребенок, милостиво позволявший миру сопровождать его в полете через космические бездны. Этот ребенок умер, и мне жаль. Теперь я бы пошла с вами, если бы думала, что его еще можно согреть и оживить.
— Странно, — сказал Генри. — Два дня назад я строил планы, как вырву целый континент из тисков установленного порядка и увенчаю литой из золота столицей — для вас. В уме я сотворил для вас империю и обдумывал, какую диадему возложу на вашу голову. А теперь я еле помню того, кого занимали все эти мысли. Он для меня — таинственный незнакомец на неустойчивом шаре. А вы… мне с вами только чуть неловко. Я больше вас не боюсь, я больше вас не хочу. Меня томит тоска по черным горам моей родины, по речи моих земляков. Мне хотелось бы сидеть на широкой веранде и слушать рассуждения старика, которого я когда-то знавал. Оказывается, я устал от кровопролитий и жадной погони за целями, которые тут же меняются, за всем тем, что в моих руках сразу утрачивает былую цену. Это страшно! — вскричал он. — Я больше ничего не хочу. Желания больше не горят во мне, все мои страсти — сухой шелестящий прах. И мне осталась лишь смутная потребность в покое — и в досуге, чтобы размышлять в поисках постижения непостижимого.
— Больше вам уже не брать золотых чаш, — сказала она. — Больше не превращать тщеславные грезы в никчемные завоевания. Мне жаль вас, капитан Морган. И вы ошиблись — раб был действительно болен, но болезнь вы назвали неверно. Грехи же ваши, я полагаю, огромны. Все люди, ломающие решетки заурядности, творят ужасающие грехи. Я буду молить за вас Пресвятую Деву и Она станет вашим ходатаем перед Небесным Престолом. Но что делать мне?
— Полагаю, вы вернетесь к мужу.
— Да, вернусь. Вы сделали из меня старуху, сеньор. Вы рассеяли грезы, на которых воспарял мой свинцовы дух. И я задаю себе вопрос: не начнете ли вы в грядущие годы винить меня в смерти своего друга?
Генри багрово покраснел.
— Я уже сейчас ловлю себя на этом, — сказал он. — Лгать дальше кажется бессмысленным: вот еще одно доказательство, что юность во мне умерла. А теперь прощайте, Исобель. Я хотел бы любить вас сейчас так, как, мнилось мне, я любил вас еще вчера. Возвращайтесь в надушенные руки своего мужа.
Она улыбнулась и возвела глаза к святому образу на стене.
— Да будет мир с вами, милый дурак, — прошептала она. — Ах, я тоже утратила свою юность. Я стара… стара… потому что не могу утешить себя мыслью о том, чего вы лишились.
— Но что во мне может стоить такого количества золота? — не отступала она. — Мои плечи, как вам кажется? Мои волосы? Или то, что я воплощаю в себе тщеславие моего мужа?
— Не знаю, — сказал Генри. — Вместе с моей переоценкой изменилась вся шкала стоимости чувств и людей. Если бы я назначил выкуп сегодня, возможно, вы не были бы польщены.
— Вы так сильно ненавидите меня, капитан Морган?
— Нет, никакой ненависти я к вам не испытываю, но вы одна из звезд на моем небосклоне, которые все оказались метеорами.
— Это нелюбезно, сударь. Еще и недели не прошло с того дня, когда вы говорили совсем другое! — сказала она ядовито.
— Да. Это нелюбезно. Мне кажется, с этих пор любезен я буду только ради денег и своего возвышения. Прежде я старался быть любезным, так же как и доблестным, во имя одной лишь чистой радости сущего. Видите ли, я был честен с собою раньше, и я честен с собой теперь. Но эти две честности противоположны друг другу.
— Вас томит горечь.
— Нет. Я даже горечи не испытываю. Во мне больше не осталось того, чем питается горечь.
— Я сейчас уеду, — сказала она тихо и жалобно. — Вам больше нечего сказать про меня? И нечего попросить у меня?
— Нечего, — ответил он и принялся вновь строить золотые башенки.
С улицы вошел парламентер, который от радости, что все позади, порядком напился. Стараясь сохранить равновесие, он осторожно поклонился Исобель, а потом Генри Моргану.
— Нам пора отправляться, сеньор, — объявил он громогласно. — Дорога предстоит длинная.
Подведя Исобель к белой кобыле, он помог ей сесть в седло, и по его сигналу кавалькада тронулась в обратный путь. Исобель оглянулась. Видимо, она заразилась от Генри Моргана его настроением — на губах у нее играла недоуменная улыбка. Но тут же она наклонилась к шее кобылы и принялась тщательно рассматривать белую гриву.
Парламентер задержался в дверях рядом с Генри. Они оба смотрели на удаляющуюся вереницу всадников. Солнце вспыхивало на солдатских панцирях, и белая кобыла в середине живой изгибающейся цепи казалась жемчужиной в серебряной оправе.
Парламентер положил руку Генри на плечо.
— Мы умеем понимать друг друга, мы — мужи, вершащие важные дела, — произнес он заплетающимся языком. — Мы же не дети, чтобы играть в секреты. Мы ведь мужчины, храбрые и сильные. И можем довериться друг другу. Если желаете, сеньор, то откройте мне заветную тайну сердца.
Генри стряхнул его руку с плеча.
— Мне нечего вам открывать, — сказал он резко.
— А-а! Ну, так я вам кое-что открою. Быть может, вас удивляет, почему муж этой женщины не отказался заплатить за нее такие огромные деньги. Она ведь всего лишь женщина, скажете вы. И есть много женщин, которых можно купить куда дешевле, иных так за один-два реала. Ее муж глупец, скажете вы. Но я не желаю, чтобы вы думали так о моем патроне. Он не дурак. Я объясню вам, в чем тут дело. Ее дед еще жив, а ему в Перу принадлежат десять серебряных рудников и пятьдесят лиг плодородной земли. Донья Исобель — единственная наследница. И если бы ее убили, или увезли… Но вы же понимаете, сеньор… Фр-р-р! Все богатство отходит королю! — Он засмеялся логичности своих рассуждений. — Мы понимаем друг друга, сеньор. У нас крепкие головы, а не хрупкие головенки цыплят. Двадцать тысяч дублонов… Что такое двадцать тысяч дублонов против десяти серебряных рудников? О, да! Мы понимаем друг друга, мы — мужи, вершащие важные дела.
Он вскарабкался в седло и дернул поводья, все еще хохоча. Генри Морган увидел, как он догнал кавалькаду и в колыхающейся серебряной оправе рядом с жемчужиной заалел рубин.
Капитан Морган вернулся к сокровищу. Он сел на пол и зачерпнул полные пригоршни монет.
«Самая человечная из человеческих черт — это непостоянство, — думал он. — И постигая это, человек испытывает сильное потрясение, почти такое же сильное, как от сознания своей человечности. И почему мы должны узнавать это напоследок? Среди сумасшедших нелепостей жизни, ее напыщенно-высокопарных глупостей я хотя бы находил надежный якорь в самом себе. Что значили бесхребетные колебания и метания других людей, если я верил в собственную несгибаемую неизменность? И вот теперь я гляжу на растрепанный обрывок каната, а мой якорь исчез безвозвратно. Мне неизвестно, был ли канат перерезан, или сам мало-помалу перетерся, но мой якорь исчез безвозвратно. И я плыву, плыву, плыву вокруг острова, на котором нет железа! — Он задумчиво пропустил между пальцами несколько золотых. — Но, быть может, вот этот металл послужит мне железом, чтобы выковать новый якорь. Он тверд и тяжел. Цену его, правда, немного колеблют экономические течения, но, во всяком случае, у него есть назначение, причем строго одно. В нем — абсолютный залог безопасности. Да, пожалуй, вот он — единственный истинный якорь, единственный, на который можно положиться безусловно. Его лапы надежно закрепляются в благополучии и безопасности. А именно благополучие и безопасность, как ни странно, влекут меня теперь!»
«Однако часть этого золота принадлежит не тебе, а другим!» — возразил какой-то уголок его мозга.
«Нет, милая моя совесть, мы кончили играть и притворяться. Я надел новые очки. А вернее сказать, их на меня надели и заперли на замок, и потому я должен устраивать свою жизнь в соответствии с тем, что вижу сквозь новые стекла. А вижу я, что честность — общественная честность — может служить лестницей к более благопристойному, более доходному преступлению, а правдивость служит оружием более тонкому лицемерию. У этих людей нет никаких законных прав. Слишком уж вольно они обращались с правами других людей, чтобы требовать уважения к своим… (Он случайно споткнулся об эту мысль, но она оказалась поистине счастливой находкой! ) Они крадут, а потому добыча их будет украдена!.. Однако я же сказал, что покончил с уловками и заговариванием совести. При чем тут права… или разум, или логика, или та же совесть? Мне нужны эти деньги. Меня манят благополучие и безопасность, и я держу в своих руках средство обеспечить себе и то и другое. Пусть далеко от идеалов юности, но так повелось с начала времен. Пожалуй, следует только радоваться, что не юность правит миром. А к тому же, — заключил он, — эти безмозглые дураки не заслуживают и горстки золота. Они тут же спустили бы свою долю в борделях, стоило бы нам вернуться на Тортугу !»
Флибустьеры ушли из погибшей Панамы. Они погрузили сокровища на мулов и отправились назад через перешеек. До устья Чагреса они добрались совсем измученные, тем не менее дележ назначили на следующий день. Для упрощения дела все золото было погружено на один корабль — на большой галеон, которым командовал герцог, пока его не захватили пираты. Там каждому и предстояло получить свою долю. Капитан Морган был в прекрасном расположении духа. Все труды остались позади, сказал он своим людям, и теперь настало время праздновать. Он приказал выкатить на берег сорок бочек рома.
На заре какой-то пират протер красные глаза и посмотрел на море. Там, где накануне стоял галеон, он увидел лишь чистую воду и кинулся будить своих товарищей. Минуту спустя берег был запружен людьми, которые тщетно вглядывались в горизонт. Галеон ушел глубокой ночью, и все богатства Панамы уплыли с ним.
Флибустьеры захлебывались от ярости. В погоню! Они настигнут беглецов и предадут капитана Моргана самым страшным пыткам! Но преследовать предателей было не на чем. Все остальные суда оказались выведенными из строя. Одни лежали на песчаном дне с большими дырами, просверленными в бортах. На остальных были подпилены мачты.
Над берегом гремели проклятия, небу грозили сжатые кулаки. Они поклялись в братстве во имя мести. Они придумывали ужасающие возмездия. И рассеялись кто куда. Одни погибли от голода. Других замучили индейцы. Некоторых поймали и задушили испанцы, а нескольких добродетельно повесили англичане.