Петухов не захотел быть освобождённым парторгом, попросился подручным рабочим к трубогибочной машине для изготовления рам раскладушек. Старшим над ним был Петрусь Липко, двадцатилетний паренёк из Витебска, уже имеющий пять лет производственного стажа.
Вообще-то в цехе всего четыре человека среднего возраста, включая самого Петухова, остальные -- молодёжь или пожилые и много женщин. Если можно так сказать, Петухов «вырос» на фронте, там сложился его характер, взгляды, уважение к людям, вера во всесилие людей, одержимых общей целью.
Пора юношества была у него укорочена войной. Ведь мерой жизнеопытности на фронте считался не возраст человека, а его боевой опыт.
Поэтому, хотя Петрусь Липко и был моложе, он казался Петухову значительно старше его, превосходя своим производственным опытом, рабочей сноровкой. Он терпеливо обучал Петухова владеть машиной, спокойно, снисходительно относясь к его неловкости, так же, как потом к успеху. И, отделавшись после обучения от Петухова, перешёл на сверловочный станок, где под руководством Гитманиса создал приспособление для того, чтобы на трубах для рам раскладушек с одной операции, разом производить все отверстия для зацепов брезентового покрытия.
В цехе Липко вёл себя молчаливо, строго, сдержанно, с той бережливостью рабочего времени и своей энергии, как и пожилые рабочие. Работал за станком уверенно, с кажущейся изящной небрежностью, но можно было заметить: на висках туго набухали вены, влажно блестел лоб.
Петухов чувствовал, что к нему здесь многие, не только Липко, относятся так же, как относились к пополненцам солдаты его роты, бывалые фронтовики.
Словно бы он проходил проверку: станет ли кичиться перед ними - он фронтовик, а они тыловики? Он парторг, но понимает ли он подвиг труда повседневного, однообразного: изо дня в день рубить на доли толстую оцинкованную проволоку, сгибать её, штамповать отверстия в плашках, склепывать их так, чтобы суставы ножек раскладушек свободно двигались, не туго и не слабо? И каждое движение в долях секунд рассчитано привычно, неукоснительно, в глубокой сосредоточенности, с той тонкой чувствительностью, какая дается особым ощущением инструмента, как продолжения твоих рук, кисти, пальцев.
И каждый раз, приходя в цех, нужно было преодолевать первоначальную неловкость, чтобы потом, погружаясь в работу, уже не замечать, не думать, а как бы только отдаваться целиком привычному самоналаженному, самонастроенному движению рук, пальцев, чующих детали, почти механически отбрасывающих негодную заклепку или плашку, предаваясь самодисциплине труда с тем самозабвением, когда утрачивается счёт времени.
Понять вот это состояние мог только тот, кто сам испытывает в труде такое самозабвение. Но легко сказать - самозабвение. У каждого здесь своя жизнь, и, конечно, далеко не всякий способен преодолевать каждодневно то, что тяготит его, то, что у него на душе или дома неладно. Устранить производственные неполадки проще и легче, чем неприятности, сопровождающие жизнь человека. И люди в цехе пытливо ждали, с чего начнет свою деятельность их новый парторг.
И Петухов понял это, почувствовал.
Он помнил, что Конюхов, приходя в нему в роту, сначала долго не выступал с политбеседами по положенной программе. Он приходил и просто разговаривал, и не со всеми разом, а так, то с одним, то с другим солдатом. Рассказывал о себе, с тем чтобы вызвать у бойца желание поведать о себе. И на войне Конюхов говорил много не о войне, а о жизни всех и каждого в отдельности. Учил не как надо воевать, а как надо жить, учиться лучшему в жизни, чтобы потом лучше жить. Говорил, болезненно морщась:
- Война нам, конечно, помешала достичь того, чего мы могли достигнуть, - всего нам нужного и должного. Мы вот сейчас наступаем всем фронтом, превосходим противника многократно. К весне войну кончим. Но хорошо бы сразу после войны тоже вот так, как сейчас, развёрнуто переходить в наступление на все, что недоделали, чтобы победа была не только на фронте, а во всем для всех. - Говорил, удивленно оглядывая собеседников: - Странно, конечно: война не кончилась, а мы вот о будущем толкуем, - значит, такие мы люди верящие. - Говорил доверительно: - Стараться понять врага - это, конечно, не значит быть с ним согласным. Но вот на что он рассчитывал? Коллективизация, индустриализация как нам тяжело дались! На оборону огромные средства от самых жизненных нужд отрывали. Классовая, внутриполитическая борьба - она шатала. Ведь «кто кого?» вопрос стоял! Потом фашисты думали, что рассыплемся мы оттого, что разных наций. А взять хотя бы ваше подразделение - сколько здесь солдат разных национальностей! И воюют, каждый не за свою саклю, дувал, хату, избу, дом, квартиру, а за общее. - Говорил задушевно: - Сорок первый - самый трудный, самый страшный год. Но самый многозначительный для коммуниста тем, что ни в чем убеждения свои советский народ не утратил, не пошатнул и на такую высоту их поднял, что сквозь все века светить будут. И это, по-моему, главная и высшая победа партии, потому что такими едиными мы вошли в войну, такими в ней выстояли и победили, потому что до этого победили трудное в себе самих, что равно рождению совершенно нового в человечестве - общежития народов, начатого нами и установленного нами на земле на все времена. А вот вам и факты, - и Конюхов кивал на Сковородникова, бледного, зябнущего, который только что в санбате отдал кровь прикрывшему его своим огнём раненому автоматчику Мартиросяну, на которого до этого смотал с себя бинты легкораненый второй номер Сковородникова, боец Садыков, остававшийся в строю...
Но не так просто было здесь, в цехе, вызнать о людях. О производстве говорили охотно, про свою жизнь отмалчивались.
Петухов пошёл в военкомат со списком личного состава работников своего цеха и попросил там дать справки о тех членах их семей, кто был призван на фронт.
Спустя месяц у входа в цех была установлена Доска фронтового почета с именами павших и тех, кто вернулся, кто оставался ещё в кадрах. С этого, собственно, и началось признание Петухова коллективом цеха.
Петрусь Липко подошёл к Петухову, потянул его за рукав, спросил:
- Ты надумал?
Не дожидаясь ответа, сказал:
- Отец мой - майор, лётчик-истребитель, а ты, значит, пехота. - Попросил: - Зашёл бы как-нибудь. Я ведь женатый. - Потупился: - Надо же было присмотр наладить, у меня младших четыре брата да две сестры-школьницы. - Добавил уныло: - Если б мать не померла, не женился б в шестнадцать, погодил бы ещё.
- А жене твоей сколько? - спросил Петухов.
- Она постарше, - сказал Липко. - Мне молодая ни к чему. Должна быть за детьми опытная - Оленьке всего два года было, да ещё хворала.
Липко жил в саманном домике. Жена его, тучная, весёлая, с округлым лицом, быстрая, энергичная, сразу же бесцеремонно объявила:
- А что! Живем ладно. Взяла себе помоложе, думала - обсмеют. Но Петрусь своей солидностью другого какого сорокалетнего превосходит - мастер. Скоро в начальники пролета обещают, как техникум кончит. Братьев и сестер его я тоже вынянчила, учатся хорошо. Прихожу на родительские - одна мне похвала: воспитала.
Но перед Липко она держала себя послушно, сдержанно, с оттенком почтительности. Сказала негромко Петухову:
- По климату он летом на завод в трусах к в майке ходил, в перерыве футбол во дворе гонял со всеми другими слесарями. А как женился, я ему сразу от бывшего мужа - брючки, пиджачок, и футбол бросил. - Сказала горестно: - Вообще-то, в войну молодые быстро семейничали, не до гулянок и всяких там ухаживаний. Рабочий день ненормированный, обзнакомятся в цеху, между сменами - и в загс. Ну и в общежитии тогда: раз семейный - отдельный закут. И уроки готовить есть где, без галдежа и суматохи кругом. Все положительные у нас без отрыва чего-нибудь да кончили. Между молодыми и пожилыми рабочими вся разница только в том и была, что если кино или концерт в клубе, молодые до конца глядят, переживают, особо если про войну кино, а пожилые от усталости в конце дрыхнут. Некоторые даже так и оставались досыпать на стуле до новой смены, и никто их не будил из уважения - от работы человек сморился, а не потому, что глядеть неинтересно.
Петрусь показал Петухову фотографию своего отца. В косоворотке, со значком ГТО на груди, отец Петруся выглядел не старше их обоих.
Ни Петрусь, ни Григорий не знали о том, как погиб лётчик Липко.
А было это так.
Когда с прорвавшимся батальоном Пугачёва пошли танки в сопровождении пехоты, за одним из них стал охотиться «юнкерс». Танк метался, потом открылась крышка башенного люка, оттуда приподнялся с ручным пулемётом танкист и стал бить по «юнкерсу». Это был Соловьёв. Потом появился наш истребитель, и пилот, сидящий в нем, издал счастливый вопль, когда его очередь вонзилась в борт «юнкерса» и с обратной стороны посыпались дюралевые струпья. Но подожженный «юнкерсом» истребитель загорелся, расстилая шлейф дыма.
В кабине уже пекло, но пилот с восторженным исступлением продолжал добивать бомбардировщик, и когда «юнкерс» стал падать, переворачиваясь с крыла на крыло, только тогда пилот истребителя испытал томящую тревогу из-за утраченной в бою высоты.
Искалеченный истребитель ковылял, проваливаясь, и все трудней было, беря ручку на себя, выдирать его из падения.
И тут сверху бросился на него «мессер», чтобы расстрелять горящего. Истребитель последним усилием, остатком своей живучести пошёл в лоб на таран и затем стал вращаться в плоском штопоре, потеряв управление, уподобившись дымящемуся волчку. Многократная перегрузка не давала пилоту истребителя оторваться от сиденья, через силу он приподнялся в кабине, дернул вытяжное кольцо парашюта, и распахнувшийся купол выхватил его из падающего пылающего самолёта, но было поздно - его, как маятник, ударило о ствол дерева, затем о другой, о третий.
Когда Пугачёву принесли документы погибшего пилота, сырые, слипшиеся, он завернул их в побуревшую дивизионную газету, положил в подсумок, приказал Петухову:
- - Подымай роту в атаку! Сильнее того, что они сейчас в небе видели, словами не скажешь, как за Родину надо драться!
Петрусь, бережно пряча фотографию, произнёс вполголоса:
- Отец тихий был, добрый, к людям ласковый и к животным тоже. Он в лесничестве служил, с ружьем никогда не ходил. Найдет в лесу подранка, принесёт домой и потом лечит. У нас всякая тварь зимовала, и даже кабанчика выходил. И уж куда зверь хуже волка, а за отцом ходил, как порося, и хрюкал, просил, чтобы почесал за ухом.
- Скучаешь по дому? - спросил Петухов.
- Наверно, - сказал Петрусь. - Только куда уж мне! Здесь оброднился. Я дом помню, а мои - нет. На двух языках свободно шпарят, как на своём родном, сдружились, сроднились, разве оторвешь! Теперь им здесь тоже своя родина. Да и родных там никого не осталось. Фашисты поубивали - кого за то, что партизанили, кого просто так, за то, что они люди советские. - Дернул плечом. - А здесь, что ж, вначале, конечно, жара, пустыня. Все люди разные, отовсюду. Вначале местные сильно помогли. Слова не все понимали, а по существу такие, как и мы, без лишних слов все ясно. ФЗУ, техникум, институт, ну и завод, конечно, - и получилось, что все мы через одно прошли и на одном деле оброднились. Вся разница, кто из какого цеха, у кого какая специальность, и уважение, кто как себя в деле показывает.
Завод эвакуированный теперь тут навсегда, и институт, и техникум, и много ещё чего. И правильно. Спасибо местным, был поселок. А теперь город, и он ещё лучше станет, иначе и быть не может. Как салют Победы в Москве, местные выходят на площадь, и трубы у них музыкальные, «карнаи» называются, здоровенные, как ствол зениток. И торжественно дудят в них. За десятки километров, даже в кишлаках слышно. Таким оркестром карнаев и отмечали по-своему, и даже русские, и украинцы, и мы, белорусы, выходили на них дудеть, и получалось не хуже, чем у местных. А потом даже стали так перевыполнение годовых планов отмечать перед митингом и после митинга. Очень у них звук торжественный! Как загудят карнаи, - значит, успех.
Спросил озабоченно:
- Ну как манты? Украинцы их мясными варениками называют, хвалят. Мы, как сошли с поезда, изголодавшиеся, нас местные честь по чести с флагами, со всякими почестями встретили, а мы увидели: на кошмах еда расставлена, - ну и, как лунатики, туда, даже совестно потом было. Нас, эвакуированных, даже отдельно сначала питали, чтобы не стеснялись, ели от пуза. Коров со степи согнали и верблюдов, чтобы детей восстановить, отощали некоторые, совсем слабые. Да много пораненных после бомбежки эшелонов. Из кишлаков фельдшера съехались лечить, на ноги ставить. Так что всякое было.