Когда Генри Морган стал флибустьером, много прославленных имен гремело на побережье Дариена и среди зеленых карибских островов. В винных лавках Тортуги рассказывались сотни историй о нажитых и промотанных богатствах, о захваченных и потопленных кораблях, о золотых и серебряных слитках, сваленных на пристани, точно дрова.
С тех пор, как Большой Пьер с маленьким отрядом охотников выскользнул из лесов Испаньолы и на каноэ захватил флагманский корабль вице-адмирала, сопровождавшего галеоны с серебром, Вольное Братство стало страшной силой. Франция, Англия и Голландия узрели в этих островах прекрасную свалку для своих преступников и год за годом отправляли в Индии никчемный человеческий груз. В этих почтенных странах была пора, когда всякого, кому не удавалось доказать свою благонадежность, заталкивали в тесноту корабельного трюма и отправляли за море в кабалу к тому, кто соглашался уплатить за него мизерную сумму. А когда срок кабалы истекал, эти люди крали пушки и начинали воевать с Испанией. Понять их нетрудно: Испания была католической и богатой, гугеноты же, лютеране и англикане были отчаявшимися бедняками. И вели священную войну. Испания держала под замком сокровища всего мира. Если нищему бедолаге удавалось вытащить через замочную скважину монетку — другую, кому какой был вред? Кого это задевало, кроме Испании? А уж ее потери Англию, Францию и Голландию вовсе не трогали. Иногда они снабжали пиратов патентами против Арагона и Кастильи, так что нередко человек, десять лет назад сосланный в Индии на тюремном судне, именовал себя «капитаном королевской милостью».
Франция заботилась о своих заблудших сынах и отправила тысячу двести женщин на Тортугу в жены флибустьерам. Правда, по прибытии на место все они до единой предпочли промысел более доходный, чем узы брака, но уж тут Франция была ни при чем.
По-французски их назвали «буканьеры» — с той поры, когда они были еще не пиратами, а просто охотниками за одичалым скотом и занимались буканированием, то есть особым способом коптили добытое мясо на дыму от брошенных в костер кусочков жира и обрезков с костей, что придавало ему необычный привкус.
Но мало-помалу они начали осторожно выходить из лесов небольшими компаниями, затем возникли шайки, а потом появились и целые флотилии из десятка судов. В конце концов они тысячами собирались на Тортуге, и из этого безопасного места жалили Испанию то там, то тут.
Справиться с ними Испания не могла. Она вешала дюжину, а на их место приходила сотня. Поэтому она укрепляла свои города и отправляла сокровища под охраной военных кораблей, полных солдат. Свирепые буканьеры флибустьеры изгнали с моря бесчисленные суда испанских колоний. Лишь раз в год уходили в Испанию корабли с серебром.
В Братстве были свои герои, чья слава и подвиги заставили бы Генри Моргана изнывать от зависти, если бы он не был уверен, что в один прекрасный день затмит их всех.
Бартоломео Португалец захватил богатый приз, но его тут же взяли в плен неподалеку от Кампече и на берегу построили для него виселицу. Из своей темницы на корабле он смотрел, как ее устанавливают, а в ночь перед казнью зарезал часового и уплыл, держась за пустой бочонок. Не прошло и недели, как он вернулся с пиратами на длинном каноэ и угнал этот корабль из порта Кампече. Правда, он потерял его в бурю у берегов Кубы, но в тавернах эту историю передавали из уст в уста со злорадным восхищением.
Роше Бразилец был голландцем с пухлыми по-детски щеками. В юности португальцы выслали его из Бразилии, и прозвище свое он получил по названию их колонии. Как ни странно, злобы на португальцев он никакой не затаил. Но вот испанцев возненавидел люто. Если их вблизи не оказывалось, он был добрым, мягким капитаном и пользовался общей любовью. Команда его обожала и пила только за его здоровье. Однажды, когда его корабль потерпел крушение у Кастилья-де-Оро, он перебил целый отряд испанской кавалерии и ускакал со своими товарищами на испанских лошадях. При виде испанцев Роше превращался в бешеного зверя. Рассказывали, что однажды он долго поджаривал пленных на вертелах из сырых жердей над маленьким костром.
Когда суда с богатым грузом перестали выходить в море, флибустьерам пришлось нападать на селения, а затем и на укрепленные города. Льюис Шотландец разграбил Кампече и оставил от него только обугленные развалины.
Л'Оллоне явился из Сабль-д'Оллоне и очень быстро стал самым страшным человеком Западного океана. Начал он со жгучей ненависти к испанцам, а кончил страстью к жестокостям. Он вырывал с корнем языки, рубил своих пленных на мелкие кусочки. Испанцы предпочли бы встречу с дьяволом в любом его образе, чем с Л'Оллоне. При одном упоминании его имени все живое покидало селения у него на пути. Поговаривали, что даже мыши бежали прятаться в заросли. Маракайбо он взял, и Новый Гибралтар, и Сантьяго-де-Леон. И всюду он истреблял людей, отдаваясь яростной страсти к убийству.
Однажды в приступе кровожадности он приказал связать восемьдесят семь пленников и уложить их в ряд на земле. А потом пошел вдоль ряда, держа в одной руке оселок, а в другой саблю. В этот день он собственноручно отрубил восемьдесят семь голов.
Но убийства только испанцев Л'Оллоне не удовлетворяли. Он отправился на Юкатан, в тихий край, где люди обитали в разрушенных каменных городах и девушки, не знавшие мужчин, ходили в венках из душистых цветов. На Юкатане жил тихий народ, мало-помалу вымиравший по таинственным причинам. Когда Л'Оллоне покинул их землю, от городов остались только груды камней и никто уже не плел венков.
Индейцы Дариена были совсем другими: свирепыми, бесстрашными и мстительными. Испанцы называли их «браво» и клялись, что они неспособны подчиняться. С пиратами эти индейцы поддерживали дружбу из ненависти к Испании, но Л'Оллоне их грабил и убивал. Они выжидали много лет и наконец захватили Л'Оллоне, когда его корабль разбился у их берега. Они разожгли костер, долго плясали вокруг, а потом по кусочкам сожгли тело француза у него на глазах — то фалангу пальца, то лоскут кожи.
Однажды вечером в таверну на Тортуге вошел худой француз, дворянин по виду, и, когда у него спросили, как его зовут, он схватил тяжелый бочонок рома и отшвырнул его.
— Бра-де-Фер, — ответил он. — Железная рука. — И никто не стал расспрашивать его дальше. Так навсегда и осталось тайной, скрыл ли он свое имя от стыда, от горя или из ненависти, но побережье и острова узнали его как доблестного капитана.
Эти люди чеканили фразы, которые затем входили в общее употребление.
— Добычи негусто и в карманах пусто! — проревел Душегуб, и кто теперь не повторял этих слов!
Когда на суденышко капитана Лоренса напали два испанских фрегата, он сказал своим подчиненным:
— Опыт поможет вам понять всю меру опасности, а храбрость не позволит уклониться от нее! — Бравые слова! Вдохновленная ими команда захватила оба фрегата и отвела их домой в Гоав.
Не все они были жестокими или даже склонными к насилию. А некоторые так даже славились особым благочестием. Капитан Уотлинг, например, каждое воскресенье устраивал молебствие на палубе и требовал, чтобы вся команда стояла чинно с непокрытыми головами. Дэниел как-то застрелил матроса за богохульство. Такие флибустьеры громко молились перед боем, а если побеждали, то половина отправлялась в захваченный собор петь «Тебя, Бог, хвалим!», а вторая половина приступала к грабежу.
Капитаны поддерживали на кораблях строжайшую дисциплину, на месте сурово карая неповиновение или другие проступки, которые могли помешать успеху. И на море не бывало мятежей, с которыми позже приходилось считаться и Кидду, и Чернобородому, и Лафитту.
Но самой яркой фигурой в истории Братства остается голландец по имени Эдвард Мансвельд. Храбростью и воинским искусством он превзошел всех, ибо взял Гренаду, и Сан-Аугустин на Флориде, и остров Санта-Катарина. С большой флотилией он крейсировал у берегов Дариена и Кастилья-де-Оро, забирая все, что мог забрать. Однако им двигала могучая сила мечты: он надеялся преобразить свою орду оборванных храбрецов в сильную, стойкую нацию, новую воинственную нацию в Америке. Чем больше флибустьеров собиралось под его командой, тем реальней делалась его мечта. Он снесся с правительствами Англии и Франции. Они вознегодовали и запретили ему даже думать об этом. Пиратская страна, неподвластная королевским виселицам? Так они же будут грабить всех и вся! Но он не отступил и по-прежнему строил планы создания собственной страны. И начал с острова Санта-Катарина. Расположив там отряд своих людей, он отправился на поиски сторонников. Его корабль потерпел крушение возле Гаваны, и испанцы задушили Эдварда Мансвельда гарротой.
Вот каких людей собрался возглавить Генри Морган. И не видел помех этому плану, лишь бы тщательно подготовиться и взвесить все возможности. Он признавал достоинства героев этих историй, однако на крупное дело их не хватало. Слишком беспечными и тщеславными они были. Но придет день, и их помощь ему пригодится.
Когда Генри Морган вышел в плавание на «Ганимеде» с темнокожим Гриппе, Мансвельд был еще жив, а Бра-де-Фер состарился.
Пока Морган готовил «Ганимеда» к уходу в море, в Порт-Ройале царило возбужденное любопытство: такие странные припасы и оружие грузили на корабль. Привлеченные спокойной уверенностью молодого капитана, матросы наперебой просились в его команду. Он отобрал пятерых пушкарей, которые пользовались особым уважением. Когда «Ганимед» поставил паруса и выскользнул из гавани, с берега ему вслед смотрела толпа зевак.
Они направились к берегам Дариена, но долго не находили добычи, словно кто-то вымел с моря испанские суда. Но как-то утром вблизи Картахены они высмотрели высокий красный корпус купеческого корабля. Капитан Морган спрятал свою команду. Нигде на «Ганимеде» не было видно ни одной живой души. Даже рулевой был укрыт в крохотной будочке, а над кормой само собой поворачивалось фальшивое штурвальное колесо. Они все ближе и ближе подходили к испанцу, и его команда перепугалась до смерти: корабль плывет, а им никто не управляет! Попахивало колдовством. Или, может быть, все там стали жертвой одной из тех безвестных трагедий, про которые всегда толкуют матросы. Например, там побывала чума и теперь они могут забрать корабль себе и продать его? Но когда испанец подошел ближе, три замаскированные пушки изрыгнули ядра в одну цель. Руль разлетелся в щепки, и корабль зарыскал, потеряв управление. Тогда капитан Морган зашел ему в корму, куда не доставали бортовые пушки, и принялся всаживать в корпус ядро за ядром, пока флаг не пополз вниз. Это был его первый приз, первый плод тщательной подготовки.
Несколько дней спустя он встретил еще один испанский корабль и сблизился с ним бортами, чтобы пойти на абордаж. Испанцы сгрудились у фальшборта, готовясь отразить нападение, и тут в воздухе замелькали глиняные горшки с порохом, ударились о палубу в гуще защитников и взорвались. Спасаясь от смертоносных снарядов, испанцы с воплями метнулись к трапам.
Когда Генри Морган наконец вернулся на Тортугу, он привел туда четыре призовых корабля, не потеряв ни единого человека. Все оказалось так просто, как он и предполагал. И вот четыре лавровых венка победителю, который все обдумал и подготовил заранее. Просто надо мгновенно сделать то, чего от тебя не ждут. В этом весь секрет успешных войн.
Мансвельд был на Тортуге, когда туда вернулся Генри Морган, и его прищуренные глазки заблестели при виде такой добычи. Вскоре он послал за новым вожаком флибустьеров.
— Ты капитан Морган, который взял эти четыре приза в порту?
— Да, сэр, это я.
— А как тебе это удалось? Испанские корабли хорошо вооружены и бдительны.
— Удалось мне это, сэр, потому, что я хорошо подготовился. Много ночей я раздумывал над наилучшими способами. Я ошеломляю неожиданностью, сэр, где другие полагаются только на силу.
Мансвельд посмотрел на него с восхищением.
— Я готовлю поход, чтобы захватить остров Санта-Катарина, — сказал он. — А потом я осную республику флибустьеров, которые будут сражаться из патриотических чувств. Хочешь быть вице-адмиралом в этом плавании? Говорят, я хорошо умею выбирать людей.
Имя Мансвельда гремело в морях, и Генри покраснел от радости.
— Очень хочу, сэр, — быстро ответил он.
Флотилия отправилась в путь, и капитан Морган был ее вице-адмиралом. Извергнутые кораблями оборванные орды ринулись на приступ, и у стен закипел беспощадный бой. Остров не мог выдержать ярости этого штурма, крепость сдалась. Тогда голландец-адмирал назначил собственное правительство и, оставив Генри Моргана своим заместителем, отправился собирать пополнения. Он и его корабль пропали без вести. Ходили слухи, что испанцы удавили его на Кубе.
А капитан Морган стал признанным главой флибустьеров. К его флотилии присоединялись все новые и новые корабли, чтобы плавать с ним, сражаться под его командой и делить его успехи. Он подошел к Пуэрто-Белло и разграбил город. Дома были сожжены, беззащитные жители лишены всего своего имущества, а многие и жизни. Когда корабли капитана Моргана ушли оттуда, к руинам уже подобрались свирепые заросли.
Десять лет плавал он по океану, среди островов и у зеленых побережий тропической Америки, и имя его стало самым знаменитым среди флибустьеров. Его слава влекла к нему пиратов со всего света. На Тортуге и в Гоаве его встречали восторженными криками. Когда он уходил в очередное плавание, от желающих отправиться с ним не было отбоя. Теперь все Братство почтительно ждало, чтобы капитан Морган выбил дно у винной бочки посреди улицы и огласил бы город дикими воплями. Но этого не случалось никогда. Он шествовал в ледяном спокойствии, облаченный в лиловый кафтан, серые чулки и серые башмаки с бантами. На боку у него висела тоненькая, как карандаш, шпага в серых шелковых ножнах.
Вначале матросы пытались держаться с ним на товарищескую ногу, но он отпугивал их сухими оскорблениями. Уроки, преподанные ему рабами на плантации, жили в его памяти. Он не заискивал ради хвалы и преданности, и Вольное Братство всячески их ему выражало, бросая свои жизни и судьбу на колени его успеха.
Десять лет сражений, грабежей, поджогов — и ему исполнилось тридцать. Седеющие волосы, казалось, прилегали к голове все более тугими завитками. Генри Морган преуспел, стал самым удачливым флибустьером, каких только знавал мир, и остальные воздавали ему ту дань восхищения, которой прежде он так жаждал. Его враги — а любой испанец с деньгами был его врагом — содрогались при звуке его имени. Он стал для них таким же пугалом, как прежде Л'Оллоне и Дрейк.
Генри отправился с Гриппо на «Ганимеде» в твердой уверенности, что, слушая рев своих пушек, разносящих в щепы корму испанца, вопли и лязг оружия вокруг себя на испанской палубе, он испытает то жгучее счастье, по которому томилось его сердце. И был победоносный рев пушек, был победоносный лязг оружия, но он не испытал даже простого удовлетворения. Безымянный голод в нем рос и рвал когтями его сердце. Он ждал, что преклонение Вольного Братства прольет бальзам на рану его заветной мечты, что изумленный восторг, с каким пираты узрят плоды его подготовки и обдумывания, польстит его гордости, принесет ему радость. И он добился своего — они прямо-таки ластились к нему, но он обнаружил, что только презирает их за это, глупцов, которым так легко пустить пыль в глаза!
В славе своей Генри стал бесконечно одиноким. В тот неизмеримо далекий вечер старик Мерлин сказал правду: капитан Морган одержал победу, и в своей победе он был одинок, без единого друга. И надо было прятать жажду, снедавшую его сердце, надо было скрывать все страхи, печали, просчеты, неудачи и маленькие слабости. Те, кто следовал за ним, явились на зов его успеха, и при первом же признаке слабости они сразу отрекутся от него.
Пока он искал и находил добычу, по перешейку прокрались слухи, разлетелись по островам, пробрались на корабли. Шепотом произносилось имя, и люди жадно слушали.
«В Панаме живет женщина, прекрасная, как солнце. В Панаме ее называют Санта-Роха — Красная Святая. И все мужчины склоняют перед ней колени».
Вот что твердили шепотки. Их голос креп, становился все громче, и в тавернах уже начали пить за здоровье Санта-Рохи. Молодые моряки шептали про нее в темные часы собачьей вахты: «В Золотой Чаше есть женщина, и все мужчины падают перед ней ниц, как язычники перед солнцем!» О ней говорили вполголоса на улицах Гоава. Никто сам ее не видел, никто не мог сказать, какой румянец играет на ее щеках, какого цвета ее волосы. И все же через два-три года на всем широком буйном флибустьерском море не нашлось бы человека, который не пил бы за здоровье Красной Святой, не грезил бы о ней, а многие молились Санта-Рохе. Для каждого из них она стала звездой его сердца, приняв образ хорошенькой девочки, покинутой на каком-нибудь европейском берегу, образ, великолепно расцвеченный прошедшими годами. И каждому из них Панама мнилась венцом его желаний. Странное дело! Вскоре, какой бы разговор ни завязывался в. компании мужчин, в нем непременно упоминалась Санта-Роха. Она сладким бредом туманила рассудок грубых пиратов — новоявленная Святая Дева, которой они воздвигли алтарь. Многие так и говорили, что Дева Мария спустилась на грешную землю, чтобы вновь жить среди людей, и добавляли ее имя к своим молитвам.
Так вот, когда капитан Морган взял Пуэрто-Белло, губернатора Панамы изумило и восхитило, что шайка разнузданных оборванцев, никогда в жизни не носивших королевских мундиров, сумела захватить такой город, и он отправил туда гонца с просьбой прислать ему хотя бы маленький образчик оружия, которое сделало возможным подобное. Капитан Морган отвел гонца в комнатушку, пощаженную отбушевавшим пожаром.
— Видел ли ты женщину, которую называют Красной Святой? — спросил он.
— Сам я ее не видел, нет, но я про нее слышал. Молодые люди в своих молитвах ставят выше нее лишь Пресвятую Деву. Говорят, она прекрасна, как солнце.
— А как ее зовут, кроме Санта-Роха?
— Не знаю. Я только слышал, что она прекрасна, как солнце. В Панаме говорят, что она из Кордовы и жила в Париже. Говорят, она из знатного рода. Говорят, она скачет на могучих конях по лугу за высокой и густой живой изгородью и сидит в седле, как мужчина. Говорят, шпага у нее в руке, словно живая, и фехтует она искуснее любого мужчины. Но всем этим она занимается втайне, чтобы никто не мог подсмотреть такого преступления против женской скромности.
— Ну что же, — сказал капитан Морган, — если она и вправду красива, так к чему ей скромность? Женская скромность похожа на мушку, которую наклеивают на щеку, когда ждут гостей, — пленительное кокетство. Но я хотел бы посмотреть, как она ездит верхом! И больше ты про нее ничего не знаешь?
— Да только то, что болтают в тавернах, сударь, что она украла молитвы, которые прежде возносили святым и мученикам.
Капитан Морган, откинувшись на спинку кресла, погрузился в глубокую задумчивость, и гонец терпеливо ждал, чтобы он снова заговорил. Наконец Генри помотал головой, словно стряхивая паутину мыслей, вытащил из-за пояса пистолет и протянул гонцу.
— Отвези его дону Хуану Пересу де Гусману и скажи, что вот таким оружием мы пользовались, повергая в прах Пуэрто-Белло. Но у меня есть и другое оружие — доблестные сердца тех, кем я командую. Их я не стану посылать ему поодиночке, но всех разом. И скажи ему, чтобы он поберег пистолет ровно год, а тогда я сам явлюсь в Панаму, и он отдаст мне его из рук в руки. Ты понял?
— Да, сударь.
Но через несколько дней гонец вернулся с пистолетом и большим квадратным изумрудом, вделанным в кольцо.
— Мой господин просит вас принять этот камень в знак его уважения. Он просит вас не затрудняться и не посещать Панамы, иначе долг возьмет верх над восхищением и вынудит его повесить вас на первом же дереве.
— Прекрасные слова, — сказал капитан. — Прекрасные, мужественные слова. Я бы хотел познакомиться с доном Хуаном, хотя бы скрестив с ним шпагу. Уже давно никто не бросал мне вызова. А что нового узнал ты про Санта-Роху?
— Только то, что говорят на улицах, сударь. Чтобы услужить вам, я старался расспрашивать побольше. Мне сказали, что из дома она всегда выходит под темным покрывалом, чтобы никто не мог увидеть ее лица. Некоторые думают, что она надевает его для того, чтобы повстречавшиеся ей бедняги не накладывали на себя руки от любви. Вот и все, что я сумел узнать. Прикажете еще что-нибудь передать от вас, сударь?
— Просто повтори, что я явлюсь в Золотую Чашу до истечения года.
Всю жизнь его воля уподоблялась железному флюгеру, который указывает лишь одно направление, но само оно меняется. Индии, море, богатая добыча, слава — все это, казалось, обернулось обманом. Словно то, к чему прикасались его пальцы, тут же увядало и съеживалось. И он был одинок. Подчиненные питали к нему уважение и благоговейный угрюмый страх. Они трепетали перед ним, но это уже перестало льстить его тщеславию.
И он подумал, не поискать ли среди них себе друга. Однако так долго он никого не допускал в крепость своей души, так долго пребывал в ней совсем один, что мысль эта ввергла его в непривычное, мальчишеское смущение. Да кто из них мог бы стать его другом? Ему припомнились их угрюмые взгляды, алчный блеск в их глазах, когда делилась добыча… Нет, он не чувствовал к ним ничего, кроме презрения.
И все-таки был среди них один — молодой француз по прозвищу Кер-де-Гри. Капитан Морган видел его в деле, когда он, как гибкий зверь, прыгал на вражескую палубу и его шпага вспыхивала то тут то там гибким язычком серебряного пламени. Тонкое узкое лезвие он предпочитал абордажной сабле. И в ответ на приказ этот юноша улыбался капитану Моргану. Да, в глазах у него было почтение, но ни тени страха, зависти или подозрения.
«Пожалуй, этот Кер-де-Гри мог бы стать моим другом, — размышлял Генри Морган. — Говорят, за ним тянется след разбитых сердец от Кубы до Сент-Кита, и почему-то из-за этого я его чуть побаиваюсь».
Капитан Морган послал за ним, а когда он пришел, не сразу нашелся, что ему сказать.
— А… Как твое здоровье, Кер-де-Гри?
Юношу ошеломило, что капитан питает к нему столь теплый интерес.
— Спасибо, сэр. Я здоров. Вы хотите мне что-нибудь приказать?
— Приказать? Да нет. Я… Мне просто захотелось с тобой поговорить. Вот и все.
— Поговорить со мной, сэр? Но о чем?
— Ну… Как там поживают малютки, которых ты, по слухам, бросаешь в каждом порту? — спросил капитан с вымученной шутливостью.
— Слухи добрее ко мне, сэр, чем судьба.
Генри Морган взял быка за рога.
— Вот что, Кер-де-Гри! Неужели тебе не приходит в голову, что мне, может быть, нужен друг? Неужели ты не можешь понять, что я одинок? Вспомни, как все мои подчиненные меня боятся! Они приходят ко мне за распоряжениями, а не просто посидеть и поболтать. Я знаю, что сам тому причиной. Прежде это было необходимо, потому что мне нужно было сперва добиться уважения, чтобы потом мне подчинялись беспрекословно. Но теперь я иногда был бы рад рассказать о своих мыслях, поговорить о чем-нибудь, кроме войны и добычи. Десять лет я рыскал по морям, как волк, и у меня нигде нет ни единого друга… И я хочу сделать тебя моим другом, во-первых, потому, что ты мне нравишься, а во-вторых, потому, что у тебя нет ничего, на что я, по твоему мнению, мог бы позариться. И потому ты можешь относиться ко мне по дружески, без всякого страха. Даже странно, до чего подозрительно смотрят на меня люди, находящиеся под моей командой. После каждого плавания я строго во всем отчитываюсь, но стоит мне заговорить с ними дружески, и они головой будут об стенку биться, стремясь разгадать, что такое я замыслил. А ты будешь моим другом, Кер-де-Гри?
— Конечно, буду, мой капитан, и знай я, какие у вас мысли, так давно бы уже им стал. Чем я могу служить вам, сэр?
— Ну, просто иногда приходи поболтать со мной и немножко доверяй мне. У меня ведь только одна причина — мое одиночество… Но ты говоришь и держишься, как человек благородного происхождения, Кер-де-Гри! Могу я спросить, из какой ты семьи? Или, как многие и многие в здешних морях, ты кутаешься в свое прозвище, точно в плащ?
— С моей семьей дело самое простое. Говорят, моим отцом был великий Бра-де-Фер, но кем он сам был, не знает никто. И прозвище мне дали вроде того, какое взял себе он: Серое Сердце — Железная Рука. Моя мать — одна из вольных женщин в Гоаве. Родила она меня в шестнадцать лет. Происходит из очень старинного рода, но гугенотского. После Варфоломеевской резни мои предки лишились всех своих имений. И совсем обнищали к тому времени, когда родилась моя мать. Как-то она была схвачена на парижской улице и отправлена в Гоав на корабле, который вез туда бродяжек и уличных побирушек. А там ее скоро нашел Бра-де-Фер.
— Но ты говоришь, что она вольная женщина, — сказал Генри Морган, шокированный таким бесстыдством молодого человека. — Ведь, конечно же, с тех пор, как ты ушел в море, она оставила этот… это ремесло. Того, что ты привозишь домой, достаточно для вас обоих, и с лихвой.
— Так-то так, но она продолжает свое. А я молчу, потому что не вижу, почему я должен стать помехой в том, что она считает серьезным и важным делом. Она гордится своим положением, гордится, что ее навещают лучшие люди в порту. И ей приятно, что в свои без малого сорок лет она берет верх над желторотыми дурочками, которые каждый год приезжают туда. С какой стати мне менять достойный, приятный ей образ жизни, даже если бы я мог? Нет, она милая, очаровательная женщина и всегда была мне хорошей матерью. У нее есть только один недостаток — слишком уж она щепетильна во всяких пустяках. Пока я дома, она меня все время пилит, и рыдает, когда я ухожу в море. И полна страха, что я свяжусь с женщиной, которая меня погубит.
— Но ведь это странно, не так ли? Если вспомнить, какую жизнь она ведет, — сказал Генри Морган.
— Почему странно? Разве у тех, кто занимается этим древним ремеслом, мозг устроен иначе? Нет, сэр, поверьте мне, жизнь ее безупречна: молится она утром, днем и вечером каждый день, а дом содержит в такой чистоте, в таком порядке, что в Гоаве прекрасней его не найти. Да вот, сэр, в прошлый раз я хотел подарить ей шарф, который достался мне при дележке, тонкий, как паутинка, расшитый золотом. Но она наотрез от него отказалась. Ведь он обвивал шею женщины, которая исповедует веру римской церкви, и доброй гугенотке не подобает надевать его. А как она тревожится за меня, когда я в море! Ужасно боится, что я буду ранен, но куда пуще страшится за мою душу. Вот и все, что я знаю о моей семье, сэр.
Капитан Морган отошел к шкафу и достал несколько кувшинчиков необычной формы с перуанским вином. У каждого кувшинчика было два горлышка, и пока из одного лилось вино, второе издавало переливчатый свист.
— Я нашел их на испанском корабле, — сказал он. — Ты выпьешь со мной, Кер-де-Гри?
— Это для меня большая честь, капитан.
Они долго сидели, молча прихлебывая вино, а потом капитан Морган сказал задумчиво:
— Наверное, Кер-де-Гри, тебя в один прекрасный день очарует Красная Святая, и весь Панамский рой набросится на нас со злобным жужжаньем. Уж, наверное, ее стерегут даже ревнивее, чем когда-то стерегли Прекрасную Елену. Ты ведь слышал про Красную Святую?
Глаза молодого человека пылали огнем, который зажгло вино.
— Слышал ли? — произнес он тихо. — Сэр, я грезил о ней во сне и звал ее. И я ли один? Кто в этой части мира не слышал о ней? И кто знает о ней хоть что-нибудь? Странно, какое волшебство заключено в имени этой женщины. Санта-Роха! Санта-Роха! Оно творит страсть в сердце каждого мужчины — не деятельную страсть, когда цель достижима, но желание-мечту — «будь я красавцем… будь я принцем…» — вот такое желание. Юноши строят безумные планы — пробраться в Панаму переодетыми, взорвать город порохом, и грезят, как увезут оттуда Красную Святую. Сэр, мне довелось услышать, как матрос, совсем сгнивший от дурной болезни, шептал ночью: «Не пристань ко мне эта язва, я бы отправился искать Санта-Роху». Моя мать у себя в Гоаве совсем извелась от страха, что я сойду с ума и кинусь в Панаму. Эта непонятная женщина внушает ей ужас. «Держись от нее подальше, сын! — говорит она. — Это дурная женщина, она дьяволица и уж, конечно, католичка!» И ведь мы не знаем ни одного человека, который ее видел бы своими глазами. Мы даже не знаем точно, что и вправду в Золотой Чаше есть такая женщина — Красная Святая. Ах, она заполнила все наше море грезами — грезами неутолимой страсти. Вы знаете, сэр, я иногда думаю, что из-за нее Золотую Чашу, быть может, ждет судьба Трои.
Генри Морган вновь и вновь наполнял рюмки. Он сгорбился в кресле, и губы его тронула кривая улыбочка.
— Да, — сказал он сипло, — она угрожает миру между народами и душевному миру мужчин. Разумеется, все это нелепый вздор. Вероятно, это хитрая баба, которая черпает свои прелести из легенды. Но что породило легенду? Твое здоровье, Кер-де-Гри. Ты будешь мне хорошим другом и верным?
— Да, мой капитан.
И вновь они замолчали, потягивая густое вино.
— Но какими страданиями грозят женщины! — сказал Генри Морган, как будто и не прерывая своей речи. — Они словно носят с собой боль в дырявом мешке. Говорят, ты часто любил, Кер-де-Гри. И ты не чувствовал боли, которая в них?
— Нет, сэр. Вроде бы нет. Да, на меня нападали сожаления, бывало и грустно — с кем так не бывает? Но чаще от женщин я получал только радость.
— А, счастливец! — сказал капитан. — Любимчик удачи, раз ты не изведал этой боли. Всю мою жизнь отравила любовь. И жизнь, которую я веду, была мне навязана погибшей любовью.
— Как же это случилось, сэр? Я бы никогда не подумал, что вы…
— Знаю. Я знаю, как должен был я измениться, раз даже тебе немножко смешно, что я был влюблен. Теперь бы я уже не смог завоевать сердце графской дочери.
— Графской дочери, сэр?
— Да, она была дочерью графа. Мы любили слишком самозабвенно… слишком страстно. Однажды она пришла ко мне в розовый сад и провела в моих объятиях всю ночь до зари. Я хотел бежать с ней в какую-нибудь неизвестную чудесную страну и утопить ее титул в море, укрывшем нас. Быть может, я сейчас жил бы мирно в Виргинии и маленькие радости теснились бы вокруг меня.
— Как это горько, сэр! — Кер-де-Гри от души ему сочувствовал.
— Ну что же… Ее отцу донесли. Темной ночью меня скрутили сильные руки, а ее… — о милая Элизабет!.. — ее оторвали от моей груди. Меня, связанного, тут же отвезли на корабль и на Барбадосе продали. Пойми же, Кер-де-Гри, какая отрава разъедает мое сердце! Все эти годы ее лицо было со мной во всех моих скитаниях. Порой мне кажется, что я все-таки что-то мог бы сделать… Но ее отец был могущественным лордом.
— И вы не вернулись к ней, сэр, когда годы вашей кабалы истекли?
Генри Морган вперил тяжелый взгляд в пол.
— Нет, мой друг, так и не вернулся.
Легенда о Красной Святой оплетала его сознание, как мощная лиана, и с запада все чаще доносился голос, моля и высмеивая, язвя и обольщая Генри Моргана. Он забыл море и свои праздные корабли. От долгого безделья флибустьеры совсем обнищали. Они валялись на палубах и поносили своего капитана, сонного лентяя. А он отчаянно вырывался из тугой сети грез и спорил с голосом.
«Да проклянет бог Санта-Роху за то, что она сеет безумие в мире. Из-за нее отпетые головорезы воют на луну, как влюбленные псы. Она сводит с ума неутолимой любовью. Я должен что-то сделать — сделать что угодно, лишь бы избавиться от пут этой женщины, которую никогда не видел. Я должен уничтожить призрак! Захватить Золотую Чашу — это пустые мечты. Нет, как видно, желаю я только смерти!»
И ему вспомнился голод, который заставил его покинуть Камбрию, ибо стал он вдвое сильнее и мучительнее. Мысли мешали ему уснуть. Когда следом за усталостью все-таки прокрадывалась дремота, вместе с ней являлась Санта-Роха.
«Я захвачу Маракайбо! — вскричал он в отчаянии. — Утолю эту жажду кубком ужасов. Я разграблю Маракайбо, разорву в клочья и брошу истекать кровью на песке!» (А в Золотой Чаше живет женщина, и ей поклоняются за ее никем не исчисленные чары.) «Встреча у острова Вака! Созывайте все доблестные души со всей шири моря! Мы отправляемся за несметными сокровищами!»
Его корабли помчались к бухте Маракайбо, и город отчаянно оборонялся.
— Прорывайтесь во внутреннюю гавань! Да, под пушками!
Пушечные ядра визжали в воздухе и выбивали из стен фонтаны мусора, однако защитники держались стойко.
— Не сдаются? Тогда на приступ!
Через стены полетели горшки с порохом, разрывая на куски и калеча всех вокруг.
— Кто эти волки? — кричали защитники. — Братья, мы должны сражаться насмерть. И не просить пощады, братья. Если мы дрогнем, наш любимый город…
К стенам приставили лестницы, и по ним с ревом устремилась вверх волна нападающих.
— Святой Лаврентий, укрой нас! Спаси! Это не люди, а дьяволы. Услышь меня! Услышь меня! Пощады! Иисусе, где ты?
— Крушите стены! Не оставьте камня на камне!
(В Золотой Чаше живет женщина, и она прекрасна, как солнце.)
— Пощады не давать! Бей испанских крыс! Убивай всех до единой!
И Маракайбо лег к его ногам, умоляя о милосердии. Двери срывались с петель. Из комнат вытаскивалось все, что можно было вытащить. Женщин согнали в церковь и заперли там. Затем к Генри Моргану привели пленников.
— Сэр, вот этот старик… У него, конечно, спрятаны большие богатства, но мы не сумели их найти.
— Ну, так суньте его ноги в огонь! Глупый старый осел! Руки ему переломайте… Не говорит где? Так закрутите ему ремнем голову!.. Да убейте же его, убейте! Пусть не вопит… Может быть, у него и правда никаких сокровищ не было.
(В Панаме живет женщина…)
— Выскребли все золото до последней крупинки? Назначьте выкуп за город. После таких трудов нам положены большие богатства.
На помощь городу отправилась испанская флотилия.
— Подходят испанские корабли? Будем с ними драться! Нет, нет! Скроемся от них, если сумеем. Наши корабли гружены их золотом и низко сидят в воде. Перебейте пленных!
(…и она прекрасна, как солнце.) Капитан Морган покинул разрушенный Маракайбо. Его корабли увозили двести пятьдесят тысяч золотых монет, и шелка, и серебряную посуду, и мешки пряностей. Увозили они и золотую утварь из собора, и одеяния, богато расшитые жемчугом. А город лежал в развалинах и пылал.
«Мы богаче, чем могли мечтать. Как будет ликовать Тортуга, когда мы вернемся. Все до единого герои! И буйства наши будут неописуемы!» (Санта-Роха в Панаме.) «О господи! Раз так, то так! Но, боюсь, найду я только смерть. Ведь об этом и помыслить страшно. Но раз есть у меня такое желание, я должен ему подчиниться, пусть и погибну». И он призвал к себе юного Кер-де-Гри.
— Ты отличился в этой битве, мой друг.
— Делал то, что надо было, сэр.
— Но сражался ты прекрасно. Я видел тебя в бою. И назначаю тебя моим лейтенантом в походах, моим заместителем. Ты храбр, разумен, и ты мой друг. Тебе я могу доверять, а кто из моих людей снесет бремя моего доверия, если ему окажется выгоднее его нарушить?
— Это большая честь, сэр. И я отплачу вам верностью. Моя мать будет довольна.
— Да, — сказал капитан Морган, — ты юный глупец, но в нашем деле это большое достоинство, когда есть кому тебя вести. Все они сейчас рвутся назад, на Тортугу, чтобы поскорее расшвырять свои деньги. Они бы руками потащили корабли туда, будь такое возможно. А что ты сделаешь со своей долей, Кер-де-Гри?
— Половину отдам матери. А оставшуюся половину поделю: одну часть припрячу, а на вторую попьянствую денек-другой, а то и неделю. После сражений хорошо побыть мертвецки пьяным.
— Опьянение никогда мне удовольствия не доставляло, — сказал капитан. — Во мне только пробуждается печаль. Но у меня есть новый замысел. Кер-де-Гри, какой город в западном мире самый богатый? Какое место остается недоступным для Братства? Где мы все могли бы приобрести миллионы?
— Но, сэр, не хотите же вы… Не думаете же вы, будто возможно взять…
— Я возьму Панаму. Да-да, Золотую Чашу.
— Но как? Город надежно охраняют стены и войско, да и хорошей дороги через перешеек нет, только тропки. Как же вы это сделаете?
— Я должен взять Панаму. Я должен захватить Золотую Чашу! — Зубы капитана свирепо сжались.
А Кер-де-Гри чуть-чуть улыбнулся.
— Чего ты ухмыляешься? — крикнул капитан Морган.
— Вспомнил, как я недавно сказал, что Панаму, возможно, ждет судьба Трои.
— А! Ты думаешь про эту безымянную женщину? Выкинь ее из головы! Возможно, ее вообще не существует.
— Но, сэр, мы ведь и так уже богаты.
— Неплохо стать еще богаче. Мне надоело грабить! Я хочу надежно себя обеспечить.
Кер-де-Гри нерешительно помолчал, а его глаза словно спрятались за легким покрывалом.
— Когда мы придем в Панаму, сэр, как бы все не передрались между собой из-за Красной Святой!
— Можешь не сомневаться, я сумею поддержать порядок среди моих людей — строжайший порядок! — пусть мне придется ради этого перевешать половину их. Не так давно я отправил вестника в Панаму сказать, что сам туда явлюсь, но это была шутка. А теперь я думаю, не принялись ли они укреплять город? Но, быть может, и они сочли это шуткой. А теперь иди, Кер-де-Гри, и никому ни слова! Назначаю тебя моим послом. Пусть мои люди швыряют золото направо и налево. Поощряй азартные игры — уже сейчас, на корабле. Подавай им пример в тавернах, пример мотовства. И тогда они волей-неволей должны будут отправиться со мной. На этот раз мне нужна целая армия, мой друг, и все равно мы можем погибнуть все до одного. Как знать, не высшая ли это радость в жизни — рисковать ею? Послужи мне хорошо, Кер-де-Гри, и, быть может, в один прекрасный день ты станешь богаче, чем мог бы даже вообразить!
Кер-де-Гри задумчиво прислонился к мачте.
«Наш капитан, наш холодный капитан попался на этот чудесный неясный слух. Как странно! Словно Красную Святую похитили из моих объятий. Моя мечта осквернена. И, может быть, все они, когда узнают, тоже ощутят горечь невозвратимой утраты… и возненавидят капитана за то, что он украл их заветное желание».
Сэр Эдвард Морган руководил вторжением на Синт-Эустатиус. В разгар битвы гибкий коричневый индеец, незаметно подкравшись, всадил длинный нож ему в живот. Вице-губернатор сжал губы в узкую прямую линию и осел на землю.
«Мои белые штаны совсем испорчены, — подумал он. И зачем этому дьяволу понадобилось заколоть меня, когда дело шло так хорошо! Я удостоился бы особой благодарности его величества, а теперь меня уже не будет на Ямайке, чтобы получить ее. Боже! Он выбрал чувствительное место!»
Вот тут он и осознал всю глубину трагедии.
— Простой нож, — пробормотал он, — и в живот! Будь это шпага в руке равного… но какой-то нож — и в живот! Вид у меня, наверное, совсем неприличный — кровь, грязь. И я не в силах выпрямиться! О черт! Негодяй ударил в чувствительное место.
Подчиненные печально отвезли его в Порт-Ройал.
— Произошло неизбежное, — сказал он губернатору. — Подкрался ко мне с ножом и ударил меня в живот. Вероятно, у него не хватило роста ударить выше. Доложите о случившемся его величеству, прошу вас, сэр. Но, будьте так любезны, не упоминайте про нож… и про живот. А теперь не оставите ли вы меня наедине с моей дочерью. Мой час близок.
Элизабет склонилась над ним в сумраке затененной комнаты.
— Вы опасно ранены, отец?
— Да, очень опасно. Я сейчас умру.
— Вздор, батюшка, вы просто шутите, чтобы подразнить меня.
— Элизабет, разве это похоже на вздор? И когда ты слышала, чтобы я шутил? Мне надо сказать тебе многое, а время коротко. Как ты будешь жить? Денег почти не осталось. С тех самых пор, как король последний раз сделал заем, мы жили только на мое жалованье.
— Но о чем вы говорите, батюшка! Вы не можете умереть и оставить меня совсем одну, бросить меня в далекой колонии! Нет, не можете! Не можете!
— Могу или не могу, но я сейчас умру. Так обсудим это, пока есть время. Возможно, твой кузен, столь прославившийся разбоем, позаботится о тебе, Элизабет. Мне тягостна эта мысль, но… но… жить надо… очень надо. И все-таки он твой кузен.
— Не верю! Не хочу! Вы не можете умереть!
— Ты будешь гостить у губернатора, пока тебе не доведется встретиться с твоим кузеном. Объясни ему точно, как обстоят дела. Не заискивай… но и не будь слишком гордой. Помни, он твой кровный родственник, хотя и разбойник. — Его хриплое дыхание становилось все громче. Элизабет тихонько заплакала, как ребенок, который не может решить, больно ему или только кажется. Наконец, сэр Эдвард произнес с трудом: — Говорят, джентльмена можно узнать по тому, как он встречает смерть… но мне невыносимо хочется застонать. Вот Роберт застонал бы, если бы хотел. Конечно, Роберт был чудак… но все-таки… он же мой родной брат… и он визжал бы, если бы ему так хотелось. Элизабет, будь… добра… уйди из комнаты. Я очень сожалею… но я буду стонать. Никогда никому про это не говори… Элизабет… ты обещаешь… никому… не говорить про это?
Когда она вернулась в комнату, сэр Эдвард Морган был мертв.
В Камбрию пришла весна, волной катясь из Индий и из жаркого сухого сердца Африки, — пятнадцатая весна с тех пор, как Генри покинул дом. Старому Роберту нравилось тешиться мыслью, что весну с тропических островов присылает в Камбрию его сын, и, как ни странно, он в это уверовал. Горы одевались зеленым пухом, а деревья расправляли на ветру нежные листочки.
Лицо старого Роберта затвердело. Губы его хранили не улыбку, а скорее, гримасу боли, словно какая-то мученическая улыбка замерзла на них еще в давнее время. Протекшие годы были одинокими и бесплодными, они ничего ему не приносили. Теперь он понял слова Гвенлианы, что старость ничего с собой не приносит, кроме холодного тревожного ожидания — тупого сознания неизбежности… но чего? Быть может, он дожидался времени, когда Генри вернется к нему. Только навряд ли. Да и хочет ли он вновь увидеть Генри? Столько беспокойства. А старость чурается лишних беспокойств.
Очень долгое время он постоянно думал: «А что теперь делает Генри? Что он видит?» Но потом мальчик отступил куда-то, стал похож на людей в старинных книгах — не совсем настоящий, и все-таки настолько настоящий, что сохранялся в памяти. Впрочем, Роберт и теперь часто думал об этом абстрактном человеке — его сыне, о котором до него иногда доходили смутные слухи.
Проснувшись в одно прекрасное весеннее утро, Роберт сказал себе: «Сегодня я поднимусь на гору повидать Мерлина. Странно, что старик все еще жив под тяжкой громадой лет, исчисляющих его возраст. Ведь теперь их должно быть более ста. Тело его — иссохший листок, лишь намек на былую сильную плоть. Но Уильям говорит (если из слов Уильяма возможно извлечь смысл!), что голос его остается все таким же золотым и звучным и что он по-прежнему болтает всякую чепуху, которой в Лондоне не потерпели бы и минуты. Просто поразительно, как этот Уильям знать ничего не желает, кроме четырех дней, которые провел в Лондоне. Но надо сходить к Мерлину. Навряд ли мне когда-нибудь доведется навестить его еще раз!»
Крутая каменистая тропа превратилась в орудие пытки, тем более мучительной, что пробуждала память о крепких ловких ногах и о легких, работавших ровно и безустанно, как кузнечные мехи. Некогда он мог на горном склоне обогнать любого, но теперь, пройдя десяток шагов вверх по крутизне, садился на камень перевести дух. Еще десяток шагов — и снова передышка, еще десяток… вверх, вверх по расселине, вверх, вверх через гребень… Когда наконец он вышел на Вершину, был уже полдень.
Мерлин открыл ему дверь прежде, чем он успел постучать, и Мерлин изменился не больше, чем арфы и наконечники копий на круглой стене. Казалось, он сбросил время с плеч, точно плащ. На лице Мерлина не было удивления, точно он знал об этом медленном паломничестве еще за тысячу лет до того, как Роберт ступил утром на крутую тропу.
— Очень давно, Роберт, не поднимался ты ко мне, и я давно не спускался в долину.
«Инну, инну, инну», — пропели арфы. Он говорил на языке их струн, и они отзывались, как дальний хор в литургии, которую служат горы.
— Но сегодня к тебе поднялся старик, Мерлин. Тропа — подлый враг, с которым трудно бороться. Да ты все такой же. Когда же настанет твой срок? Скажи, твои годы часто задают тебе этот вопрос?
— Честно говоря, Роберт, несколько раз я спрашивал себя, скоро ли, но всегда о стольких вещах еще надо было поразмыслить! И мне не удавалось выбрать свободной минуты, чтобы умереть. Ведь умри я, так, может быть, мне вообще больше не довелось бы думать. Ибо здесь, наверху, Роберт, боязливая надежда, которую жители долины называют верой, становится сомнительной. О, бесспорно, если бы вокруг меня толпы нескончаемо выпевали хором: «Есть добрый, мудрый Бог, и всем нам, конечно же, уготована жизнь после смерти!» — то я мог бы готовиться к жизни грядущей. Но здесь, в одиночестве, на полдороге к небесам, мне страшно, что смерть прервет мои размышления. Горы ведь вроде припарки для абстрактной боли, и среди них человек смеется много чаще, чем плачет.
— Знаешь, — сказал Роберт, — моя мать, старая Гвенлиана, на смертном одре произнесла странное пророчество. «Сегодня ночью наступит конец мира, — сказала она, — и не будет более земли под ногами».
— Роберт, мне кажется, она сказала правду. Мне кажется, ее предсмертные слова были правдой, чем бы ни оборачивались все остальные ее пророчества. Порой эта же мысль грызет и меня. Потому-то я и боюсь умереть, безумно боюсь. Если я тем, что живу, дарую жизнь тебе и постоянное обновление полям, деревьям, всему необъятному зеленому миру, то было бы чернейшим преступлением стереть это все, точно рисунок, набросанный мелом. Нет, я не должен… пока еще нет.
— Но довольно о дурных предчувствиях! — продолжал он. — Им чужд смех. Ты, Роберт, слишком долго оставался в долине среди людей. Твои губы смеются, но в твоем сердце нет веселья. Мне кажется, ты изгибаешь свои губы, словно прутья над ловушкой, для того чтобы спрятать свою боль от Бога. Некогда ты пытался смеяться от души, но не сделал одной необходимой уступки: не купил ценой легкой усмешки над самим собой права громко и долго смеяться над другими.
— Я знаю, что потерпел поражение, Мерлин, и с этим ничего не поделаешь. Видно, победа, удача — не в названия дело — прячутся в немногих избранных, как молочные зубы прячутся в деснах. В последние годы этот твой Бог вел со мной беспощадную расчетливую игру. Иной раз мне даже казалось, что он передергивает.
Мерлин произнес медленно:
— Когда-то я сел сыграть с милым юным козлоногим богом. Эта игра и привела меня сюда. Но я-то сделал великую уступку и расписался под ней печальным смехом. Роберт, некоторое время назад я как будто бы слышал, что ты помешался в уме… Словно бы однажды Уильям, проходя мимо, остановился и сказал, что ты совсем ополоумел. Ты занимался какими-то непотребствами в своем розовом саду, не так ли?
Роберт горько усмехнулся.
— Еще одна подножка этого твоего Бога, — ответил он. — Послушай, как все было на самом деле. Я обрывал с розовых кустов увядшие листья, и вдруг мной овладело желание сотворить какой-нибудь символ. Ничего странного! Сколько раз люди останавливались на вершине холма и раскидывали руки? Сколько раз падали на колени в молитве и осеняли себя знаком креста? Я сорвал увядающую розу, подбросил ее, и вниз посыпался дождь лепестков. Знамение и история всей моей жизни в одном-единственном движении! Но тут меня поразила красота белых лепестков на черной земле, и я забыл про свой символ. Я подбрасывал цветок за цветком, пока земля не покрылась душистым снегом. Потом поднял голову и увидел, что у ограды стоят люди и смеются надо мной. Они возвращались из церкви. «Хе-хе, — смеялись они, — Роберт спятил! Хе-хе! Разум его помутился от дряхлости. Хе-хе! Он обрывает лепестки, как малый ребенок!» Только охваченный безумием Бог мог бы допустить подобное.
Мерлин вздрагивал от беззвучного смеха.
— Ах, Роберт, Роберт! Благородно ли винить людей за то, что они обороняются от тебя? Мне кажется, люди и бог для тебя одно и то же. Наберись в долине десяток людей, которым лепестки роз на черной земле показались бы красивыми, ты был бы только чудаком, диковинкой, на которую любопытно взглянуть. По воскресеньям они приводили бы в твой дом приезжих гостей, чтобы похвастаться тобой. Но раз таких людей там нет, то ты, естественно, вольнодумец, которого надо бы посадить под замок или просто повесить. Ведь когда человека объявляют сумасшедшим, это равносильно тому, что его разум вздергивают на виселицу. Если о нем шепнут, будто в голове у него помутилось, что бы он потом ни говорил, слова его не будут иметь никакого веса и останутся только предметом насмешек. Как ты не видишь, Роберт? Идеи и понятия, которых люди не могли постигнуть, столь часто ранили их, ловили в капканы, подвергали пыткам, что все, превосходящее их понимание, они привыкли считать дурным и вредным — злом, которое должен растоптать и уничтожить первый, кто на него наткнется. Подобным способом люди просто защищаются от ужасных ран, которые могут нанести им хилые ростки непостижимого, если допустить, чтобы они набрали силу.
— Знаю, — сказал Роберт. — Все это я знаю и не возмущаюсь. И горько сетую только на то, что единственное мое имущество — мешок неудач и потерь. Я владею только воспоминаниями о том, что некогда принадлежало мне. Может, так даже и лучше, ибо, мне кажется, теперь я люблю утраченное горячее, чем любил, когда оно у меня было. Но я не могу понять, почему и как горстка избранных рождается, уже нося в себе удачу. Мой собственный сын, если ветер доносит до меня правду, одно за другим завоевывает свои желания и сохраняет их.
— Да, ведь у тебя был сын, Роберт. Сейчас я вспомнил. По-моему, я предсказал, что он, если вовремя не возмужает, будет властвовать над каким-нибудь миром.
— Так и произошло. Новости о нем прилетают с южным ветром, легким и капризным. Крылья слухов — крылья нетопыря. Говорят, он управляет необузданной пиратской вольницей, берет города и отдает их на разграбление. Англичане ликуют, называют его героем и патриотом, как порой и я сам. Но, боюсь, будь я испанцем, он оказался бы только удачливым разбойником. Я слышал, хотя не верю этому… не хочу верить… что он пытает пленных.
— Итак, — задумчиво произнес Мерлин, — он все-таки стал тем великим человеком, каким, по его убеждению, ему хотелось стать. Если это так, значит, он не взрослый мужчина, а все еще маленький мальчик и тянет руки к луне. И, вероятно, порядком из-за этого несчастен. Те, кто утверждает, будто дети счастливы, успели забыть собственное детство. Любопытно, насколько еще ему удастся оттянуть возмужание? Роберт, ты видел крупных черных муравьев, которые рождаются с крыльями? Дня два они летают, а потом сбрасывают крылья, падают на землю и до конца своих дней ползают по ней. Так вот я и спрашиваю себя, Роберт, когда твой сын сбросит крылья? Не правда ли, очень странно, сколь высоко почитают люди такое ползание и, как дети, тщатся до времени оборвать свои крылья, чтобы поскорее насладиться великолепием этого ползания.
— Что понуждает мальчиков вырастать в мужчин? — спросил Роберт. — Какие причины заставляют подгнивать корни их крыльев?
— Ну, у многих крыльев никогда и не было, другие оборвали их сами. Иногда это происходит мгновенно, иногда утомительно затягивается. Всех причин я не знаю, но мои крылья иссушила насмешка. Насмешка над собой. Я любил молоденькую девушку в долине — вероятно, она была красива. Льщу себя мыслью, что и сам я был красив. Я сложил о ней песню и назвал ее Невестой Орфея. В то время я себе казался немножко Орфеем. Но она увидела в браке с полубогом преступление против естества. И прочла мне целую проповедь. Каждый человек, так она сказала, обязан во имя чего-нибудь — своей семьи, своей общины, самого себя (уж не помню точно) — добиваться в жизни успеха. Какого именно успеха, она толком не объяснила, но ясно дала понять, что песня служить фундаментом успеха не может. А от полубогов она открещивалась, особенно от языческих полубогов. Нашелся владелец домов и земли, который, к счастью, ни в чем не походил на полубога. Даже сейчас, на склоне лет, я со злорадством думаю, каким ничтожеством он был. Они поженились, и насмешка отгрызла мои крылья. Чтобы оборониться от этой крохотной буравящей насмешки, я мысленно прибегал к убийству, самоубийству, славным подвигам. Изнывая от стыда, я решил укрыть мои песни от всего света, чтобы люди никогда больше их не слышали. А свет даже не заметил, что я его покинул. Никакие люди не пришли молить меня, чтобы я вернулся, а я клялся, что они придут, непременно придут! Крылья у меня отвалились. Я стал взрослым мужчиной и никакой луны больше не хотел. Когда же я попробовал запеть снова, оказалось, что голос мой стал хриплым, как у погонщика скота, а песни мои отяжелели, потому что я все продумывал наперед.
— Любопытно, а как и почему вырос я? — сказал Роберт. — В памяти у меня не осталось ничего. Быть может, юность покидала меня, прилипая к монетам, а быть может, она и сейчас живет в странах, о которых я грезил. Но Генри наяву купается в своих грезах, и порой я ему люто завидую. Знаешь, Мерлин, очень странно… Моя мать, Гвенлиана, верила, будто у нее есть дар ясновидения, и мы ей потакали, потому что не хотели лишать ее радости. И вечером, перед тем как Генри ушел, она предсказала его будущую жизнь. Мерлин, почти каждое ее слово сбылось! Неужели мысли развертывались перед ней. как свиток с цветными картинками? Это же очень странно, невероятно!
— Возможно, она распознала его желание и силу этого желания. Я научил старую Гвенлиану очень многому из того, что называют магией. Она обладала редкой способностью истолковывать знаки… и выражение лица.
Старый Роберт встал и потянулся.
— Ну, что же, мне пора. Спускаться по этой тропе такому старику, как я, и трудно, и долго, и тоскливо. Домой я доберусь только к ночи. Вон идет Уильям со своей киркой, он ведь с ней так и родился. Часть пути я пройду с ним и послушаю, как живут в Лондоне. Наверное, ты любишь слова, Мерлин, если у тебя их такой большой запас. А я, должно быть, люблю боль, раз сам себе ее причиняю. И, Мерлин, по-моему, ты фокусник и обманщик. Всякий раз я ухожу от тебя в убеждении, что ты изрекал великие истины, но потом никак не могу припомнить ни одной. По-моему, твой мягкий голос и звон твоих арф полны хитрых чар.
И, когда он начал спускаться по тропе, арфы пропели ему вслед «Прощание колдуна».