Он выходит из арки, устроенной внутри арены – выходит как гладиатор, которому предстоит смертный бой.
Целый стадион народу. Полные трибуны. Свет от прожекторов слепит глаза, лучи бродят по толпе, и куда бы не упали разноцветные пятна – везде вытянутые руки, к нему, к Егору протянутые руки.
Люди кричат ему: «Егор! Егор!»
Гитара болтается у него за спиной, будто автомат, ремень перехватывает грудь наискось. Он останавливается посередине арены, поднимает руку вверх – и трибуны принимаются визжать от восторга.
Егор опускает руку – и вопли смолкают: все знают, что это значит. Он просит тишины, потому что только в абсолютной тишине эта песня – его главная песня – прозвучит правильно.
Егор притрагивается к струнам, и они начинают петь многоголосием. А самому ему остается только подпевать:
Вы оставили нам распотрошенный мир
Вы все мясо его закатали в консервы
Жрать рога и копыта – вот Пирров наш пир
У костра мы играем на струнах, на нервах
Вы оставили нам мир без лишних людей
Мы наследники вашей бесконечной жилплощади
Нам руины в урине вместо падших церквей
Ваши мумии нам чудотворными мощами
Вы оставили нам мир без вечных проблем
Кто мы, бля, и зачем, и куда мы отправимся
Позади яркий свет. Впереди яркий свет.
Мы летим на него. Разобьемся. И справимся.
Трибуны подпевают в тысячу глоток: «Разобьемся! Исправимся!», а потом снова начинают скандировать его имя: «Егор! Егор!». Прожектор, описав круг по раскрытым ладоням, по тысяче светлячков – фонариков от мобильных телефонов, которыми люди качают в такт его музыке – выцеливает самого Егора, лупит ему миллионом свечей точно в глаза. Женские голоса просят его:
– Егор! Егор!
Стадион растворяется, тает, меркнет. Егор повторяет, не желая его отпускать.
– Разобьемся… И справимся…
– Говорит. Заговорил!
– Он и до этого говорил уже.
– Егор! Ты слышишь нас? Егор! Вон, у него глаза под веками ходят. Дай нашатыря еще!
Нашатырная вонь через ноздри хлещет Егора сразу куда-то по лобным долям мозга, и стадион, полный фанатов, пропадает в никуда. Остается только прожектор – склоненная над ним, направленная ему прямо в глаза яркая лампа, и два лица – его матери и лазаретной заведующей Фаины.
– Нет. Подожди, подожди… Надо запомнить…
Надо запомнить слова этой песни – совершенно гениальные слова, слова песни, которая навсегда станет его визитной карточкой, песни, с которой он будет колесить по просторам огромной страны, везде и всегда собирая целые стадионы, которые и будут приходить, чтобы услышать вживую легендарную песню, гимн целого поколения, хотя бы раз…
– Бредит.
– Да слава богу, что хоть глаза открыл!
– Впереди яркий свет… Мы летим на него…
Егор лопочет последнее, что не выветрилось еще из его головы, цепляется за эти бессмысленные слова из последних сил, а все остальное в это время вымывает, уносит куда-то в никуда – и остаются только они, только эти голые бессвязные слова про свет. Стихают последние аккорды. Мелодия забыта тоже.
Больничная палата.
Мать.
Что случилось?
Егор закрывает глаза, старательно зажмуривается, потом снова открывает их.
– Егор! Ты узнаешь меня? Понимаешь, где ты?
– Да, мам. Все нормально. Отстань.
Она хмурится, но не возражает. А Егор, подумав, тянет руки – в вены воткнуты катетеры капельниц – к карманам. Карманов нет, куртки нет, портков нет, он лежит под колким казенным одеялом в одних семейниках. Он беспомощно спрашивает:
– А телефон где?
– Бредит, говорю же.
– Ладно, Фая. Дадим ему отдохнуть.
– Не надо мне отдыхать! У меня телефон был! Где он?
– Тссс… Шшшшш… Тихо-тихо…
Егор сдается: силы кончились, палата и вся Земля, на которой палата находится, закатываются за горизонт.
– Мишка, Миш! Мы на улицу идем!
Мишель показывает левому Рондику кулак. Кто из них старший, а кто младший, запомнить невозможно: они за право быть старшим всегда соревнуются, дерутся и отчаянно о своем первородстве врут. Даже если они сами и знают, кто на самом деле на сорок минут раньше появился на свет, всех остальных они давно запутали. Поэтому Мишель их различает по родинке: у одного – слева на щеке, у другого – на правом виске. Левый и правый. Левый – Женька.
– Я тебе дам – без взрослых на улицу!
– Пошли с нами!
– У меня к Татьяне Николавне дело! А вы брысь под лавку!
Рондики, делают вид, что приказов от Мишель принимать не собираются, но и на улицу из класса без учительницы не идут. Затевают драку.
Мишель отзывает Татьяну Николаевну в ванную комнату. Та вся изгибается в вопросительный знак. Закрываются на защелку, сделав мелким внушение – ничего не крушить. Конечно, из-за дверей тут же слышится визг и грохот: кажется, стул опрокинулся.
Мишель раскрывает черный полиэтиленовый пакет. Внутри – пять банок с тушенкой, капсулы в солидоле. Татьяна Николаевна не понимает:
– Это что?
– Это мясо. Тушенка. Я… Я запас… Нашла. Забыла… О нем. А теперь случайно наткнулась, и… Ну, в общем. Это для детей. Я не знаю, как лучше сделать. Домой, наверное, им не нужно с собой… И в столовую тоже. Так что, я вам вот. Тут. Может быть, какой-то второй обед делать им… В классе.
Татьяна Николаевна так и смотрит в этот раскрытый черный пакет, не перебивает Мишель, дает ей проблеяться, не спешит никак выручить. Ну и правильно: сколько времени прошло, пока Мишель решилась. Теперь красней давай.
– Но они ведь, наверное, все равно расскажут родителям. А родители спросят, чем мы их тут…
Мишель поводит плечами.
– Ну я не знаю. Я просто… Ну, что они у меня зря лежат, эти банки, да? Понимаете?
Татьяна Николаевна ставит пакет на пол и берет Мишель за руку.
– Спасибо. Спасибо тебе. Видишь – я в тебе не ошибалась!
Мишель осторожно, но решительно высвобождает пальцы из этого мягкого капкана.
– Егор!
Над ним стоит Полкан. Егор вскидывается – мать сидит на стуле в ногах кровати. Глаза у нее заплаканные. Полкан выглядит невыспавшимся и потасканным, с него совсем сошло сало, которым он обычно блестит. От него разит перегаром.
– Ты за коим хером туда поперся?
– Сережа!
– А что Сережа? Пускай говорит, пока не соображает. Чего ты забыл там?
Егор обводит глазами палату, собирается с мыслями, выдавливает:
– Где «там»?
– На мосту, бляха!
Точно, на мосту. И Егор вспоминает, зачем:
– Где телефон?
– Вот опять. Телефон какой-то ему привиделся там… Он не в себе еще, Сережа.
– Нет у тебя никакого телефона! Нет и не было. Ты на мост зачем пошел, спрашиваю?!
– Чтобы телефон разлочить.
– Ох, ты бляха ты муха! Ты нарочно, что ли, выбесить меня решил?
– Правда. Там на мосту люди… Мертвые. С той стороны. У одного был телефон. Я нашел, хотел открыть. За этим пошел.
Полкан смотрит на него недоверчиво.
– Брешешь! Какие люди еще? Откуда?! Казаки, что ли?
– Нет… Другие. С того берега. Из Екатеринбурга…
Мать вмешивается:
– Оставь его! Дай ему в себя прийти!
Но Полкан не отлипает.
– Значит, так. Тебя дозорные на заставе приняли. Чуть не положили. Ты полз. Был не в себе. Упал. Подошли, противогаз стащили – и в лазарет. Кроме этого чертова дырявого противогаза ничего у тебя не было. Ни табельного оружия даже, сука, ни тем более какого-то там еще телефона!
Егор мотает головой – хочет вытрясти из нее морок. Говорит слабо:
– Значит, потерял?
А как он мог его потерять?
Когда он пытается вспомнить последнее, что с ним случилось на мосту, голова начинает болеть: сначала немного, но чем упорней он скребется в закрытые двери, тем дальше эта боль расходится.
Бетонные опоры и железные скобы-ступени в них – были. Люди, уложенные шеренгой, погребенные непогребенными. Были. Лица. Слова, которые они ему говорили. Были? Телефон точно был – он был у него с собой, так ведь? И, кажется, ему удалось его разблокировать – как-то. Телефон узнал женщину в лицо? Или… А потом… Потом Егор решил пойти дальше… И…
Он вздрагивает.
А это – это ведь могло ему привидеться? Потому что ночь с Мишель, смятые простыни, поцелуи за ухом – этого же не было? Или было? А концерты за Уралом… До куда он дошел на самом деле? Может быть, он провалился в бред, надышавшись испарений, пока карабкался на мост по опорам?
– А паспорт? Паспорт у меня был с собой!
– Какой еще паспорт, Егор? Ты с ума сошел? Нет у тебя паспорта никакого!
– Не мой! Женщины… Из Екатеринбурга… Надежды… И телефон ее был.
Полкан раздувает брыла. Смотрит на жену: парень повредился головой. Но когда Егор моргает, оказывается, что лицо этой женщины – какой она была, когда фотографировалась для паспорта – отпечаталось на изнанке его век. Вот же она: Надежда… Надежда… Кострова.
– Из Екатеринбурга?!
– Да.
– Откуда ж в Екатеринбурге люди с паспортами, да еще и с телефонами!
– А что?
Егор напрягается, пытаясь понять, почему Полкан так глядит на него – с сочувствием и одновременно издевательски.
– Пум-пурум… А то, что нам вот докладывали, что по Екатеринбургу, в войну так дали, что там сейчас неандертальцы по пещерам жмутся если только… У отца Даниила, может, другая информация, но у него ведь и Сатана в наступление перешел…
Егор закрывает глаза, и теперь кинотеатр на изнанке век показывает ему кадры с концерта, который он недавно играл где-то на Урале.
– Чем дали?
– Секретным чем-то. А я в чужие секреты не лезу.
– А что ж ты мне ничего об этом не говорил на своих сраных уроках истории?
– Егор…
Мать подсаживается ближе, берет его руку в свою, разжимает его кулак.
– Ну а сам-то ты должен думать, от чего да почему мы тут сидим себе, как у Христа за пазухой!
– А я тебе говорю, что сам видел паспорт! И она из Екатеринбурга! И телефон был!
– Вот балда упрямая! Ну хочешь так, пускай будет так!
Где паспорт?
И тут ему чудится или вспоминается, что он выбросил его. Выбросил в реку. Почему он выбросил паспорт? Там же… Там же был код. Выбросил… Выбросил. Вот он стоит над зеленым варевом, с трудом удерживается от того, чтобы шагнуть в него. И швыряет бурую книжечку… Она расправляет страницы, летит как бабочка вниз, растворяется в едком воздухе, не долетев…
Выбросил, потому что хотел, чтобы женщина замолчала. Потому что не мог смотреть ей в глаза больше. Потому что она не прощала за то, что он бил ее тело. Не прощала за то, что он взломал ее телефон, что влез ей в душу и допросил ее про умершего сына.
Выбросил.
А телефон? Телефон не выбросил следом за паспортом?
Егор тужит память… Мог. Мог закинуть следом и телефон… Помнится, он нагрелся, слышно через резиновую перчатку было, как нагрелся… Хотелось избавиться от него…
А потом – это. То, что Егор увидел с моста… На берегу.
Нет. Это вот точно похоже на бред. Этого точно не может…
– Зачем ты на мост поперся, последний раз тебя спрашиваю?! Без всяких телефонов! Сбежать хотел или что?! За казаками?! Геройствуешь, бляха?!
– Нет! Я… Хотел посмотреть, что там.
– Ты ах-херел, что ли?! Мы тут чуть с ума не посходили! А он посмотреть хотел!
– Хватит, Сергей. Оставь его. Хорошо, в себя пришел… Пришел, и слава богу.
– Слава богу, ага. Слышала, что батюшка-то говорит? Отец Даниил-то? Говорит, что это он нашего Егорку-то отмолил.
Егор – даром, что только очнулся – кривит губы и брови. Еще чего! И мать кривит губы точно так же:
– Еще чего!
Егор дергается всем телом – оно какое-то бессильное, как во снах бывает, когда вместо мышц руки и ноги наполнены, как полусдутые шины на велике, спертым воздухом. Катетеры присосались к его венам, как пиявки – и он срывает их. Полкан перехватывает его:
– Куда?
– Пусти! Поссать можно мне?!
– Да ты на ногах не стоишь!
– Устою!
– Трубки оставь! Катетеры! Егор!
Егор подтягивает к себе палку, на которой болтается в мешках какая-то мутная байда – из мешков растекается ему по жилам; шикает на мать, опирается на палку – и поднимается с койки. Колени трясутся, но он выпрямляет их. Мать тянется ему помочь, но Полкан останавливает ее: пусть сам. Егор делает шаг, делает другой – находит дверь сортира, идет к ней упрямо и медленно, как первооткрыватель Северного полюса бредет к этому своего гребаному полюсу через ледяную пургу.
Добирается, толкает тяжелую дверь.
Оказывается перед зеркалом.
В отражении кто-то другой: чудовищно тощий, с запавшими глазами и ввалившимися щеками, мертвенно-бледный. Когда это все успело с ним произойти?! Егор оглядывается на мать, еле удерживаясь на своем костыле:
– Это я… Сколько провалялся?
– Неделю.
Мишель подставляет к шифоньеру табуретку, залезает на нее, нашаривает, не видя, коробку из-под обуви, в которой лежат старые зеркальные фотоаппараты – дед коллекционирует. Коробка тяжелая – Мишель знает, почему. Начинает медленно подтягивать коробку к себе – тихо-тихо, так, чтобы не загремели в коробке детали и чтобы она не зашуршала по шифоньерной крышке слишком громко.
Протащит сантиметров пять – и оглядывается на бабку. Бабка вроде бы дремлет, как она всегда дремлет после обеда; и это – единственное время, когда коробку можно ограбить. Но отсюда, с двухметровой высоты, не понять, закрыты у бабки глаза или открыты. Сопит она ровно, на выдохе делает губами «тпру-у», как лошадь; под носом прозрачная капля.
Мишель думает о том, что не любит эту старуху; жалеет – да, но не любит.
Она опять тянет коробку на себя – та выезжает наконец, повисает у Мишель над головой. Теперь нужно совсем аккуратно.
Не слезая с табурета, Мишель переносит коробку к груди; поднимает крышку – та присохла, и детали внутри дребезжат. Мишель бросает на бабку испуганный взгляд – но она, кажется, ничего не слышала.
Крышка поддается. Ну? Там он?
Он там.
Под «Зенитом» и «Кэноном», которые дед добыл где-то в пустых ярославских квартирах – обернутый в промасленную тряпку. Мишель, держа коробку одной рукой, оглаживает его: верно узнала? Верно.
«Макаров». Дедов собственный, от всех утаенный.
Мишель вытаскивает его осторожно, умоляя дедовы фотики не греметь. Сбрасывает тряпицу, сует ствол за пояс джинсов. Начинает нахлобучивать крышку обратно – и вдруг ей кажется, что бабка смотрит на нее. Смотрит внимательно, молча, и неизвестно, сколько уже так.
Он вздрагивает – пистолет чуть не выпадает из-за пояса; Мишель еле успевает его поймать.
Нет; бабка спит – или продолжает притворяться, что спит.
И Мишель успевает закрыть коробку – кое-как – и водрузить ее обратно на шифоньер до того, как в прихожей начинает проворачиваться ключ в дверном замке.
Деда Мишель встречает раскрасневшаяся, в глаза ему глядеть она не может – думает, лишь бы не посмотрел туда, где под толстовкой торчит рукоять «Макарова» – она уверена, что дед сразу нащупает ее своим рентгеновским зрением, которым мог с детства определять, когда у нее паршивое настроение, когда она врет и когда влюбилась.
– Ну как у тебя там? Отыгрался за вчерашнее со стариками своими? Или все торчишь им? Сколько там было, по итогам прошлого матча? Пачка или две?
Дед смотрит на нее своими застиранными, бывшими васильковыми глазами. Обнимает за плечо.
– Пачка. Налей чайку мне, а? Осталось у нас еще?
Она не успевает придумать, под каким предлогом ей выскользнуть, чтобы спрятать пистолет – и ей приходится идти с дедом под ручку на кухню. Раздувая живот, чтобы ствол не болтался, она ставит чайник, моет кружки в раковине. Дед вздыхает, не спускает с нее взгляда.
Она глушит его вздохи болтовней:
– А с этими-то двумя что, так и не выяснили, да? Полкан обещал же за два дня все расследовать, и ничего. Мужики на заставе ничего не говорили про это?
– Да что они скажут? Никто не понимает ничего…
– Жуть вообще, конечно. Бабушка опять молится нон-стоп, уже скоро дырку в потолке промолит. Отец Даниил говорит, что об этом именно и предупреждал, и что это только первый шаг, а дальше будет хуже, если мы все срочно не примемся умерщвлять плоть. До этого, типа, не достаточно решительно умерщвляли. Ну и там еще он разгоняет такую тему, что один за другого в ответе, так что, если один с умерщвлением провафлил, то отвечать придется всем.
Дед одним изгибом бровей окорачивает ее; кивает на комнату, где начинает возиться и откашливаться, всплывая из своего полуденного сна, бабка.
– Тихо… Не очень-то ты… Знаешь ведь, как она насчет этого… Ну, куда ты? Побудь чуть-чуть…
Мишель боится, что, если она сядет, тяжелый пистолет может выскользнуть и грохнуться на пол. Вместо того, чтобы присесть с дедом рядом, она подпирает дверной косяк, повернувшись к Никите порожним боком.
Он мешает в кружке московский рафинад, скребет ложкой по сколотому фарфору. Видит, что ей тут не сидится, но все же ее не отпускает. Вздыхает, и наконец просит:
– Можешь мне сказать.
Мишель вспыхивает:
– Что сказать?!
– Что хочешь. Про казачьим сотника про своего.
– Ничего не хочу! Какого еще казачьим сотника!
Она выскакивает в прихожую и наконец запирается у себя.
То, что за эту неделю на Посту что-то изменилось, Егор ощущает сразу. Будто не неделю его не было, а год – такие вот перемены. Во дворе – патруль при полной выкладке. Ворота на замке. На крышах коммунальных хрущевок – темные человеческие фигурки со спичками-ружьями. И гомон двора – женское кудахтанье, детские вопли и сиплый матерок от мастерских – закручен в ноль. Люди переговариваются негромко, словно боясь что-то прослушать, или кого-нибудь своими голосами спугнуть… Или наоборот – кого-то привлечь.
Еле слышно переговариваются, и очень сосредоточенно… Ждут чего-то.
Егор спускается по ступеням, держась за перила, шагает по двору, держась за стенку. На Егорову слабую улыбку никто не откликается, хотя кивают ему одобрительно: молодец, что не помер. Но вот расспрашивать его о приключениях на мосту никто не спешит – и оказывается, что ни героем он не стал, ни изгоем. Никому особо нет до него дела. Что-то тут происходило за эту неделю такое, что затмило его идиотский подвиг-пшик.
Окна изолятора закрыты и пусты, но под ними на скамеечке дежурят Серафима и Ленька Алконавт, а с ними еще и Ленка Рыжая. Ждут чего-то. Все выглядят шибко обтрепанными, исхудавшими – как будто тоже, как и Егор, ничего не жрав, неделю провалялись в коме.
Егор сначала думает допросить обо всем Леньку, но потом его что-то тошнота прихватывает при мысли о последнем их с Ленькой разговоре, и он вместо этого направляется к караулке на воротах. Там точно будет, с кем перетереть за все дела.
В самой караулке, где мужики вечно резались в козла пожарного засаленными картами – тишина. Сидит за школьной партой, которая у них вместо стола, Антончик, читает какую-то карманную книжицу с прозрачными страничками из папиросной бумаги. Егор надевает улыбку.
– Здоров! Че читаем?
Улыбка ему велика и сваливается, плохо держится на изморенном лице. Антончик поднимает глаза, узнает Егора и здоровается:
– О! Ожил! Ну, слава Богу.
Он смотрит на свою книжку и убирает ее в карман. На кожаном переплете, вроде, вытиснен золотой крестик; а может, показалось.
– Да так… Тут. Повышаем грамотность.
Егор решает не домогаться; какая ему разница, в конце концов?
– Ну че, какие новости? Че я пропустил?
Антончик мнется, вопрос в его глазах сменяется напряжением.
– Про Цигаля знаешь?
– Нет, а че с ним?
– Про Цигаля и Кольку?
Егор склабится.
– Ого! Это че, Цигаль наконец из шкафа вышел, что ль? Когда свадьбу играем? Про Цигаля я всегда подозревал, слишком он сладкий! А Колька? Это какой Колька-то? Хромой или Кольцов?
– Кольцов.
– Так, и че они?
– Умерли.
Егор затыкается. Судорога от улыбки держит еще лицо, пока от спазма не становится больно.
– В смысле?
– Ну вот так.
– Это че значит, «умерли»? От чего «умерли»? Погоди… Реально, что ли?
– Реально, бля. Реально, сука.
– Это как?
– Это хер знает, как. В комнате у Кольцова. Нашли их.
Антончик почему-то прячет глаза. Мнется. Подыскивает слова. Егор старается поверить в то, что Кольцов, с которым он только что вот дрался, с которым, вроде бы, помирился на Шанхае – каким-то образом взял и умер.
– Погоди… А… Похороны когда? Или ты гонишь?
– Были уже похороны. Все было. И отпевание, и похороны.
– Ого.
– Ну да… Этот, отец Даниил сказал, надо поскорей. Не затягивать. И так неясно, сколько пролежали… Как нашли, так и похоронили, в тот же день.
– В смысле, сколько пролежали?
– Ну так. Кольцов выходной был, а Цигаль – сам знаешь, он особо не тусовщик. Не было день, может, два дня – никто их не искал. Они же друг с другом все, по большей части. Ну и короче… Ни одного, ни другого. Потом кто-то пошел к Кольцову в мастерскую… Там закрыто. Изнутри. Дверь высаживали поэтому… Ну и внутри, в общем… Все в кровище… На отпевании короче оба с головой были замотаны. Шпала говорит, месиво вместо лица, еще и руки-ноги там… Рядом лежат… Хер знает, короче. Если б не изнутри было закрыто, мы б все, конечно, на паранойе были бы… Но вроде было именно, что изнутри.
Егор мотает отяжелевшей головой, всматривается в Антончика – точно не придуривается? Нет, таким разве шутят?
– Пиздец.
– Полный.
Антончик достает газетный обрывок, наскребает по карманам табачных крошек на пару затяжек.
– И… Типа они убили друг друга? Или один убил другого и потом с собой покончил, что ли? А никто не слышал ничего?
Антончик вздергивает плечи.
– Ну вот такого, чтобы два человека до смерти рубились – такого никто не слышал точно.
– Может, тогда… Может, кто-то их все-таки… Обоих?
– Бля, а кто? Кто у нас тут такое может? Ну и потом замок…
Егор никак не может переварить.
– Да они же дружбаны! Как они друг друга-то? Ты че!
– Ну вот. Отец Даниил говорит, сдались Сатане. Были типа обуты… Обуяны Сатаной и исполнили его волю… Из-за каких-то греховных страстей. Что-то типа.
– Блин, реально? И вы все купились, что ль?
Антончик глядит на него исподлобья.
– Слышь, умник. А какие варианты-то?
Люди, которые неторопливо входят в ядовитую воду, шаг за шагом погружаются в нее, не чувствуя боли и не делая попыток плыть – просто идут по дну, пока зеленая жижа не нальется им в легкие, люди, тонущие и умирающие без принуждения и без сопротивления, без мук и без судорог – он их видел?
Теперь Егору опять кажется, что да.
Этого не могло быть, и это было. Это Егор мог удивляться и не верить своим глазам, потому что не понимал, что видит. А вот этот святой, бляха, отец – наверняка бы не удивился. Сатаной обуты, и дело с концом.
Отмолил, сука. Мерси.
Но больше спрашивать не у кого.
Прежде, чем зайти в подъезд, где в квартире на третьем этаже устроен изолятор, Егор изо всех сил старается придумать, что ему сказать охране, чтобы его впустили к попу. Перебирает сто вариантов, но в конце концов просто поднимается к себе домой, влезает в известную ему Полканову заначку, и ворует одну из остающихся трех банок тушенки. Потом придумает, как отбрехаться. Растущий организм, неделя в коме, так прихватило, что ай-ай-ай, просто наваждение какое-то, вот прямо на весу держал и из горла все сожрал. Мать заступится.
Он идет по лестнице на третий, банка спрятана в рюкзаке, каждая ступень дается трудней предыдущей. Егор ни слову не верит из всего, что там разгоняет этот проклятый поп, он презирает всех, кому тот успел забить баки – но боится, боится разговора с ним.
У входа в изолятор один охранник – Ваня Воронцов. Точит гвоздем штукатурку, рисует на стене член с крылышками. При виде Егора он бросает работу, засовывает руки в карманы с самым независимым видом.
– О. Поздравляю с выздоровлением. Че надо?
Дверь в изолятор – обычная железная дверь, только навешана она наоборот – шпингалетами наружу и глазком навыверт, чтобы в квартиру смотреть, а не на лестничную клетку.
– Слышь, Вань… Тут такое дело. Мне к этому надо… К отцу этому. К Даниилу.
Воронцов кривит рожу.
– Ага. Канешн. Я тебя к этому отцу пущу, а мне потом тот вставит. Прогуляйся.
– Реально, Вань. Ты че, дурак? Я не скажу тому ничего, мне же первому влетит! Пусти, а? Я по-бырому, минут десять пошептаться.
– Пойди с писюном своим пошепчись.
Вот выправка, блин. Железная. Егор вздыхает, лезет в рюкзак. Достает банку. Воронцов приглядывается и сглатывает.
– Это че?
– Тушенка, че.
– Так, и че?
– Тебе, блин, че. Приз-сюрприз.
Воронцов хочет сказать «нет», но не может отвести глаз от банки. Он такой же несчастный и истасканный, как и все остальные на Посту. Щеки втянулись, скулы торчат.
– Аргумент.
– Ну вот. Десять минут.
– А как ты с ним собрался болтать, если он глухой?
– Ну… Как-нибудь. Просто послушаю, что он скажет.
– Скажет о чем?
Егор прикидывает. Изображает сомнение. Изображает решимость.
– Ну про Кольцова и про этого, про Цигаля. Что он там думает. Он же говорит вон, что Сатана и вот эта вся параша. Хочу послушать. А то я пропустил же все…
Воронцов все смотрит на банку – с ней и разговаривает.
– А если он не захочет с тобой говорить? Если кипеж поднимет?
– Да че кипеж-то! Спрошу просто…
– Ну хер знает.
Ваня жует щеку, дергает волос из короткой бороды. Потом спрашивает – уже у Егора, а не у тушенки:
– А ты сам вообще как? За или против?
– За кого?
Воронцов делает усталую гримасу – ну что ты, мол, Егор, как целочка?
– Ну за батюшку или против?
– Я за…
Егор думает посмеяться, но колеблется. За или против? А если за батюшку, то против кого это?
– Сам за себя.
– Разумно. Вот и я сам за себя.
Ваня делает ему знак замолчать, слушает голоса во дворе – не в подъезд ли идут? Протягивает руку за тушенкой. И забрав ее уже, шепотом предупреждает Егора:
– Гляди, если он не захочет с тобой болтать, я чур ни при чем.
– Можешь себе ее оставить.
– Ну, ок. Только ты это, не шуми там, а то внизу соседи все слышат.
Он тихонько отодвигает шпингалеты, прокручивает ключ в замке и отводит дверь в сторону, чуть приподнимая ее на петлях, чтобы не скрипела.
– Это, Егор… А откуда тушенка-то? Кончилась же вроде…
– Кончилась, но не до конца…
Егор говорит уже, что попало – этот уровень уже пройден, голова занята тем, что дальше.
За открытой дверью виден полутемный коридор.
В проеме стоит человек. Лицом к Егору. Руки скрещены на груди. Ждет.
Воронцов прикрывает дверь за его спиной так тихо, что Егор даже на сразу осознает, что его заперли с этим человеком наедине. А когда до него это доходит, то идиотский его страх возвращается к нему.
– Крестник мой пришел.
Отец Даниил улыбается ему ободряюще, и Егор чувствует, как ненависть изжогой подкатывает откуда-то из глубины его потрохов к горлу и перебивает страх.
– Никакой я тебе не крестник!
– Не слышу тебя, но понимаю, что ты сейчас говоришь.
– Ага, не слышишь! Все ты слышишь, бля…
На лице у попа все то же выражение – кротости и одновременно с этим строгости. Может, все он и слышал бы отлично, да только ничего и слышать не хочет.
– Как же ты мне не крестник, если я за тебя молился? Помолился – и вот ты, отпустили тебя сюда. Дела доделывать.
– Кому ты там молился-то? Сам же говоришь, боженька отчалил!
Отец Даниил всматривается в его лицо.
– Вижу, ты на меня злишься за что-то. Тут темно, по губам трудно прочесть. Повтори, будь добр.
Егор выбирает такое место, чтобы скудный свет от окна падал ему на лицо. Отец Даниил соглашается: да, вот так лучше.
– Что это было, на том берегу? Кто эти люди на мосту?! Почему ты ничего никому тут об этом не говоришь? Зачем ты этих гребаных казаков благословил?!
Тот качает головой.
– Неужели ты до той стороны дошел? Видел там что-то?
– Да! Да, блядь, видел! Видел, как люди за просто так в речке топятся! Это не говоря об этих, на мосту!
– Видел и вернулся. Знаю, я говорил, что Господь нас оставил – а только что-то тебя уберегло. Теперь нас тут двое с тобой таких – те, кто бывали на том берегу и видели, что там. Только ты не понимаешь, что увидел, а я понимаю.
Егору трудно: очень режет слух, как отец Даниил говорит – без нормальных человеческих интонаций. Как пенопласт по стеклу возит – все уши Егору исцарапал. И царапает, царапает дальше:
– Как с детьми, так и с людьми: как детям объяснить о жизни и смерти, о смысле жизни земной и о ее бессмысленности, если не сказкой? Как умею, так объясняю. И я тебе объясню еще, будет время. Потому что мы с тобой связаны теперь, согласен ты с этим, или нет. Ты для больших дел избран, поэтому вернулся. Поэтому я и молился за тебя. Все впереди, Егор, раб божий.
– Да пошел ты! Врешь ты все! Я с самого начала, как увидел тебя, знал, что ты врешь! Врешь и дуришь народ! Матери моей все баки забил! Избранный, сука… Канеш! И не глухой ты ни хера, небось, а?
Егору хочется ударить этого враля по харе, но кулак отчего-то толком не сжимается.
Отец Даниил вздыхает.
– Уши мои не слышат. Я людей сердцем слушаю.
На улице кричат что-то. Егор вскидывает подбородок, дергается – смотрит на окно. Отец Даниил засекает это его движение и тоже оборачивается к окну.
– Зовут, наверное. Время проповеди. Иди, Егор. Еще увидимся и еще поговорим. А мать… Пусть она выбирает сама, кому верить, и в кого. Да только она все выбрала уже, вот что.
Он шагает мимо Егора и пальцем стучит по железному полотну входной двери, давая тюремщику знак. Дверь тут же распахивается – Воронцов, весь издергавшийся, стоит там наготове.
Егору рано еще уходить, он так ничего и не узнал, но Воронцов выхватывает его из изолятора и тут же запирает за ним дверь. Поворачивает ключ, навешивает цепочки и сразу спихивает Егора вниз по лестнице.
– Ничего не было, понял? Все, вали давай!
Егор, огорошенный, выбредает во двор – и опять видит отца Даниила, теперь черным силуэтом в темном окне.
Под окном толпа, добрая половина гарнизона собралась, ловит открытыми ртами пригоршни слов. Отец Даниил вещает из-за перекрученных арматурных прутьев – веско, уверенно:
– И то, о чем говорю, грядет ныне. Укрепляют дух свой те, кто умерщвляет плоть свою. Гладом да удержите себя от низости телесной. Воздержанием да оградите себя от искушений и ум в трезвости сохраните. И скромностью от стяжательства сбережетесь. Но есть и другие греховные страсти, и о них буду говорить вам сегодня. Гнев. Печаль. Уныние…
Егор смотрит на черную фигуру в зарешеченном окне – и ему кажется, что в этот самый момент сверху смотрят именно на него, и именно ему это говорят.
– Тот, кто гневается, лишает себя подобия Создателю, ибо Бог есть любовь. Тот уподобляется Сатане! Печаль потому греховна, что предавшийся ей сомневается в великом замысле Творца. Кто отдал себя печали, тот возненавидел и созданный Господом нашим мир, и разуверился в промысле Его. Кто позволил печали собой обладать, тот уже и прошел половину пути к унынию. А уныние суть поражение в войне, на которой все мы сражаемся ныне, в войне с Сатаной. И пусть мы тут нашим Господом оставлены, не все ли равно? Я продолжаю служить ему. Я забытый Им на страже часовой; но горестно ли мне оттого, что мой командир покинул меня? Нет. Ибо я верен не только командиру, но и своей присяге. А присяга моя – вера. Легко служить в теплой казарме и с ежемесячным довольствием, но героизма в том нет. Тяжко тем, кого забыли в окопах под вражеским огнем, но доблесть их не сравнима ни с чем… Ради наград ли мы сражаемся, ради званий ли?
Егор упрямо сплевывает в грязь.
Пистолет Мишель кладет с самого верху – на дождевик, в который замотаны консервы. Он убран в полиэтиленовый пакет – так, чтобы сразу не бросался в глаза, и так, чтобы можно было схватиться за него и выдернуть наружу прямо в пакете, и прямо через пакет стрелять. В кого стрелять? Она не знает. В кого придется.
Рюкзак собран.
Мишель подходит к окну. Во дворе толпа, ворота заперты. После того, как Егора притащили полумертвого с моста, а Кольцов с Цигалем погибли, свободные шляния за ограду Полкан свернул.
Надо как-то по-другому, значит.
Внизу, во дворе, кто-то ищет ее взгляда. Мишель прищуривается.
Егор.
Вот как он, интересно, выбрался с Поста? Выбрался и ушел на мост незамеченным. Должно быть какое-то объяснение этому. Или охранников уболтал, и они прогнулись, потому что комендантский пасынок и ведьмин сын. Но тогда им досталось бы на орехи, когда вся история вскрылась… Или еще как-то.
Мишель делает шаг к стеклу. Егор не сводит с нее глаз. Она кожей и всем, что под кожей чувствует прозрачные лески, которые тянутся от нее к нему.
Мишель поднимает руку и манит Егора к себе указательным пальцем. И Егорова голова качается безвольно в такт мановению ее пальца. Странно, но ее совсем не смущает, что он – Тамарин сын. Наоборот, ей льстит, что он в ее власти, как она была во власти его матери. С ним Мишель сама чувствует себя почти ведьмой.
Она встречает его на лестнице в своем подъезде.
– Привет.
– Привет.
Егор ждет, что она заговорит первой, что скажет, зачем его позвала; она тянет время, собирается с духом. Тогда начинает он:
– Слышала, че с Кольцовым…
– Ага. Жуть полная. Главное, только с ним во дворе пересеклись… И тут такое. Вообще… Да, и с тобой еще эта тема… Когда тебя с моста притащили… Ты как там оказался-то, Егор?
Он мнется. Во дворе гундосит поп. У соседей плачут дети.
– Я… Ну… Пошел. Разведать. Думаю, этих че-то не было давно… Казаков. И… Ну я такой, надо позырить, че да как. Ну и двинул…
– Ну ты вообще… И… Че как? Они… Понял что-нибудь?
– Я… Ну… Понял, что они уехали. Точно уехали, на ту сторону. И… Дело такое, что настоящая-то жесть, по ходу, там. Там, а не тут. Так что… Ну, это… Хрен знает, короче.
– Ага.
– Ну вот.
Мишель раздумывает – унижаться и спрашивать еще раз, для верности, или притворяться до конца. Думает. Думает.
– Как считаешь… Они вернутся? Есть шанс?
Егор скребет ногтем перила.
– Я… Я-то что… Ну, может, нет. Или да. Там жесть, Мишель. Прям жесть жесткая. И… Непонятно ничего, короче. Хоть этому верь, отцу Даниилу. Я, честно говоря, не очень вкуриваю, чего они там с таким раскладом будут присоединять.
Егор открывает рот и снова закрывает его. Выглядит он ужасно, как будто с того света вернулся. Но на Мишель поглядывает украдкой с надеждой, как приставшая к сапогу прохожего бесхозная дворняга, которой посвистели от нечего делать.
– Слушай… А как ты попал-то туда?
– На мост?
– Ну да. Как ты с Поста выбрался? Прямо интересно.
– Ну как-как… Есть свои тропы… Секретные…
– Мимо охраны?
– Типа того.
Он пытается нагнать на себя таинственности и гонору, но дает петуха; колени у него дрожат.
Мишель все-таки решается.
– Можешь вывести меня? Сегодня ночью. Только чтобы никто не знал.
Егор вскидывается.
– Тебя? Куда? Ты что, на мост, что ли, тоже?! Тебе не надо туда, это вот точно! И никому не надо. Мать правильно сказала, не хера туда соваться было…
Теперь он звучит действительно испуганно – когда боится не за себя, а за нее. Мишель обрывает его, подняв ладонь.
– Не на мост. В другую сторону.
– В смысле?
– В Москву.
Егор прислоняется к стене. Делает полшага назад. Смотрит мимо.
– Ты… Уехать хочешь?
– Уйти.
– Погоди… Погоди-погоди… Прямо сегодня, что ли? К кому?
– Какая разница, Егор? У меня родственники там.
– Ну я… Ну да. Никакой разницы. Наверное, ты права.
По его лицу можно все прочесть: надежда сменяется разочарованием, накрывает понимание того, зачем его позвали. Зачем ему льстили.
– Ну что, сможешь?
Он не отвечает. Внизу хлопает дверь – люди потянулись по домам, проповедь кончилась.
– А дед твой знает?
Мишель кусает губу. Поздно врать: она уже сделала его своим сообщником.
– Нет.
– Ого. Понял. М-да.
– Ты мне поможешь или нет?
Егор вздергивает плечи. По лестнице шаркают. Мишель горячо шепчет:
– Я все равно уйду, Егор. Я все решила. Я тут оставаться не буду.
– Понятно.
Он пытается ухмыльнуться.
– А я буду оставаться тут.
– Ну… Если хочешь, пойдем со мной.
Егор отрывается от перил, которые пытался оскоблить до дерева.
– Реально?
– Ну… Ну, да. Только я не знаю, что ты там будешь делать, в Москве. Я-то там знаю людей, а ты…
Егор снова гаснет. Тогда она пытается надавить на болевую точку:
– Ладно, я поняла. Тогда пообещай хоть, что не спалишь меня деду с бабкой… И Полкану своему. Просто тут стремно реально. После того, что с Кольцовым… Был человек и нет человека.
– Да уж.
– Он еще такой говорит мне, главное – я тут нашел для тебя кое-что. Вечером занесу. И все.
Мимо проходит Поля Свиридова, на губах блуждает улыбка, глаза скошены внутрь души. Егор пережидает Полю, дает ей подняться этажом выше, и только потом кричит шепотом:
– Что ты сказала?!
– А что?
– Что нашел? Что он нашел?! Кольцов?
– Не знаю я.
– Телефон?! Не телефон?!
Егора словно лихорадка колотит. Разом слетела бледность, щеки залила краска. Мишель отшатывается от него: чтобы не ожечься.
– Думаешь… Почему ты так думаешь? Какой телефон?
– Он тебе точно не отдавал его? Телефон? Айфон… Нет?
– Ничего не отдавал, говорю же.
– Ладно… Ладно.
Егор разворачивается и принимается ковылять по лестнице вниз. Мишель кричит ему вслед:
– Егор! Слышишь? Ты проведешь меня или нет?! Я все равно свалю!
Егор останавливается в дверях подъезда, смотрит на нее в пролет и сплевывает:
– Иди в жопу.
Телефон все-таки был: что еще мог пообещать Мишельке Кольцов? Телефон был, и каким-то образом попал к Кольке.
Егор вплетается в караулку; Антончик задремал над книжечкой. Егор склоняется над ним: Священное писание. Он толкает Антончика в плечо.
– Антон! Антоныч!
Тот раскрывает глаза с такой скоростью, как будто и не спал.
– Чего надо?
– Посмотри мне по графику, кто на заставе был, когда меня с моста притащили?
– А что такое?
– Глянь, ну? Кому спасибо говорить?
Антончик шипит недовольно, но лезет в ящик, достает тетрадь в клетку и смотрит в нужном столбике фамилии.
– Тут это… Поздновато кой-кому спасибо-то говорить.
Караулка идет волной, накатывает на Егора, сбивает его с ног.
– В смысле? Кольцов, что ли?
– Нет. Кольцов отдыхал тот день. Цигаль и Сережа Шпала. И еще Коц.
– Цигаль был? Цигаль меня нес?
– Я хрен его знает, кто тебя нес. Я тебе говорю, кто ту ночь на заставе стоял.
– Цигаль.
Цигаль, значит, вытащил у него телефон? Или Егор сам выронил его. Цигаль подобрал и отдал своему корешу… Или не отдавал, а показал только… А дальше черт поймет, что там у них случилось… Между ними.
А он, может, и сейчас там лежит, в гараже, затерявшись среди прочего Колькиного электронного барахла.
– Кто «он»?
– Телефон, блин! Телефон!
– Ты как вообще, Егорка? Не перегрелся?
Но Егор вываливается уже из караулки и ковыляет дальше – к Колькиному гаражу-мастерской, в котором того убили.
На дверях гаража навешана цепь с амбарным замком. Рядом шебуршат десятилетние пацаны, близняшки – Вовка и Женька Рондики, пересказывают друг другу, что тут случилось, пугают друг друга только что придуманными подробностями.
– Эу, пацаны! В курсе, что случилось?
– Каэшн!
– Так. И что?
– Это бабай их обоих схарчил, кароч.
– Какой еще бабай?
– Который души хавает. Ну тот, из пустого города. Который квартиры брошенные стережет. Если по чужим квартирам лазаешь, он тебя подстережет и личинку в тебя отложит. А потом чики-брики – и все. Вот такой вот расклад!
Егор тупо глядит на мальчишек. Они стоят совершенно серьезные, сами напугались от своей истории больше, чем хотели его напугать. Егор хмурится-хмурится, потом не выдерживает и фыркает.
– Херня какая-то! А ну брысь отсюда!
Пытается дать одному из одинаковых Рондиков пендаля, но тот уворачивается, и обоих сдувает куда-то прочь.
Опечатано.
Надо раздобыть ключ. А у кого? Только у Полкана.
Если телефон был…
Егор на своих чужих ногах бредет искать Полкана. Во дворе его нет – проповедь окончена, толпа разошлась – только мать сидит на скамеечке, смотрит на окно. Егору хочется подойти к ней, но очень не хочется к ней подходить.
Он взбирается, как на Эверест, к Полканову кабинету – там заперто. И только дома он находит отчима – уже на рогах, румяного яростным румянцем и воняющим самогоном за версту.
– Ты куда из лазарета сбег?! Тебя тоже, может, в изолятор закрыть?!
– Да мне нормально! Слышишь? Мне от гаража ключ нужен!
– Какой ключ еще?!
Полкан хватает своей клешней его за шею, втаскивает с лестничной клетки в квартиру, шваркает дверью.
– От гаража кольцовского, от мастерской!
– За хера еще! Ты хоть знаешь, почему там заперто-то?
– Все я знаю! У кого ключ? У тебя?!
– Так!
Полкан волочит его в залу, толкает на диван. На столе полбутылки и откупоренная банка с мясом, стол забрызган подливой. Пока мать у попа благодать клянчит, этот один тут бухает. Семейка, бляха. Свалить бы от них куда-нибудь уже раз и навсегда! Мишель вон валит – а Егору тут стареть и дохнуть, что ли? Нет… Закончится вся эта байда – и привет. Заодно посмотрим, есть там Екатеринбург или нету.
– Это ты тушенку спер?!
– Я… Я, да. Жрать хотелось днем… Не выдержал.
– Будешь по чужим вещам без спросу лазать!
Он замахивается на Егора ручищей, и Егор весь поджимается, потому что так ему прилетало уже не раз. Но, кажется, вид у него настолько жалкий, что Полкан его решает не бить.
– Ты за самоволку свою мне еще не ответил, балда!
– Давай, отвечу! Только ты мне не поверишь опять, не поверишь без телефона!
– Без какого телефона опять, бляха ты муха?!
Егор встает, чтобы не снизу вверх Полкану все это опять талдычить, а вровень.
– Я говорю тебе. Там на мосту куча мертвяков. Вкуриваешь? Честно! Клянусь, блин! Я их видел там! Они сюда шли. К нам! Оттуда… И с ними случилась жесть какая-то. И потом я видел еще, как люди на том берегу… Заходят в воду и тонут. Куча народу. И у одной бабы на мосту, мертвой… У нее был телефон. На котором, может, все снято. И я нашел, как его разлочить. И нес сюда. А у меня его сперли… Цигаль, наверное! И Кольцову отдал! Так что он теперь там лежит! У Кольцова! В мастерской! В барахле его всяком!
Полкан щурит мутные глаза.
– Херня какая-то.
– Не веришь – отправь людей на мост! Тут всего-то сколько? Километр! Сам все увидишь!
– А чего мне там видеть?
Егор пялится на него изумленно.
– Оттуда прет что-то, ты вкуриваешь или не вкуриваешь ни хера?! Нам надо разобраться, что это!
– Поди вон в гараже этом гребаном для начала разберись, раз такой умный! Ты бы поглядел, какое там месиво было.
Полкан опрокидывает в себя стакан и неверной рукой плещет себе еще.
– Ну, трупы… Полежали недельку и еще полежат… Не уползут же… Сказала же тебе твоя мать – не соваться туда! У нас тут с голодухи резня скоро начнется! Может, вот и эти двое друг друга… А ты мне – на мост, на мост!
– Это ты комендант этого поста или кто?! Тебе по херу, что ли?! И они там не недельку лежат, а три! Они там до казаков еще были!
– Не понял?! Ты-то откуда…
Егор спохватывается – но уже поздно.
– Я и раньше ходил. До казаков еще ходил.
– А что ж раньше не сказал тогда?!
– Ну раньше… Раньше не было такого… Зассал я! Зассал сказать!
Он думает, что Полкан будет над ним ржать сейчас, будет ржать или влепит ему по шеям. Но Полкан без слов залпом допивает налитое и с сосредоточенным видом принимается тыкать вилкой в банку.
– Зассал он. Зассал он, видите ли.
Кусок ускользает от него: рука неверная. Полкан нажимает и как-то неловко опрокидывает банку себе на рубаху. Матерится, отряхивается. Нагибается, поднимает упавший кусок с пола и кладет себе в рот. Егора осеняет:
– Тоже, что ли, зассал?!
– На слабо меня берешь, щенок?! А давай! Давай прям сейчас вот!
Полкан хватает бушлат и прет через прихожую, опрокидывая стулья и руша материны цветы. Через минуту он уже во дворе, орет обалдевшим караульным:
– Открывай ворота, на хер! На мост пойдем!
С натужным скрипом распахиваются ворота и зажигаются прожектора. Крик, собаки с ума сходят. Мишель выглядывает в окно: расхристанный Полкан, рядом часовые, Егор щемится тут же, кутерьма!
Полкан со свитой выходит за ворота, а створы так и остаются распахнутыми.
Вот!
Сейчас!
Она крадет в прихожей свою куртку, закидывает на спину приготовленный рюкзак и на цыпочках выходит на лестницу. Притворяет за собой скрипучую дверь. Стоит там, считает секунды. Ворота все еще настежь открыты, ей это видно через окна на лестничных полуэтажах. В ворота выбредают оказавшиеся во дворе зеваки, свита раздолбаев и адъютантов тянется за пьяным комендантом в поле, к насыпи.
Мишель делает шаг вниз и оборачивается на дверь.
Отсчитывает еще несколько тянучих секунд. Потом чертыхается и возвращается в дом. Решительно проходит в комнату, шикает решающему кроссворд деду:
– Дедуль! Надо поговорить!
Он откладывает газету из прошлого, удивленно смотрит на нее и с кряхтением отрывается от своего кресла. Тут же бабка дергается:
– Ты куда это собралась?
– Прогуляться!
Дед хмурится, но пока не спорит.
Они выходят на лестничную клетку. Мишель сразу его предупреждает:
– Ты ничего не сделаешь. Я все решила. Сегодня иду. Не хотела вообще говорить вам.
– Куда?
– В Москву.
– Мишелька… Господи, на ночь глядя… Пойдем внутрь, поговорим хоть. Завтра утром можно будет, в крайнем случае…
Ей хочется послушаться его, но она мотает головой.
– Нет. Сейчас.
– Опять к дяде Мише?
– Нет.
– А куда? Куда тогда? Бабка с ума сойдет, на тот свет ее отправишь!
– К его родителям. А бабуле ты разъяснишь. Не одна же она остается.
– К чьим родителям, котеночек?
– К Сашиным. Саши Кригова. Казака. Он рассказывал, где живут. Они не выгонят.
Дед морщится, пытаясь уловить в том, что он бормочет, смысл.
– Почему это… Постой. Ты… Ты же не… Еп-понский городовой…
Мишель скрещивает руки на груди.
– Ну вот так. Извините.
– Тогда тем более… Тем более – не в ночь! Не сейчас!
– Нет. Сейчас. Пока, дедуль!
Она чмокает его в щетинистую, как будто солью обсыпанную, щеку и бросается вниз.
Полкан шагает размашисто, Егор еле за ним поспевает.
– Куда без противогаза-то?! Туда нельзя без противогаза!
– Да срал я на твой противогаз! Слышь, пацан? Екатеринбург, балда! Паспорта, бляха! Телефоны! Нету там ни хера, вот увидишь!
На заставе их встречают – выбираются обалдевшие дозорные из-за мешков, переглядываются и пересмеиваются, предвкушая концерт. А комендант им на полном серьезе орет:
– Так! Стр-ройся! Фонари давай!
– Куда?
– Р-разведка боем, бляха! На ту сторону идем! Противогазы есть? Дайте вон пацану, а то он шибко волнуется! Табельное проверить!
Коц и Свиридов недоумевают – слушаться или не слушаться? Всем видно, что Полкан в дупель пьян; плохо отчищенная рубаха воняет тушенкой. Но Егор сейчас на том же кураже, что и Полкан: сейчас или никогда, и сам черт ему не брат.
Все, что он копил, все, что утаивал – все прорывается наружу, и от этого прободения ему горячо, больно и сладко, как на исповеди. Как было бы на исповеди, если б было, кому исповедоваться.
Не надо на тот берег, достаточно дойти до середины моста, достаточно будет, чтобы Полкан сам увидел голые тела, которые казаки выложили шеренгой. Этого хватит, чтобы ему поверили.
Этого хватит, чтобы его долг был исполнен.
Они выходят на пути – кучка людей в ватниках и бушлатах. Лучики их фонарей тычутся в темноту, которая сгущается в осязаемую стену в нескольких сотнях шагов впереди.
– Сережа! Егор!
От Поста, размахивая руками, бежит женщина. Мать бежит.
– Постойте! Вернитесь!
Полкан всхрапывает:
– Агась, щаз.
Мать оступается, падает, снова поднимается и опять бежит.
Полкан на нее не оглядывается, прет как танк, Егор рядом.
Остальные шагают за ними – поспешно, как будто боясь передумать, стоит им замедлиться хоть чуть-чуть.
Натягивают свои противогазы – у одного зеленый, у другого черный, у третьего промышленный респиратор со стеклянным забралом. Сбрасывают с плеч автоматы. Вступают на мост. Трогают руками туман.
Притормаживают. Полкан, который уже шагнул в омут, чувствует это спиной.
– Что встали, сукины дети? Айда за батькой!
– Сережа! Егооор!
И тут Егор – Егор с его острым слухом – чувствует это первым.
– Там что-то… Оттуда идет что-то.
Он опускается на колени, склоняется к рельсам и приникает к ним ухом. Рельсы гудят. Земля стонет.
Вокруг будто сам воздух вибрирует. Но это не воздух – это мост, бесконечный ржавый мост напрягает всю оставшуюся под трухой сталь и беззвучно звенит ей, входя в резонанс с какой-то силой, которая рвется сюда с того берега.
– Там свет! Свет!
Столп света буравит плотную, как глина, темноту, вворачивается в него с огромной скоростью, приближаясь к людям с каждой секундой. Туман пытается придушить, рассеять его – но даже ему не хватает сил.
И тут раздается неслыханной силы рев.
Такой мощи тут не слышали с тех пор, как отгудели последние сирены воздушной тревоги. Рев идет откуда-то с моста, с той стороны, но он сразу заполняет собой весь видимый и невидимый мир.
Коц произносит это вслух первым.
– Поезд! Там поезд, едрен батон! Поезд идет!
Не идет – летит.
Вот уже весь мост, на который они взошли, ходит ходуном, подвывает тепловозному гудку; и железные сочленения моста поскрипывают в такт стучащим колесам. Туман загорается изнутри, и становится ясно, что это именно поезд, не отдельный локомотив, а длинный, неизвестно чем груженный состав.
Он мчится сейчас через зеленый туман вслепую; может быть, машинист в кабине заметил, как влетел на мост, а может, ничего и не понял – на такой-то скорости.
Егору хочется сделать шаг назад, сойти с моста, вернуться с неба на твердую землю. Мост расшатывается, многосоттонная громада поезда ввинчивается в него, пытаясь проскочить через всю эту ржавчину до того, как у той подкосятся опоры и она со смертным стоном завалится в пропасть.
Остальные дозорные думают то же – и отходят, отходят по шажочку назад, назад и в стороны.
А Полкан остается там, где стоял.
Он распахивает широко свои ручищи и упирает их в воздух, который уже начинает приходить в движение, вихриться – толкаемый вперед громадным поршнем.
Полкан остается на месте.
Он разевает свою пасть и орет – и воздуху, и летящему на него локомотиву:
– Не пущу! Пошли на хер, с-суки! Не пущууу!!
