К книге
Станция ЛюбяньСтраница 3
50%
Страница 3
3

Азаревский изобразил на лице ангельскую кротость, но в глазах его была злость.

— Я ждал таких реплик, — скорбно вздохнул он. — Я ждал, что мещане скажут: это порок. Пусть! Но это красивый и смелый порок, и он выше трусливой и жалкой мещанской добродетели. Мы, великие хулители и ниспровергатели всех богов и добродетелей, будем вместо со славным поэтом Теофилем Готье сожалеть, что человечество знает только семь смертных грехов и невозможно уже выдумать восьмой!

С ловкостью фокусника Азаревский выдернул из кармана длиннополого пиджака тоненькую книжечку и, раскрыв ее на закладке, прочитал глубоким, страстным голосом:

Да! Я гублю! Пью жизни, как вампир!

Но каждая душа  —  то новый мир,

И манит вновь своей безвестной тайной…

— Ло-овко! — снова пропел на весь зал ехидным тенорком Вавилов. — Не любовь, а футбольный мячик. То в тех, то в других ногах болтается.

Зал дружно захохотал, а в задних рядах захлопали и закричали что-то насмешливое. Сидевшие в первом ряду поклонники Азаревского завертели беспокойно головами, зашептались, зашикали на шумевший зал. На сцену выскочил завклубом и закричал плачущим голосом:

— Граждане, просили же вас! Будьте культурны!

Но зал по-прежнему хохотал и хлопал в ладоши, а в заднем ряду кто-то повторял весело:

— Фут-бол! Вот это сказал: фут-бол!

Генька вытер потное лицо и неожиданно сказал:

— Ну-с, в общем я кончил. Не надеюсь на понимание и сочувствие, поэтому умолкаю.

Он стал медленно запихивать в карман книжечку стихов, так же медленно убрал носовой платок, пил не спеша воду, шептался с завклубом. Катя поняла: он ждет, что зал утихнет и попросит его продолжать. Но зал переговаривался, пересмеивался, и Генька с гордо-оскорбленным лицом спустился со сцены в первый ряд.

Тотчас, словно все шло по порядку, поднялся комсомолец-ткач, тот, что подмигнул Кате, и попросил слово. Паренек заговорил запальчиво, но пресно, газетными фразами, подолгу объяснял и без того ясные вещи. Катя рассердилась. Разве так надо говорить о любви? Но искренность, звучавшая в звонком юношеском голосе оратора, все же дошла до слушателей, и его наградили аплодисментами. Тогда поднялся и попросил слово Митяй.

Он вышел на сцену, засунув руки глубоко в карманы, плечом вперед, будто затевал драку, и сразу закричал:

— Я вам скажу не ошибусь, дорогие товарищи, что любовь выдумали буржуйские писатели в разных там романчиках! А мы эту романтику по боку!

Он передохнул, покосился на первый ряд, где сидел Генька, и, словно подстегнутый, захрипел еще страшнее:

— Теперь брак возьмем, разнообразные семейные цирлихи и манирлихи: горшки, соски, пеленки! Тут я на все сто процентов согласен с товарищем Азаревским. Семья — целиком и полностью есть кандалы, которые мешают нам строить светлое царство социализма. Но мы сбросим их и растопчем беспощадно! — швырнул что-то на пол Митяй и притопнул ногой.

Катя поднялась и, ничего не видя от дрожащего и плывущего тумана, застилавшего глаза, стала выбираться из тесного ряда. Натыкаясь на колени сидевших, наступая им на ноги, Катя вышла наконец в проход и выбежала из клуба.

Она села на ступени парадного крыльца рядом с каменным львом, опиравшимся одной лапой на шар, другую поднявшим для удара. Через раскрытые двери клуба выносило на улицу невнятный голос Митяя, то и дело прерываемый, как могучим вздохом, слитым гулом зала. Катя посидела, послушала и вдруг, выронив букетик и припав головой к каменному львиному боку, заплакала…

Семья! Какое это теплое и глубокое слово! Еще более глубокое даже, чем слово любовь. Семья — это то, что пройдет через всю твою жизнь. И великую скорбь человеческих потерь, и изумительное чудо рождения нового человека — все объемлет это нетленное слово. Катя-то знает, как жить без тепла и радостной семьи. Вспомнишь об этом — и в сердце такой холод!..

Катя всхлипнула и оглянулась испуганно. Никто не должен видеть ее слез, горьких, но гордых. Она торопливо вытерла лицо тыльной стороной ладони, подняла букетик и встала.

В эту минуту в клубе закричали многие голоса и, словно вытолкнутый этими криками, на крыльцо выбежал Митяй.

— Ты почему ушла? — он сел на льва и весело сплюнул. — Горло пересохло, а все ж-таки не даром.

— Не ври! — сухо сказала Катя. — Вавилов и ребята дадут Геньке леща! Не поймешь тебя, Митя, то ли ты просто бузотер, то ли анархист и осколок, вроде твоего дружка Геньки. К революционному пролетариату примазывается, погань! — дернулись в омерзении губы Кати.

— Но-но, ты это брось, Сосулька! — строго, но не слишком уверенно проворчал Митяй. — Я не осколок, а вот у тебя типично мещанские взгляды.

— Это у тебя мещанские взгляды! — рассердилась Катя.

Пушистые ее ресницы слиплись от недавних слез, на щеках были влажные полосы, и вся она напоминала мокрого, но задиристого котенка, бросающегося в драку.

— Не видишь разве, что они хотят разлад в наши ряды внести? На нас, комсомольцев, весь город смотрит, а ты компанию водишь со всякой гнилью!

Митяй соскочил со льва, видно, хотел сказать тоже что-то резкое, но из клуба стали выходить люди, и он торопливо взял Катю под руку.

— Пойдем, пройдемся. Я тебе сейчас все объясню. Пойдем в наш сад.

Они медленно, молча пошли через город, поднялись и потемневший вечерний сад и свернули на широкую тополевую аллею. Тополя оделись в весенние «сережки», и с мохнатых белых их ветвей летел лебяжий пух, неслышной метелью играя по аллее. Дышалось глубоко и радостно. Из темных глубин сада, где в теплой тьме совершалось прекрасное и мудрое таинство весны, долетали неясные шорохи, вздохи. Катя успокоилась, притихла. Букетик ландышей она несла перед лицом, как свечу. Ей было хорошо и чуть тревожно. В дальнем конце сада заиграла гармошка. Играл Сашок Щукин, играл плохо, но мелодия звучала не по-дневному грубо и резко, а нежно и печально, как всегда звучит ночью далекая музыка. Сидеть бы сейчас, закрыв глаза, приложив к груди руки, и слушать ласковые слова любви. А Митяй заговорил с обидной насмешкой чужим, сорванным голосом.

— Половое влечение — функция или не функция? Факт, что функция, вроде голода, или все равно как жажда. А если я хочу пить, я, очень просто, беру стакан и пью, — поднес он к лицу Кати согнутые пальцы, будто держал в них стакан. — Физиология, понимаешь?

Катя резко оттолкнула его руку.

— Человек — не стакан! Любовь поднимает человека, как на крыльях, а ты — функция! А зачем ты семью топчешь? Ты пробовал без семьи жить? Если нет дли тебя родной семьи, значит, и родной сторонушки дли тебя нет. Значит, без родины ты. Сам себя ты, Митя, обкрадываешь.

— Ты, ей-богу, какая-то святая. Из тебя просвирки можно лепить! — обиделся Митя, не ожидавший отпора. — Шла бы вон туда, к монашкам.

А Кате обидеться помешала смешная мысль. Они смотрела на легкое, как дым, вечернее облако, стоявшее над тлеющим закатом, и думала: «Хорошо бы полежать на нем, свесить голову и смотреть вниз, на землю, на Митяя, как он злится».

Она тихо засмеялась. Митяй посмотрел на нее удивленно и вдруг обнял крепко, больно за плечи, поцеловал в губы, трудно перевел дыхание и поцеловал жадно еще раз, в подбородок. Сухой, горячий поцелуй ожег Катю. Она рванулась назад и сказала задыхаясь:

— Не надо!.. Страшно очень.

Лицо ее стало нежным и беспомощным, а Митяй захохотал громко, победно, торжествующе.

— Пошла-поехала романтика!..

* * *

Теперь, после первого в ее жизни поцелуя, Катя каждый новый день встречала как день счастья, потому что каждый вечер ждал ее в саду Митяй. И, словно по уговору, они не поднимали больше разговора об Азаревском и об увлечении Митяя модными теориями. Катя знала, что он ни в клубах, ни в саду не участвовал больше в диспутах о любви. Значит, считается с нею, с ее мнениями и взглядами, это успокоило девушку. А главное — не до того им было. Их захватило молодое чувство. В эти вечера, теплые, душистые, полные любви и мощного материнского цветения природы, расцвела и их любовь.

Однажды их застала в саду гроза. Сначала пришла темнота, мохнатая и душная, будто сад накрыли овчиной. Вдали невнятно и негромко пробурчал гром. Потом подкравшаяся туча дохнула холодным сырым ветром. Он шарахнулся в кусты, взъерошил их, затем просвистел по аллее, подняв пыль, и, наконец, сорвал с головы Кати платок. Она ахнула, побежала за платком и остановилась только у стены склепа.

— Ты промокнешь там, Митя! Беги сюда, ко мне! — нежно и зазывно крикнула она.

Они едва успели вбежать под крышу, как хлынул звонкий молодой ливень. Синие огни молний вспыхивали непрерывно, и тогда из жуткой темноты склепа возникала белым привидением мраморная урна. Но молния гасла — и привидение исчезало. А Кате не было страшно. Она стояла под колоннадой, выставив на дождь сложенные лодочкой ладони, чувствовала бурные толчки сердца и чего-то ждала. И когда Митяй подошел к ней, она вся поникла, ослабела и, боясь упасть, первая обняла его за шею мокрыми от дождя руками…

Дождь кончился. Вышла луна. В саду словно кто-то перешептывался: это падали с ветвей дождевые капли. На монастырской колокольне медленно пробили часы, и печальный этот звук долго бродил по саду, будто заблудился между деревьями.

— Ты будешь помнить? — еле слышно прошептала в темноте Катя.

— Что помнить? — тоже шепотом спросил Митяй.

— Все… — она замолчала, смутившись, потом сказала громко и строго: — По-моему, так: возьми мою жизнь, но и свою мне отдай. А то лучше не надо!

Митяй промолчал. Катя почувствовала, что он не знает, как ответить.

Они вышли в сад, еще влажный от дождя, одновременно с солнцем. Пели гудки и птицы. Катя взглянула на Митяя, покраснела и закрыла лицо ладонями. Потом засмеялась и убежала не простившись. Она бежала на фабрику и не узнавала мир, такой обычный и знакомый. Небо никогда не было таким чистым, его словно протерли, да-да, подышали на него, а затем хорошо протерли чистым полотенцем. С города ночной ливень смыл пыль, грязь, хмурь, и он стал легким, чистым, сквозным. Сама Катя была переполнена счастьем.

Ее охватывало теперь беспричинное ликование каждый раз, когда в саду или в общежитии появлялся Митяй. Взгляды их встречались, и начинался безмолвный разговор. Вслух они произносили обычные будничные фразы, а глаза говорили совсем другое, самое важное, глубокое, затаенное, слышное и понятное только им.

— Завтра воскресенье, что днем будешь делать? — спрашивала небрежно Катя, а глаза ее стыдливо и радостно говорили: почему так долго не приходил? Без тебя такая тоска!

— Не знаю еще, — отвечал равнодушно Митяй, а синие его глаза жадно ласкали Катю и вспыхивали нетерпеливой мужской страстью.

Под этим требовательным взглядом Катя и пугалась и радостно трепетала.

И вдруг все изменилось в один вечер. Снова тревога и сомнения охватили Катю. Снова стало перед ней жирное, стеариновое лицо Азаревского и его подленькие похотливые глаза.

Снова видела она, как Митяй с ухмылкой топчет любовь.

Началось с того, что Митяй опоздал на свидание. А в этот вечер Катя с особенным нетерпением ждала его. На фабрике сегодня произошло событие, о котором они непременно должна рассказать Митяю.

Но дорожки и аллеи начали уже пустеть, молодежь расходилась по домам. Сад, загадочно притихший, будто что-то затаивший, с пустыми аллеями, залитыми холодным лунным светом, стал чужим, недобрым. Катя, одиноко сидевшая на скамье, испуганно поднялась, услышав шаги, которые узнала бы в тысяче других.

Митяй снисходительно поцеловал ее и сказал небрежно:

— Извиняюсь, опоздал.

— Ты послушай, Митя, что у нас на фабрике сегодня случилось, — рванулась к нему Катя. — Ты наш трепальный цех знаешь? Ну, ладно… Там со времен Саввы Морозова в окнах стекол не было. И не вставишь: работницы враз задохнутся от хлопковой пыли. Морозовская вентиляция! Летом туда-сюда, а осенью и зимой каково? Трепальницы свой цех «Сахалином» прозвали. И вот, слушай… Сегодня их перевели в новый цех, с настоящей вентиляцией и со стеклами в окнах. Со стеклами, Митя! Вошли они и ахнули! А тетя Варя, она на «Сахалине» тридцать лет проработала, перекрестилась и директору поклон в пояс отвесила. Тот как закричит на нее: «Чего ты мне кланяешься? Я тебе господь бог, что ли?» А тетя Варя отвечает: «Не тебе, сынок, а Советской власти кланяюсь». Хорошо как, верно, Мити? А сегодня вечером слышим — поют в трепальном. Сахалинницы поют! Понимаешь ты это?

Катя теребила Митяя за рукав и смеялась счастливым смехом.

Митяй удивленно посмотрел на нее. Глаза блестит, смех какой-то особенный, а на платке и в волосах хлопковые пушинки. Видно, прямо с фабрики прибежала сюда, чтобы рассказать об этом событии. Ну, до чего же смешная эта Сосулька!

— Значит, в трепальном стекла вставили? — насмешливо скривился Митяй. — Тоже мне, достижение! Вот когда наши рабочие не тачками, а кнопками орудовать будут, в галстуке и при манжетах, вот это да, достижение будет! Вот к чему мы должны стремиться.

— А пока твоих кнопок нет, может, работниц обратно на «Сахалин» прогнать? — отодвигаясь от Митяя, ломким голосом спросила Катя. И с трудом переломив себя, сказала спокойно и твердо: — Не хочу больше об этом говорить. Что-то охота пропала. А ты почему опоздал, Митя?

— Стенгазету делал. Замучили меня с ней, — отвел Митяй глаза в сторону. — А ты небось шут знает что подумала?

Катя подняла на него глаза доверчивые, но все понимающие, и Митяй смутился.

— Соврал я тебе, Катюша. Никакой стенгазеты я не делал. Я весь вечер в шахматы с Генькой играл. На квартире у него был. Вот у кого книг, божечка ты мой! У него и Ницше есть, и Фрейд, и еще какие-то Шопенгауэр и Блавацкая. А пора уже и нам этого Ницше почитать. Обязательно прочитаю!

Смущение и виноватость Митяя уже исчезли, он говорил весело и воодушевленно, но, взглянув на лицо Кати, осекся и тут же загорячился:

— Ну, а что в этом такого? Я лично ничего такого в этом не нахожу. Узко вы смотрите на вещи, дорогие товарищи! Нам нужна во всем философская широта взглядов, а не узкое доктринерство! Вот как я это дело понимаю.

Предыдущая главаГлава 3 из 6Следующая глава