К книге
Станция ЛюбяньСтраница 4
67%
Страница 4
4

Фразу о философской широте взглядов Митяй услышал сегодня от Геньки, она ему очень понравилась, и он решил, что сейчас ее можно применить с эффектом. Но эффекта не получилось. Катя улыбнулась, как улыбалась, когда ей бывало невесело, краешком рта, и сказала с иронией:

— На глазах умнеешь, Митя.

Митяя почувствовал себя обиженным.

— Я-то умнею, а по тебе не заметно. Чего ты к Геньке привязываешься? Корову он у тебя увел или что? Спорит человек о любви, свой взгляд на это имеет, только и всего. А ты ему черт-те что хочешь припаять.

Катя сидела опустив голову, переплетя руки на груди и крепко зажав кисти под мышками, словно хотела удержать что-то рвавшееся наружу. И все же не удержала, отбросила руки и вскинула голову.

— Только и всего? Эх, Митя!.. — голос ее страстно зазвенел, как в любимой песне. — Они нас в самое сердце бьют. По-моему, кто любовь убивает, тот и человека убить может. Убивают уже! В наших послов стреляли, в партийцев бомбы бросают. Они в наступление переходят, а ты — «только и всего». Порченый ты какой-то стал, Митя.

Митяй слушал ее сначала удивленно, потом заметно растерялся. Но сдаваться он не хотел.

— И вправду, вылитый попугай, — проворчал он, отвернувшись. — Нахваталась умных слов, а что к чему не разбираешься.

Катя не слышала этих обидных слов. Она с трудом сдерживалась, чтобы не броситься к Митяю в порыве нестерпимой материнской жалости и страха, как к ребенку, от которого надо отвести опасность. Ей хотело обнять его и всего закрыть своими тоненькими девичьими руками, чтобы защитить, охранить, удержать. Но, взглянув на Митяя, она почувствовала, что делать этого не надо. Засунув руки в карманы и закинув ногу на ногу, он насвистывал «Кирпичики». Во всей его позе был вызов и отчуждение. Катя вздохнула и сказала грустно и ласково:

— Иди, Митя. Тебе вставать рано. А я высплюсь, я завтра во второй смене работаю.

Митяй ушел, сухо простившись и по-прежнему насвистывая. Снова на пустой аллее в ярком, но равнодушном свете луны зачернела одинокая девичья фигурка. Устало сложив руки на коленях, Катя сидел так неподвижно, что ее можно было принять за статую, если бы не широко раскрытые глаза с блеском луны зрачках.

Ночная бабочка с разлета ударилась ей в лицо и защекотала, трепеща нежными крылышками. Катя испуганно ойкнула, потом улыбнулась и осторожно снял бабочку со щеки. Глядя с печальной улыбкой на хрупкое существо, доверчиво отдыхавшее на ее ладони, Катя думала о Митяе.

Высоко забравшаяся луна побледнела, а из слободок прилетела далекая перекличка петухов, когда Катя решила: «Расскажу все ребятам. Одного оставлять Митяя сейчас нельзя. Какой-то он неожиданный и ненадежный стал. Впрямь порченый…»

Но выполнить это Кате помешало огромное событие, захватившее все ее чувства и мысли. Она должна была стать матерью. В обеденный перерыв запиской вызвала Митяя в сад. И даже густые ресницы не могли скрыть ликующего блеска ее глаз, когда она сказала об этом Митяю. А он сделал строгое лицо и надолго замолчал.

— О чем ты думаешь? — удивилась Катя.

— Ни о чем не думаю. Думать потом будем. Зачем раньше времени беспокоиться.

— Беспокоиться? — остановилась Катя.

— Да брось ты, Сосулька! — поморщился Митяй и, взяв ее под руку, снова повел по аллее. — Не усложняй ты, ради бога, это дело.

Кати выдернула руку и одна пошла к выходу из сада.

Был конец августа. Дали, чистые и светлые, отодвинулись и похолодели. Сад в тоскливом ожидании осени был тих, грустен и гулко ухал, отзываясь на каждый звук, как пустой покинутый дом. Где-то в глубине застучал дятел, а казалось, что он долбит рядом, на самой аллее. Сверкая и переливаясь на солнце, плыли по воздуху паутинки, липли к лицу Кати, и она печально задумалась: почему они всегда навевают на нас грусть расставаний и утрат?

Что-то зашуршало сзади. Катя быстро и обрадованно обернулась. Но это был желтый лист, с сухим жестяным шорохом летевший по аллее. «Осень скоро, — тоскливо подумала Катя. — Осень…»

А через несколько дней губкомол неожиданно направил на рабфаки шесть вышнемостовецких комсомольцев. В их число попал и Митяй Горелов. Катя под первым осенним дождем прибежала на вокзал. Только что кончился митинг, и на перроне кучкой стояли и уезжающие и провожавшие. Митяй не догадался отойти в сторону, и Катя, робея под насмешливо-сочувственными взглядами ребят и девчат, стояла опустив голову и зябко поеживаясь. Тапочки ее промокли насквозь, когда она бежала с фабрики на вокзал.

— Почему молчишь? — уныло спросил Митяй.

— Так. Сама не знаю. На душе кошки скребут.

— Кошки пустяк, — вздохнул Митяй. — А у меня на душе собаки воют. У-у-у! — завыл Митяй и засмеялся.

Катя тоже улыбнулась, но улыбка получилась какая-то недоконченная, и, дрогнув губами, она сказала:

— И хорошо, Митя, что ты уезжаешь отсюда, и жаль мне тебя. Один теперь будешь. А тебе нельзя быть одному.

По лицу Митяя, сразу замкнувшемуся, видно было, что он понял все, что хотела сказать Катя.

— Меня жаль? — высокомерно хмыкнул он. — Странное дело. Нянька, что ли, мне нужна? Няньки мне и здесь надоели.

От этих самоуверенных и отстраняющих слов Кате стало еще тоскливее и беспокойнее. Промокшие ее ноги ломило от холода, и она задрожала от какой-то внутренней стужи. Боясь расплакаться, она сказала:

— Ты не сердись, Митя, я пойду. Боюсь в совпартшколу опоздать.

Митяй не обратил внимания, что Катя идет в совпартшколу в неурочное время. Он отчаянно махнул рукой, заторопился и стал сбивчиво просить Катю писать ему почаще, на его письма отвечать сразу, не откладывая, а в случае чего-нибудь такого — ну, она же понимает! — немедленно телеграфировать ему. Катя пообещала и писать и телеграфировать, покраснела от его поцелуя при людях и ушла.

Обратно, в общежитие, она бежала, не обходя луж, не видя их, а когда вошла на монастырский двор, на колокольне ударил большой колокол. Тяжкие, но звонкие удары кругло покатились вниз, обрушились на Катю, оглушили и смяли ее. Качнувшись, она в изнеможении прислонилась к мокрой стене колокольни. Она задыхалась от горя и летела в черную глубину такого отчаяния, когда кажется, что все рухнуло, что нельзя больше жить. А тягостные удары мрачно гудящей меди продолжали мучительно-гнетуще падать на ее голову.

Катя оттолкнулась от стены и оглянулась, почувствовав, что сзади кто-то стоит. Стояла женщина, не старая, но с темным и сухим, словно окостеневшим, лицом, с синими тенями под большими печальными глазами. По черной длиннополой одежде Катя узнала монахиню.

— У тебя горе, доченька? — тихо спросила монахиня.

Катя молчала, исподлобья глядя на нее. А монашка закачала головой, зашелестела сочувственным шепотом:

— Молоденькая какая, а, гляди-ко, повстречалась уже с горем. Мир-то, он лукавый и горький.

Темно-коричневые, безжизненно тонкие ее губы ласково, жалеюще улыбнулись.

— Пойдем со мной, доченька. Я помолюсь за тебя. И сама ты помолишься. Ан, глядь, угодник и снимет с тебя горе твое, — положила монахиня на голову Кати легкую, пахнущую ладаном и свечной гарью руку.

Катя тряхнула головой, сбросив руку, и, сверкая главами, крикнула:

— Еще чего придумаете? Сами целуйтесь с вашим угодником!

Круто повернувшись, она помчалась к общежитию.

* * *

…Митяй попал на рабфак Ленинградского Горного института, и первое время, как ему казалось, в Ленинграде вообще было не до писем. Рабфаковцы должны были одновременно и работать и учиться. Для Митяя счетной работы не нашлось, и пришлось работать грузчиком в порту. От усталости он засыпал на лекциях. Решив окончить рабфак за один год, Митяй редкую ночь спал больше четырех часов. Правда, он окончил семь классов, но многое забыл. До писем ли было в этот сумасшедший год? Все же иногда его начинала мучить совесть, особенно когда он вспоминал, что Катя беременна. Но мысли о ней стояли где-то позади местных, рабфаковских мыслей об очередном зачете, о рубле для студенческой столовки. И первая ему написала Катя, уже зимой.

Катя сообщала, что у нее родился сын, что назвала она его Василием, в память дедушки, Катиного отца. Сама она здорова, работает теперь на двух станках и к тому же на высоких номерах пряжи, а поэтому зарабатывает много больше прежнего. Пусть Митя не беспокоится о материальной помощи ей, а хорошо учится.

Митяй никак не мог уловить тон Катиного письма. Если прочитать его дружеским тоном, то и письмо получалось дружеское, теплое, а если прочитать сухо, тогда и тон письма получался сухой, даже оскорбительный.

А ответ у Митяя вылился легко и очень ему понравился. Он писал, что никогда не откажется от отцовской доли расходов на сына. Только не надо усложнять этот вопрос, к нему надо подходить со всей философской широтой. В конце письма Митяй уверял, что он любит Катю по-прежнему, и просил поцеловать за него сына.

Ответа на это письмо Митяй не получил. Это не очень обеспокоило его, но он все-таки ломал голову, как выделить из скудного заработка грузчика отцовскую долю расходов. Однажды мелькнула верткая и скользкая мыслишка отложить расплату с Катей до окончании института. Он возненавидел себя за эту подлую мысль, продал на базаре присланные матерью домашней вязки свитер и шарф и перевел деньги Кате. Они вернулись с отметкой почты: «Адресат выбыл».

Была весна, у Митяя начались экзамены, и они заслонили Катю.

Экзамены он сдал блестяще. Теперь можно было начать розыски Кати, написать в укомол или знакомым ребятам, но открылись занятия на курсах по подготовке к вступительным экзаменам в институт, и Митяя опять закрутило. Однажды он даже сел писать в Вышний Мостовец, но кто-то вошел, помешал, письмо осталось неоконченным, а на следующий день он забыл о нем. Митяй решил, что, видно, судьба развела их навсегда.

И вот через двадцать пять с лишним лет они снова встретились.

* * *

— Не стал ли я игрушкой сновидений, как пишут в романах? — театрально разводил руки Горелов. — Вы ли это, Катя! Виноват. Кажется… Екатерина Васильевна?

— А я вас сразу узнала, при первом взгляде, — застенчиво улыбнулась Катя. — Но почему-то испугалась и убежала, как девчонка.

— Прямо-таки литературный сюжет! — все шире разводил руки Дмитрий Афанасьевич. — Двадцать пять лет спустя два земляка, он и она, встречаются в вагоне! У Чехова, кажется, есть такое же? А ну-ка, дайте мне как следует на вас поглядеть!

Он радостно, как ему казалось, а на самом деле нервно, смеялся, взволнованно вздыхал. Взяв Катю за плечи, растроганно вглядывался в ее лицо, а сам чувствовал всю фальшь, всю ненатуральность своего поведения. За этой фальшью скрывались его растерянность, стыд и больше всего страх. И он говорил черт знает что.

— Как наш Вышний Мостовец поживает? Все на том же месте? И жизнь, конечно, все та же? Микрожизнь, если говорить откровенно. И все же — город детства и юности, а это, как хотите, не пустяк! — на этот раз с искренним чувством сказал он. — В этом году обязательно соберусь туда. Пройдусь по своей Пустой улице, побываю на «Красном Мае». Нет, в самом деле, съезжу-ка я на поклон к родным пенатам.

— На поклон к родным пенатам? — удивленно посмотрела Катя на Горелова. — А разве вы не знаете, что нет уже прежнего Вышнего Мостовца? Его затопило искусственное море. Об этом и в газетах было. А новый Вышний Мостовец выстроен на Вороньей горе, помните, где монастырь был? Говорят, замечательный город! А вы — микрожизнь! И никогда там не было микрожизни!

— Как? Вышний Мостовец затоплен? — не заметив упрека, ошеломленно заморгал Горелов. — И моя Пустая улица? Да, мало интересовался я родным городом, это верно, — виновато сказал он. — Но, вспомните, когда я уехал оттуда. За это время многое быльем поросло…

Катя улыбнулась краешком рта. Как знакома ему эта невеселая и чуть ироническая улыбка!

— Да, быльем за это время многое поросло.

А Дмитрий Афанасьевич подумал: «Какая умница! Не только умница, но и гордая! Такая не будет сводить счеты». Но ему все еще не верилось, что разговора начистоту не будет. Она, наверное, выбирает момент для нападения.

— А все-таки грустно как-то делается, — печально вздохнул он. — Вот и нет моего «Красного Мая»!

— Не жалейте, — успокаивающе улыбнулась Катя. — Вместо вашего инвалида настоящий богатырь выстроен! Именно такой, о каком вы мечтали в юности, с кнопками и лимонадом в цехах. Мне называли его мощность, но я, признаться, забыла.

— Вы по-прежнему в Мостовце, конечно, живете?

— Я выехала оттуда вскоре после вас, тоже на рабфак, — просто сказала Катя.

— Вот оно что! И ваши теперешние координаты? — с любопытством спросил Горелов.

— Потом, потом. Я схожу на станции Любянь. Адрес свой я вам дам. Сначала расскажите о себе. Как живете? Только поподробнее.

Горелов покосился на раскрытые двери соседних купе и предложил:

— Пойдемте ко мне. Я еду один.

Когда они перешли в купе Дмитрия Афанасьевича, он повторил:

— Как живу? Не жалуюсь.

— Еще бы жаловаться! Эка орденов-то нахватали! — с улыбкой кивнула Катя на широкую орденскую планку, украшавшую его элегантный черный мундир генерала геологической службы.

— В наше время без орденов жить просто неприлично, — отшутился Горелов. — А вы, вижу, избранник народа. Где работаете? Не надо, не отвечайте! Я, кажется, угадаю. На партийной работе. Верно?

— Не угадали. Я тоже при мундире. Прокурор и, похвастаюсь, даже республиканского масштаба.

— Ой, батюшки! — с комическим испугом откинулся Горелов на спинку диванчика.

Он дурачился, всем лицом показывая, как он испугался. Лишь глаза его не дурачились, они стали отчаянными:

— Ну, если вы прокурор, значит, я подсудимый?

— Ай, бросьте вы! — по-простецки, широко отмахнулась Катя. — Выкладывайте, говорят вам, о себе все. По мундиру вижу, что вы уже генерал. Министром скоро будете? Расскажите и о своей работе. Но больше о себе. Понимаете? О себе.

Дмитрий Афанасьевич затаил вздох облегчения. Она не хочет вспоминать прошлое. Видимо, он давно прощен, а возможно, забыт. Ну что ж, это хорошо!

Предыдущая главаГлава 4 из 6Следующая глава