Вечер выдался теплый и солнечный. Карин, в крестьянской блузе и синей юбке, убирала гостиную, а я вышел в сад, подвязать и полить георгины. Бутоны на кусте сорта «Король Альберт» готовы были распуститься. Середина лета, подумал я. Что бы ни случилось, всегда можно положиться на благословенный континуум времен года: люпины, георгины, хризантемы, горох, фасоль, сельдерей… Как говорят садоводы, всему закон – солнце.
Я так старался не выказать своего волнения, что даже забыл спросить у Карин, какого мнения она о Джеральде Кингсфорде. Мои мысли уносились на юг, к холму Бикон-Хилл с могилой лорда Карнарвона на склоне. «Вы что-нибудь видите, Картер?» – «Да-да! Чудеса!» Разумеется, находка Карин не сравнится с сокровищницей Тутанхамона, но произведет настоящий фурор среди знатоков керамики и фарфора. Покрепче подвязав пурпурный клематис к шпалере, я вернулся в дом, где Карин как раз закончила уборку.
– Знаешь, мне очень хочется с кем-нибудь все это обсудить – конфиденциально, разумеется.
– Может быть, с Джо Мэтьюсоном?
– Нет, фарфор для него – не главное, а мне нужен настоящий специалист, уровня Джеффри Годдена или Реджинальда Хэггера.
– И что они тебе сейчас скажут, Алан? «Пока не увижу, не поверю»? Тебя это успокоит?
– Нет, конечно. А на большее пока не стоит и рассчитывать.
– Почему бы тебе не поговорить с Тони? Тебе сейчас просто хочется с кем-то поделиться. А к специалистам обратишься на следующей неделе.
– Ты совершенно права. Давай позвоним Тони и пригласим его на пинту пива. Это твое открытие, моя волшебница. Неужели ты нисколько не волнуешься?
– Vielleicht. – Она повесила кухонное полотенце на сушилку. – Естественно, я волнуюсь, но женщине проще взвалить ответственность на мужчину и напустить на себя таинственность. Так вот, я очень безответственная женщина.
– А значит, ты тоже континуум. Как замечательно!
– Гм, меня называли по-всякому, но этим словом – никогда.
– А народ авзонский Мульцибером звал его.
– Правда? А кого именно?
– Сатану. Ангел сей, превратившийся после этого в Дьявола, сделался самым близким из моих друзей, и теперь мы частенько почитываем вместе с ним Библию. Ладно, давай звонить Тони.
По счастливой случайности, Тони только закончил сочинять проповедь и с радостью согласился повидаться с нами второй раз за день.
– Только знаете, Алан, сперва мне нужно побеседовать кое с кем в Стоккроссе. Это не займет много времени. Давайте встретимся в «Полпути», часа через полтора.
Мы выпили пива в «Полпути», а потом отправились на берег Кеннета; река, сверкая и переливаясь в вечерней прохладе, убегала под деревянный мостик в конце тропинки. В ивняке я заметил зимородка, но он упорхнул, прежде чем я успел указать на него Карин и Тони. Мы перешли мост и сели на прибрежную траву полюбоваться закатом.
Все молчали, а потом Тони спросил:
– Вы ее продадите?
– О да! В конце концов, нет ничего постыдного в желании обеспечить себя материально и укрепить свое финансовое положение. Ну и потом, дети и так далее…
– Неужели она и впрямь так дорого стоит?
– Знаете, я не хочу загадывать, но если все подтвердится, то да, за нее можно получить целое состояние.
– Что ж, Тони, – сказала Карин, – а теперь прочитайте нам проповедь о том, что деньги – зло.
– Нет-нет, это не ко мне. Доктор Джонсон был прав, утверждая, что богатство дается человеку для того, чтобы делать добро. Надеюсь, вы не вздумаете отсюда уезжать.
– Нет, что вы!
– Я вообще не хочу покидать Булл-Бэнкс, – добавила Карин. – И магазин, и долину Кеннета. Здесь Seligkeit. Ой, Алан, а вон там, под Erlen – как это по-английски? под ольхой? – там играет форель! Мне хочется навсегда скрываться здесь от опасности, пребывая в счастливом неведении.
– Скрываться? От какой опасности?
– Ну, от того, что меня пугает. Когда наступает темнота, мне страшно.
– Кстати, я тут вспомнил одну из баек Джека Кейна, – сказал я. – Когда он воевал в Бирме, их выстроили на молебен перед боем, и полковой пастор начал их увещевать: «Вам, ребята, не стоит ничего бояться. Христос повсюду. Он с вами и дома, и на чужбине, и в ночной тьме, и при свете дня. Он незримо присутствует с вами». А капрал рядом с Джеком пробормотал: «Надеюсь, Он не подсматривает, как мы с женушкой сношаемся».
– А я бы не возражала, – сказала Карин. – Может, Он и научился бы чему-нибудь новому.
– Сомневаюсь, – улыбнулся Тони. – Христос вырос среди галилейских крестьян.
– Нет, правда, я не шучу, Тони. Я преклоняюсь перед Христом, только жалко, что не могла с ним побеседовать, прежде чем Он все это начал.
Тони расхохотался:
– И что бы вы Ему сказали?
– Ну, Он хотел, чтобы люди по-доброму относились ко всем, и к друзьям, и к врагам, с таким сакраментальным… ach, was ist «Grossmut», Алан?
– С великодушием.
– Danke. Так вот, с сакраментальным великодушием. Но они способны на это лишь тогда, когда сами чувствуют себя счастливыми и благословенными, когда они всем довольны. И ощущать это они должны не только умом, но и всем телом. Человек – существо из плоти и крови. Он не может быть добрым и милосердным, если ему неведома настоящая плотская любовь. Тогда ему нечего отдать. А вот влюбленные могут позволить себе щедрость и сострадание.
– По-моему, Христос все это знал, – с легким укором возразил Тони.
– Но ведь Он об этом не говорил! Ни слова не сказал! – воскликнула Карин. – Он учил, что любви духовной достичь непросто, и все такое. Однако Он не сказал, что любви плотской тоже надо учить, поэтому все считают, что это легко, как утолить голод или жажду – в общем, удовлетворить аппетит. Идея искусной, бескорыстной плотской любви никак не отражена в христианстве, поэтому для многих так сложно возлюбить ближнего своего, ведь этой лестницы в их доме не существует. Никого не учат придавать плотской любви религиозное значение. Я тут недавно изучала англиканский молитвенник. В нем нет ни слова о плотской любви, даже применительно к браку. И, поверьте мне на слово, лютеранский молитвенник ничем не лучше.
– Поэтому ты не хочешь… – начал было я.
– По-вашему, древние языческие культы в этом отношении предпочтительнее? – вмешался Тони.
– Наверное, да.
– Но ведь учение Христа, так радикально отличающееся от языческих культов плодородия, – заметил я, – берет за основу иудейские идеалы моногамии и целомудрия. По-моему, Его величайшим нововведением была идея сострадания. Я тут как-то прочел, не помню у кого, что от Иисуса мы получили милосердие, а от древних греков – почти все остальное. Как бы там ни было, Тони, но Карин в чем-то права. У древней богини плодородия – Афродиты, Астарты, Атаргатиды, как ее ни называй, – много чудесных загадочных символов: вода и луна, зайцы и воробьи, липы и так далее. Все это очень таинственно и прекрасно.
– А я этого и не отрицаю, – сказал Тони, – но Иисус с Его идеей сострадания за последние две тысячи лет оказал огромное влияние на западный мир, поэтому если и возродить в наше время какой-нибудь древний культ богини, его вряд ли признают. Да, люди принимают сексуальность, потому что она естественна и привлекательна. Однако же они либо не догадываются о безжалостной жестокости таких культов, либо предпочитают не вспоминать о жертвенных женихах или невестах, о сакральных утоплениях, о ритуальных убийствах младенцев и тому подобном. Вдобавок богиня не терпит, когда ей в чем-то перечат, и не знает сострадания, если ей пытаются помешать.
– Тони, вы же знаете, что некогда считалось, будто все это представляет собой определенный аспект божественной сущности и мироздания, ну вот как тьма Кали. Лучше расскажите Карин про того индуса, который видел, как Кали выходит из реки.
– А, про Шри Рамакришну?
– А кто это такой? – спросила Карин.
– Рамакришна? Был в девятнадцатом веке такой индийский мистик, жил в Калькутте, называл себя жрецом Великой матери-богини. Однажды он медитировал на берегу Ганга и увидел, как из воды выходит молодая беременная женщина, рожает младенца и кормит его грудью. А потом превращается в чудовище, пожирает дитя и возвращается в реку. Рамакришна считал, что удостоился величайшего и редкостного явления богини.
– Ну вот, – сказал я. – А теперь я выступлю адвокатом дьявола и заявлю, что это достоверная манифестация божества.
– Надо сказать, что Иисус был далеко не сентиментальным, а в некоторых случаях не гнушался жестокости, – заметил Тони. – Вот, к примеру, «кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской…»
– Ох, Тони, не надо! – умоляюще воскликнула Карин.
Мы с Тони вздрогнули от неожиданности.
– Прошу прощения, – удивленно сказал он. – Я просто имел в виду, что в этом есть какое-то мрачное удовлетворение, ну вот как когда Гермистон заявляет: «Я с радостью отправил Джоппа на виселицу, и с какой бы стати мне было это скрывать?»
– Значит, вы не отрицаете правоту заявления Карин о чувственной Афродите?
– Нет, не отрицаю. Между прочим, в настоящее время Церковь тоже обращается к этой теме, хотя, признаюсь, что Евангелие о ней не упоминает. Безусловно, об этом можно долго говорить, но я предпочитаю не расхваливать товар, который в этом не нуждается. Любому здравомыслящему человеку это и так ясно, а чрезмерно ретивые проповедники зачастую просто валят все в одну кучу, не заботясь о личных нуждах каждого прихожанина, и в итоге все так называемое учение идет насмарку.
– Во всяком случае, один влюбленный, как ему и до́лжно, преисполнен щедрости и готов возлюбить весь мир. Так что завтра утром вы наверняка услышите, как я во все горло распеваю «Тебя, Бога, хвалим».
– Знаешь что, – вдруг сказала Карин, – я, пожалуй, пойду с тобой распевать.
Я со счастливым изумлением посмотрел на нее, а она еле слышно прошептала:
– Пойду… наверное… – А потом указала куда-то за реку. – Смотрите, там, на берегу, копошится водяная крыса… вон там, в зарослях пышных розовых цветов. Как они называются?
– Посконник. По-моему, им надо придумать название получше.
– Гретхен-у-ручья? Кружева коровницы?
– Услада пастора. О чем ваша проповедь, Тони?
– Деяния святых апостолов, глава первая, стих седьмой: «Не ваше дело знать времена или сроки, которые Отец положил в Своей власти». Кстати, о временах и сроках… Мне пора домой, а то не успею поужинать перед собранием Юношеского клуба. Во всяком случае, Карин, мы с вами соглашаемся в одном…
– Не может быть!
– …Это правда форель! Она уже раз пять на одном и том же месте играет. Алан, поймай ее!
– Увы, в чужих владениях ловить рыбу не позволено, а то бы я, конечно, попробовал.
– А может, это скоро будут твои владения. На какую мушку ты бы ее ловил?
– Даже не знаю… На осоку… или на мокреца. Может быть, на кучера… Ох, уже смеркается.
С воды поднимался туман, веяло речной прохладой, тянуло запахом ила и камышей. Пауки оплетали паутиной высокие травы. Переходя мост, я взглянул вверх по течению, увидел в зеленеющем небе на западе тонкий серп новой луны и подумал, что, как бы все ни обернулось, мы с Карин счастливы.
– О чем задумался? – спросила она, сходя с моста на тропинку.
– Да все о том же… Дворцы, сады и страны призови, все примут нас как образец любви.
– Я не против стать образцом, но, по-моему, для некоторых это будет чересчур. – Она взяла меня за руку. – Ах, милый Алан, пригласи меня куда-нибудь на ужин. Мне очень хочется.
– Карин, ты вся дрожишь!
– Spannung![114] Просто я переволновалась. Видит Бог, у нас с тобой хватает причин для волнения.
Утром, в церкви, Карин держала себя с величественным достоинством, но не кичилась, а, наоборот, вела себя скромно и застенчиво. Если на берегу Ичетакни она являла собой образец искусного пловца, то сейчас словно бы источала мягкое сияние женственности. Многие, особенно женщины, всегда суетятся вокруг новобрачной, не столько из желания помочь, сколько из любопытства, будто обнюхивают нового члена стаи. После службы, пока Тони на залитом солнцем крыльце сердечно прощался с прихожанами, к нам подошли какие-то особы и стали расспрашивать Карин, нравится ли ей в Англии, пришлась ли ей по вкусу еда в английских ресторанах, где лучше магазины – здесь или в Дании, хорошо ли ей в Ньюбери и тому подобное. Карин беседовала с ними вежливо, сдержанно и благопристойно, так что все остались довольны.
Фил Маннион, церковный староста, отвел меня в сторонку, поговорить о приготовлениях к празднику урожая, точнее, попросить, чтобы я ссудил ему большие вазоны и блюда со склада в магазине. Ко всем празднествам Фил готовился загодя и, как правило, волновался по пустякам. Заручившись моим согласием, он сказал:
– Алан, пойдемте со мной, пожалуйста, я покажу вам, что я имею в виду.
– Хорошо, – ответил я, – только ненадолго. Мне не хочется оставлять жену на растерзание местным кумушкам, они и так устроили ей допрос с пристрастием.
– Судя по всему, она прекрасно с ними справится. Такая красавица отвертится и от обвинений в убийстве. Вот, посмотрите, Алан, – здесь, у входа, мне бы хотелось поставить огромную чашу, полную цветов, фруктов и овощей. У вас такая найдется?
Мы стояли под стенами западной башни; Фил говорил взахлеб, а я рассеянно с ним соглашался, разглядывая благородные арки нефа, возведенного в шестнадцатом веке, и представляя себя и Карин на ступенях алтаря. Что Бог сочетал, человек да не разлучает. Скромная церемония, в присутствии маменьки, Флик и самых близких друзей. Что ж, со временем так оно и случится. Надо только дождаться, когда Карин будет к этому готова. Я вспомнил слова Тони о том, что нельзя валить все в одну кучу. Наверняка в один прекрасный день Карин сама это предложит.
Церковь Святого Николая украшают великолепные викторианские витражи, похожие на цветные картинки в книге: в окнах по одну сторону – притчи, а по другую – чудеса. Я посмотрел на сеятеля, веером разбрасывающего семена из горсти, потом перевел взгляд на брак в Кане Галилейской и пожалел о том, что на свадьбу никак не пригласишь Белую Лошадь. Вот если бы она прошествовала по церкви, как Каменный гость в «Дон Жуане», я бы выставил ей целую бадью шампанского. И вообще, неплохо бы выпить пинту горького, а то правда жаждой замучила, как говаривал мой отец. Поскорее бы Фил закончил.
На следующее утро я позвонил в Музей Виктории и Альберта и договорился о встрече с Джоном Маллетом во вторник после обеда.
– Карин, поедешь со мной?
Она расставляла продукцию фабрик «Ройял Копенгаген» и «Бинг и Грёндаль» на столике у стены и, услышав вопрос, положила тарелку на столешницу, обернулась и взглянула на меня с хорошо знакомым мне снисходительным выражением.
– Я спрашиваю, ты поедешь со мной в Музей Виктории и Альберта?
Она улыбнулась и помотала головой.
– Как это – нет? Эта находка – твоя заслуга. Неужели ты не хочешь услышать, как ее объявят подлинной?
– Мне ничего объявлять не надо. Я и так знаю, мне Белая Лошадь сказала.
Все утро она была молчаливой и какой-то отрешенной, погруженной в свою красоту, как леопард, взирающий куда-то вдаль поверх голов восхищенных зевак. В полдень я ушел в банк, а вернувшись, застал ее за чтением тома анналов Общества английской керамики 1960 года, где была опубликована статья Лейна и Чарльстона о «Девушке на качелях».
– Ну и что ты нового узнала? – спросил я, касаясь плеча Карин.
– Ничего. Только то, что ты мне рассказывал. Das stimmt damit ein[115].
– Обедать пойдешь?
– Миссис Тасуэлл только что ушла, так что я посижу в магазине. А ты иди поешь.
– Любимая, что с тобой?
Она встала, вернула том на полку и посмотрела на меня – с дерзким пренебрежением, как на парней, сплавлявшихся по флоридской реке.
– Все в полном порядке.
Ее уверенность и спокойствие глубоко растрогали меня. Дай бог, чтобы все оправдалось, подумал я, в который раз ощутив себя ее верным слугой и поклонником. Если ей хотелось одиночества, то я не смел его нарушать, поэтому ушел обедать.
Когда я вернулся в магазин, оказалось, что Карин отправилась домой, оставив мне записку, где говорилось, что все в порядке и что ей очень хочется, чтобы я поскорее пришел.
Вечером начался дождь – легкий летний дождь, не предвещавший затяжного ненастья, – и вместо того, чтобы поработать в саду (самое лучшее средство для снятия нервного напряжения), я решил заняться своей коллекцией керамики и фарфора. Я снимал хрупкие вещицы с полок, осторожно стирал с них пыль, нежно поглаживал глазурь и придирчиво рассматривал фигурки под светом лампы на викторианском чайном столике, подарке Стэннардов.
Карин закончила письмо Флик, с благодарностью за теплый прием, написала пространное послание моей маменьке, а потом, распахнув застекленные двери в залитый дождем сад, села за рояль и заиграла шумановский «Карнавал». Через некоторое время, под влиянием чарующей музыки, я прекратил свое нервическое занятие и уселся у окна, глядя на листву, дрожавшую под каплями дождя, и на сизую пелену, колыхавшуюся над далекими холмами.
Когда музыка смолкла, я сказал Карин:
– Ты принесла мир моей душе.
– Не мир, но меч.
– Как это?
– Ну, если не меч, то нож и вилку. Вот приготовлю тебе омлет со шнитт-луком, а потом буду целый час нежиться в ванне.
Однако же, когда я наконец поднялся в спальню, Карин уже лежала в постели, но не читала и не дремала, а напряженно ждала меня. Как я понял, таким образом она реагировала на все дневные треволнения, хотя не собиралась признаваться в этом. Я лег и обнял ее, но сразу же понял, что ей не хочется интимной близости, поэтому просто держал ее руку и молчал.
Обычно Карин сама выключала свет в спальне, либо до, либо после любовных ласк, в зависимости от настроения, но сегодня делать этого не стала. Вскоре я задремал, а очнувшись, увидел, что свет все еще горит, а Карин не спит. Я так и не понял, спала она вообще или нет. От усталости и перевозбуждения я снова уснул. Мне приснился сон.
Сжимая в руках коробку с «Девушкой на качелях», я шел по Бромптон-роуд к Музею Виктории и Альберта, потом поднялся по ступеням к вращающимся дверям. Внутри я сразу очутился в просторном зале, таком огромном, что стен было не разглядеть. В центре зала стоял помост, а на нем – девушка. Живая, но в то же время фарфоровая, белая, обнаженная и необычайно красивая. Она могла быть севрской «Галатеей» работы Фальконе или «Купальщицей» Буазо. Помост окружали люди, фарфоровые или керамические, но живые. Все словно бы чего-то ожидали. Я огляделся и многих узнал, как узнают знакомых на концерте или в церкви. Здесь были «Холостяцкая жизнь» и «Супружество» мануфактуры «Боу», нимфенбургская «Коломбина» работы Бустелли, «Козопас» мануфактуры «Лонгтон-Холла» и «Крысолов» мануфактуры «Челси», «Диана» фабрики «Дерби» и, да, «Гарибальди» в просторной красной рубахе здесь тоже был. Все они и многие другие замерли в ожидании, глядя на меня. Медленно, следуя их молчаливому приглашению, я подошел к помосту и только тогда сообразил, что белая фарфоровая красавица – это Карин. Она призывно протянула ко мне руки, и я, смущенный такой великой честью, неуверенно взошел на помост и осторожно коснулся ее пальцев. Все вокруг по-прежнему стояли молча и неподвижно, но на запрокинутых лицах играли радостные улыбки. Мы были королевской четой, а они – нашими верными подданными; мы должны были изъявить свою монаршью волю и потребовать, чтобы весь мир признал их красоту и восхитился ею.
Во сне я чувствовал, что руки мои касаются одновременно и живого теплого тела, и гладкого прохладного фарфора моей королевы. Все вокруг глядели на нас сияющими эмалевыми глазами. Нигде на всей земле не существовало королевского двора роскошней и прекрасней нашего. Внезапно, в момент наивысшего блаженства, я остро осознал, что все они, в отличие от меня, совершенно не подозревают о своей чрезвычайной хрупкости. Они были самыми беззащитными и самым уязвимыми созданиями на свете, их следовало холить и лелеять, о них нужно было беспрестанно заботиться, и все же в один злосчастный день они разобьются вдребезги. Если они покинут этот зал, то я не смогу их защитить; они осколками разлетятся по мостовой. Я печально взирал на счастливые лица. Фигуры расплывались, таяли, исчезали в неоглядном пространстве зала, и я наконец проснулся в объятьях Карин.
Мы лежали молча. Я вспоминал свой сон, не ощущая ни страсти, ни вообще каких-либо чувств. По щекам текли слезы, но Карин не приставала ко мне с расспросами, только нежно обнимала меня, будто мы с ней и были те самые фарфоровые люди, умеющие чувствовать и двигаться, но не способные говорить.
– Значит, так должно быть, – наконец прошептала она, но не утешая или жалея, а с такой уверенностью и пониманием, что мне на миг показалось, будто ей тоже приснился мой сон.
Я снова уснул и не просыпался до начала девятого. Карин приготовила мне завтрак, наполнила ванну и стряхнула пылинки с темного «лондонского» костюма. Она вела себя спокойно и ни словом не обмолвилась о странной ночи.
– Любимый, пожалуй, тебе не стоит надевать жилет, – сказала она. – Посмотри, горизонт затянут лиловым маревом, а роса на траве уже высохла. Судя по всему, сегодня будет очень жаркий день. Я тебе не завидую, но берегите себя, вы все – множественное число, и ты, и фарфоровая девушка.
Лондон. Послеполуденный зной. Служители Музея Виктории и Альберта расхаживали запросто, в одних рубашках, но мистер Джон Маллет, высокий, вальяжный мужчина ученого вида, вышел ко мне в легком белом пиджаке.
– Господи, какой сегодня жаркий день! – вздохнул он, проводя меня в кабинет. – Прямо как в Средиземноморье. Вы из загорода приехали? Вечером обратно? Рады будете избавиться от Лондона?
– В общем-то, это зависит от того, что вы мне скажете, – ответил я с несвойственной мне резкостью, потому что внезапно занервничал.
– Все так серьезно? Что ж, постараемся вам помочь. А в вашей загадочной коробке лежит то, что вы хотите мне показать?
– Да.
Я открыл коробку и поставил статуэтку на стол. Воцарилась тишина. Маллет долго молчал, разглядывая фигурку, а потом сказал:
– М-да, мистер Десленд, это… это восхитительно. А позвольте поинтересоваться, во-первых, что вы сами о ней думаете, а во-вторых, откуда она у вас, уж простите за нескромный вопрос.
– Моя жена увидела ее на распродаже имущества в одном имении и купила за двадцать фунтов.
– О господи! Необыкновенная женщина.
– Да. Самое любопытное здесь – роспись. И кстати, взгляните на основание.
– Святый боже! – ахнул он, опуская статуэтку на стол.
– Вы спросили, что я о ней думаю, – сказал я. – По-моему, это третий экземпляр статуэтки «Девушки на качелях». Он примечателен тем, что расписан и по ряду признаков, скорее всего, изготовлен не в Челси, а либо на мануфактуре в Боу, либо где-то в окрестностях Боу.
– Да-да, это ясно. – Маллет, все еще разглядывая статуэтку, на полминуты задумался. – Что ж, мистер Десленд, судя по всему, вы правы. На основании свидетельств, приведенных в «Истории стаффордширских Гончарен» Симеона Шоу, ранее считалось, что в сороковые и пятидесятые годы восемнадцатого века гончарные мастера, покинувшие Стаффордшир, обосновались исключительно в лондонском предместье Челси. Шоу упоминает о существовании второй мануфактуры в Челси – предположительно той самой, где сделали «Девушку на качелях». Однако сейчас стало известно, что некоторые стаффордширские гончары переехали в Боу, как, например, Самюэль Парр… Ну, о Фиби Парр вы знаете, наверное.
– Да, конечно, – ответил я и невольно вздрогнул, вспомнив свое давнее видение: малышку-утопленницу на дне моря.
– Печальная история. В то время детские смерти были нередки. Так что благодаря Фиби нам точно известно о Самюэле Парре. Ну, был еще Джошуа Астбери, но, разумеется, у Шоу сведения неполные и обрывочные. Вдобавок шликерное литье применялось не только на мануфактуре в Челси. Известно, что мануфактуру в Боу основал Томас Фрай, а в тысяча семьсот пятьдесят четвертом году некий Джон Фрай уплатил земельный налог за участок, принадлежавший мануфактуре.
Я молчал, но руки у меня дрожали. Маллет снова посмотрел на статуэтку:
– А теперь вы принесли мне эту особу. В ней весьма примечательны три вещи. Во-первых, это, несомненно, третий экземпляр той самой «Девушки на качелях». Статуэтка изготовлена методом шликерного литья и глазирована так же, как и две другие. Во-вторых, на ней стоит подпись «Джон Фрай». А в-третьих, она – единственная из всех трех – украшена декоративной росписью. И цвета совсем не похожи на известные нам образцы продукции мануфактуры, обычно называемой «Девушка на качелях». К примеру, волосы не шоколадного цвета, а желтые, а значит, расписывал ее другой мастер. Но меня больше заинтересовали не волосы, а голубой лиф платья. Вы видели подсвечник в Музее Лондона? С птицами, одна из которых глядит вправо?
– Боюсь, что нет.
– Вот он как раз тоже изготовлен мануфактурой «Девушка на качелях», а в росписи использован тот самый голубой цвет, характерный не для «Челси», а для «Боу». Вот вам и еще одно косвенное подтверждение.
Я обрел дар речи:
– В таком случае, как выражаются адвокаты, позвольте предположить, что Джон Фрай владел фарфоровой мануфактурой в Боу, которая отделилась от основного завода в Боу.
Мы умолкли.
– Что ж… – медленно начал Маллет, – интересное предположение. Разумеется, вряд ли возможно доказать его наверняка. Не стоит слишком поспешно переходить от «возможно» к «несомненно», потому что хочется полной уверенности. А пока, мистер Десленд, остается сказать вам лишь одно: эта статуэтка подлинная, а вдобавок – уникальная, потому что расписана. И безусловно, произведет фурор, – усмехнулся он.
– Благодарю вас. Кстати, хотя и неприлично об этом упоминать, но сколько она может стоить? Да-да, я знаю, что ни вы, ни любой другой музей не берется оценивать стоимость антикварных вещей, и это правильно. Но позвольте поинтересоваться вашим мнением… Какова ее ценность, хотя бы примерно?
– Гм, так и быть, скажу вам конфиденциально, не для разглашения и не как специалист, а как частное лицо. Если вы решите выставить ее на торги, то, скорее всего, покупателю придется выложить за нее кругленькую сумму, выражаемую как минимум шестизначным числом.
Из дверей Музея Виктории и Альберта я вышел в странный мир. Все вокруг неожиданно изменилось, как бывает, когда выпадет снег, но перемены затронули не мое окружение, а мое восприятие окружающего. Изменилось все, точнее, изменились мои впечатления обо всем: четкие черные тени на тротуарах, неподвижные, будто картонные, листья платанов, автомобили на улицах, вялые прохожие, изнывающие от жары. Я ощущал себя загадочным образом отделенным от них, словно бы наблюдая за сценкой из прошлого или из будущего. Все представлялось чужим и незнакомым, будто я видел все впервые. Наверное, подобное наваждение испытывают многие, но обычно оно быстро проходит, однако же меня не покидало ощущение нереальности происходящего. Я стоял, ошеломленно оглядываясь и удивляясь, что на меня никто не смотрит. Постепенно мое забытье рассеивалось, я начал смутно припоминать, почему я здесь и куда теперь направляюсь, но даже это давалось мне с большим трудом.
До поезда оставалось больше часа, но мне не хотелось куда-то идти и чем-то себя занимать. Я собрался было позвонить Карин, но передумал – лучше сообщить ей новости при встрече.
Я словно бы пребывал в одиночестве, отрешенно, как учитель в окружении детей или медсестра на ночном дежурстве в больничном отделении. Казалось, я, единственный из всех, обладал тайным знанием, позволяющим взирать на все в ином свете. Я знал наверняка лишь то, что я – возлюбленный Карин и обладатель уникальной фарфоровой статуэтки, и, хотя это не представляло никакого интереса ни для прохожих, ни для постового на перекрестке, мое знание было чрезвычайно важным, и не просто само по себе, а потому, что косвенно обогащало весь мир. Когда человек един, подумал я, Бог един. Мы нужны Ему не меньше, чем Он нужен нам. Я брел по Бромптон-роуд и совершенно не думал о деньгах, однако, увидев несчастного попрошайку в лохмотьях, сидевшего под стеной, сунул ему в руку фунтовую бумажку, пробормотал: «Вот, выпей за меня» – и поспешно отошел, не дожидаясь благодарностей; я жаждал милости больше, чем он.
До вокзала Паддингтон я доехал на такси и полчаса гулял по округе, разглядывая людей, составы, носильщиков, грузивших плетеные корзины на поезд в Фишгард, и бронзовый памятник павшим в Первой мировой – солдата, который стоит на постаменте, сдвинув каску со лба, и вечно читает письмо. «Я сделал это для вас, – думал я. – Наконец-то я сделал что-то для вас». Я ничего и ни для кого не делал, однако же я себя не обманывал: я совершил то, за чем приехал, и не только ради личного обогащения.
Всю дорогу я просидел в углу вагона, держа коробку на коленях. Я не читал и не обращал внимания на остальных пассажиров. Казалось, что в вагоне стоит абсолютная тишина, хотя это, конечно же, было не так. В вечернем сумраке за окном проносились деревья, поля и ручьи, но лишь я, один из всех, видел их по-настоящему – далекий яркий мир, по которому я, в крылатых сандалиях, мчался к своей возлюбленной. Мне чудилось, что я плыву под водой и рассматриваю сквозь стекло маски чудесную затопленную страну, прежде никем не виданную.
Я едва не проехал своей станции и выскочил из вагона в тот самый миг, когда раздался пронзительный свисток станционного смотрителя – сигнал к отправлению поезда. Однако же меня это не волновало: я будто бы играл какую-то роль, и все происходило, как задумано. Выходя с перрона, я вручил билет контролеру, а тот его уронил и поднял с пола. Я заранее знал, что это случится, точно так же как знал, что ключ от машины на секунду застрянет в замке.
Сад был тих и покоен, как озеро в знойный день. Поля пшеницы и холмы застыли в неподвижности. Я вошел в дом и окликнул Карин, хотя знал, что не дождусь ответа. Поставив статуэтку на место, я поднялся в спальню, переоделся в домашнее и вышел в сад.
Там меня поглотило неимоверное, глубокое ощущение одиночества. Сад, знакомый с детства, нисколько не изменился – и все же изменился, как меняется театр, когда начинается спектакль и атмосфера в зале наполняется наслоениями неведомого духа, таящими в себе мириады скрытых смыслов. Интуитивно я понимал, что сейчас ничто и никто не нарушит чарующее спокойствие этого места. Никому не удалось бы даже войти в сад. И вот ясным летним вечером я в недоумении оглядывался по сторонам, зная, что мне предстоит исполнить какую-то задачу.
Я медленно побрел по газону. Внезапно в дальнем конце сада с шумом вспорхнула стайка воробьев. Они вылетели из живой изгороди, звонко чирикая, и скрылись в кустах. Я пошел следом за птицами, мимо клумб, толкнул калитку на задах, как вдруг из высокой травы выскочил заяц и помчался в поля. Зайцы обычно к нам в сад не забегали.
Шаг за шагом – мне отчего-то стало не по себе – я пробирался сквозь заросли рододендронов к тому месту, где в траве стояла водонапорная колонка. Ложбинка под ней, неглубокая, размером с лохань, была наполнена согретой солнцем водой, которая все еще медленно вытекала из крана – кап-кап-кап, – нарушая спокойствие сада. На поверхности воды легонько покачивались розовые лепестки.
И тут, как я и ожидал, я увидел Карин. Совершенно нагая, она сидела на качелях, ухватившись руками за веревки, и глядела на меня. Широкие поля соломенной шляпы с зеленой лентой затеняли грудь и плечи, покрытые сверкающими каплями воды, а закат, сочившийся между кустов лещины, окрашивал кожу живота и бедер всеми оттенками пламени.
Я двинулся навстречу ей. Выгнувши спину дугой, Карин спрыгнула с качелей и встала, не отводя от меня взгляда. Так мы и стояли друг против друга: я, исполненный дневного жара, и она, веющая прохладой и свежестью трав, примятых босыми ногами. Мне стало так страшно, что захотелось сбежать или преклонить колени, но она схватила меня за руку:
– Теперь ты знаешь?
– Да.
– Кто я?
– Твое имя нельзя называть. У тебя много имен.
– Ты нужен мне, мой раб, мой повелитель.
Она раздела меня донага и, опустившись на колени, начала ласкать в свое удовольствие, а потом потянула за собой, в зеленое, согретое солнцем небо.
Наша сущность вознеслась далеко-далеко. Я четко видел, что трава у меня перед глазами и у головы Карин на самом деле была лесным массивом в сотнях футов под нами. Зеленому жуку, уцепившемуся за травинку, пришлось бы слишком долго ползти, поэтому он улетел в далекие просторы. Тем временем я осознал, что алые облака и восходящая звезда подо мной, время от времени посверкивающая за ее плечами, были символами, хорошо знакомыми Феодоре, Фрине и Семирамиде. От глубины у меня кружилась голова, я утратил счет времени, пробираясь сквозь заболоченную чащу близ того самого моря, по которому плыл бык, неся на спине Европу. По счастью, на берегу паслась крылатая белая кобылица. Я вскочил на нее и ускакал прочь, в город на краю света, не знающий времени, где тело и разум человеческий растворяются в волшебном пруду, а потом возрождаются, чтобы своими слезами благословить других, хотя и не могут рассказать о своих мытарствах. А потом меня, утонувшего, в сонном забытьи, повезли домой через безбрежный океан на быстроходном корабле Алкиноя, царя феаков.
Когда я проснулся, в чистом ночном небе сияли звезды. Юпитер был так ярок, что в его свете дрожали тени. Я в полном одиночестве лежал на траве, скомканная одежда валялась рядом. Я продрог. Скрещенные столбики качелей мрачно чернели в мерцании звезд, лужица воды под колонкой впиталась в землю, а в дальнем конце сада призывно ухала сова. Я встал, собрал вещи, нагишом пересек газон и вошел в распахнутые двери гостиной.
В спальне Карин спала беспробудным осенним сном деревьев. На миг я склонился над ней, однако не стал целовать. Ее дыхание пахло свежестью и какой-то яблочной сладостью, обнаженные руки лежали поверх легкого покрывала. Не умывшись и не почистив зубы, я лег рядом с ней и скрылся в сон, как загнанный зверь скрывается от охотников в густых зарослях.