Петухов поднялся по железной лестнице на чердак водонапорной башни, оглядел внушительные бревенчатые стропила, выбил ногой запыленные стекла вместе с рамами - для лучшего обзора. И, пока связист тащил от него свою катушку с проводом вниз на НП батальона, занялся изучением таблицы позывных, так как решил отправить радиста, как и связиста, обратно на позиции, зная, как дорог там будет каждый боец.
На курсах командиров Петухов научился неплохо владеть полевыми рациями разных систем и поэтому мог обойтись без радиста.
На всякий случай он надвинул на люк в полу ящики с кирпичом, очевидно оставшиеся после ремонта башни. Установил ручной пулемёт, разложил диски, гранаты. Затем, вспомнив, что голоден, вспорол трофейную консервную банку с яркой этикеткой. Но в ней оказалось не мясо, а крошеная морковь. Разочарованно, но жадно поел, выпил солоноватую жидкость из банки, закурил, ослабил ремень, расстегнул воротник и улегся на живот, опершись на локти, стал в трофейный цейсовский бинокль оглядывать местность.
Ровное, в нежной, опрятной зелени пространство открылось перед ним, усиленное яркостью и приближенное сильной оптикой. И таким оно выглядело кротким, милым, зовущим, успокоительно добрым для жизни! Небо в мягких серебристо-серых пушистых облаках, и, когда он перевёл бинокль туда, где шёл недавно бой, этот крохотный грязный взрыхленный участок земли показался такой ничтожной малостью на всем этом красивом и огромном пространстве, что даже защемило от того, какой ценой он был добыт, столь малый и незначительный перед обширностью неба, земного видимого пространства, сохраняющего себя в неприкосновенности и как бы чуждающегося тех, кто может его калечить.
Но, пожалуй, оно, это пространство, не столько чуждающееся, сколько манящее к себе. Вон тонкая серая речка, лежащая в кудрявых кустах, окаймленная песчаными отмелями. У Петухова даже пошевелились пальцы в сапогах от предощущения прикосновения к прохладной рыхлости песчаного речного берега, воды. Вот бы посидеть с удочкой или пойти с бреднем, развести костёр и, слушая шорох его пламени, вдыхать вкусный дым, поджидая, пока в закопченном ведерке поспеет уха!
У Петухова в животе заныло, но не от предвкушения ухи, а, возможно, от холодного мелкокрошеного немецкого консервированного овоща.
Совсем близко бесшумно летали птицы, будто у самого лица, даже хотелось отмахнуться, чтобы не задели лица крылом. Всё, как во сне, безмолвно красиво...
...Прибыли на позиции из своих земляных убежищ ротные кухни. Повара в касках, с винтовками за плечами, но надели фартуки, при всех вымыли руки.
Борщ, гуляш, компот в термосах, водка в канистрах.
Как ни жадно-томительно голодны были люди, они подходили к кухням не торопясь, вразвалку, степенно протягивали котелки и отворачивались, чтобы кто-нибудь не поймал жадно-голодного выражения лица, судорожного движения скулами. Это была та высокая человеческая воспитанность, душевная, гордая, тонкая чувствительность, которая превыше всякой иной прописной, ибо это было выражением самоуважения, самодисциплины и даже как бы продолжением той доблести, какую они выказывали в бою, побеждая животный страх, присущий каждому.
Усаживались на землю, зажав котелки в коленях, и её спеша, задумчиво, медленно, с паузами орудовали ложками.
Бобров стоял невдалеке от дневального, режущего на доске хлебные пайки, и, потупившись, ковырял под черными, разбитыми, с запёкшейся кровью ногтями узким длинным ножом с чёрной рифленой рукоятью, снабженным для упора медной плашкой.
- Одолжил бы, - попросил дневальный, - мой еле пилит.
- Им нельзя... хлеб, - прошепелявил Бобров.
Дневальный бросил взгляд на скользкое острое лезвие,
подумал, кивнул уважительно:
- Ясно!
Строго соблюдая принятый в еде обычай, люди ели молча. Только когда стали пить чай, разговорились:
- Угодили нам огоньком батарейцы, обеспечили технику безопасности.
- Все правильно, по-ученому высчитали, где, когда, какому калибру вступать теоретически.
- Их теория, наша практика!
- А дураки и в пехоте не требуются.
- Верно! Пулемётики, миномётики, пушечки - все при нас в штате, тоже можем ума кому занять.
- Ты, Филиппов, откуда взялся? Думали, помер.
- А я не помер, а только обмер временно.
- Значит, не усоп!
- С вами усопнешь! Усилился гранатами и уполз к их станковому - закидал!
- Мы думаем, кто это там планету портит, словно бомбой её ахнул!
- Противотанковую кинул, она - сила.
- Значит, не струсил!
- А зачем мне трусость проявлять? Она при мне, а я против неё сам по себе.
- Точно!
- Будь моя воля, - сказал маленький тощий боец, - дал бы каждому сдельную норму, выполнил - давай на отдых.
- Вот какая у тебя индивидуальная психология - от себя повоевать, а ежели ты не пехота, а вот, допустим, боепитание, вот ты и присох. Кислая твоя мечта!
Сказав это, плечистый, толстощекий боец поднялся, взял с земли полное ведро воды, поднёс к губам, осторожно, медленно напился, не уронив при этом ни капли, поставил ведро обратно, поймав завистливый взгляд худенького, наставительно заметил:
- И люди все разные, как орудия, тоже и всякие боевые средства. Главная сила наша где? Во взаимодействии всего и всех. А ты: на каждого - норму! Она одна на всех - Берлин!
Конюхов ходил между обедающими солдатами, прислушиваясь к их разговорам. Он знал, и они тоже знали, что противник после того, как обнаружит уход партизанских частей, убедившись, что это только партизаны, снова здесь атакует, и, возможно, враг сомкнул уже полосу их прорыва, потому что позади пройденного ими пространства слышны мерные раскаты артиллерийской канонады, и едва ли партизаны смогут удержать перекрытое ими шоссе, если враг бросит сюда танки.
- Чайку с нами, товарищ капитан!
Конюхов присел, взял в обе руки горячую кружку, стал дуть в неё, очки у него запотели.
- Товарищ капитан! Вот вы на прошлой беседе говорили про ведомство Геббельса, что оно запретило не только писать о нашей экспедиции на Северный полюс, но даже упоминать в печати о Северном полюсе. Выходит, для того, чтобы от своих про наш героизм скрыть?
- Именно, - согласился Конюхов.
- Выходит, нет такой брехни, которую нельзя не убить нашей правдой, и её фашист всегда боялся, хоть и полез на нас.
- Правда и есть наша сила.
- Это точно. По правде жить, - значит, по-нашему, по-советски.
- И в бою без правды не навоюешь, - сказал кто-то хмуро. - А то, бывает, дадут по их точкам. Подавили! А пойдем - огонь.
- Наверх доложили, что мы к своему положенному рубежу вышли и взяли?
Конюхов промолчал.
Но за него ответил солдат, который только что пил из ведра воду. Вытерев губы тыльной стороной ладони, объявил строго:
- Я вот слесарь-сборщик по судовым дизелям. Закончим, бывало, монтаж - нашему делу конец. А пока он на стенде положенные часы на опробование не отработает, ходим как не в себе. Был у нас случай. Сократили срок прогона на стенде, сдали заказчику, а от него рекламация - срам. Утёрли, значит, грязной ветошкой сами себе морду. Так и в бою может. Взяли! А ты его удержи - тогда и докладывай. Выполнили! Так точно!
- Вы член партии? - спросил Конюхов.
- А что я без неё? Полчеловека, - грубо ответил боец. - Она меня в человека оформила.
Конюхов запомнил этого солдата в бою, здесь, на станции. Это был командир расчёта сорокапятимиллиметровой пушки Лазарев. О нём когда-то говорил восторженно Петухов, как Лазарев подбирает себе людей, бережёт, воспитывает. И здесь, оставляя расчёт в щели, Лазарев собственноручно мощно выкатывал в одиночку орудие и бил с открытой позиции прямой наводкой, подтягивая к себе за веревку ящики со снарядами. Когда он стрелял, движения у него были мягкие, властные, неторопливые, лицо обретало умиротворенное выражение.
И Конюхов думал: «Психика человека - это, конечно, совокупность воли, настроений, чувств, эмоций, привычек, черт характера, но есть нечто повелительно высшее - мировоззрение. И в бою оно воплощается в самообладание, выдержку, расчётливость, расторопность, волю к действию. Вот как у этого Лазарева».
Когда батальон шёл вслед за шквальным огнём своей дальнобойной артиллерии и орудий сопровождения, когда штурмовики и бомбардировщики впереди, сотрясая землю, вздымали её в пламени, каждый солдат был преисполнен могучим ощущением этой сокрушающей мощи, обладающей как бы собственным зорким умом, обрушаясь туда, где батальону угрожали смертоносные стволы врага, и чутко перенося свой огонь, когда к нему батальон приближался. И это шествие в прорыв, вслед за гигантской мятущейся силой внушало также каждому, как незначителен он сам по себе, со своим куцым автоматом, по сравнению с этой могучей огненной лавиной.
И как не просто было потом вступить в бой, ближний, рукопашный, в эту смертельную драку в могильной тесноте траншей, бить лопатами, прикладами, душить, отдирая пальцы, пытающиеся выдавить твои глаза.
В этом бою на станции Лазарев сказал со скорбью, глядя на горящий танк, протаранивший бронепоезд:
- Ребята-подрывники уже было поезда достигли. Заложили б под днищами, рванули б и свалили. Погорячились танкисты. Герои, факт. Но надо советоваться. Мы на их машине не просто так катались, а для взаимодействия, для того, чтобы их машины сберечь и, значит, их самих тоже... Сапёры им мостишко взорванный быстро заново сложили. Так сапёрский комбат, когда танк пошёл, встал под мост в доказательство того, что мост надежен. Есть, конечно, такой обычай у строителей. И тут он в точку пришелся. Не возражаю. Но если можно было по-другому бронепоезд своротить, почему не испробовать? Я сам лично в нём несколько дыр пробил с ближней дистанции. Конечно, мой огонь ему как слону дробина, но если всей батареей - расколотили б.
- Вы что, считаете, напрасно на таран пошли? - спросил Конюхов.
- Зачем? Раз с ходу свалили, многие от этого выжили. Но раз они такие герои - жалею! Сам бы за таких жизнь свою отдал...
Когда Конюхов встретился с Лебедевым, тот безрадостно сказал ему:
- Ну вот. Прибыли вовремя! - Потер серый, впалый, с выпуклой синей жилкой висок. - Хохлову потеряли. Не знаю, как вам объяснить... Когда дрались в болоте, она в траншее, по пояс в смердящей жиже ... И вот, представьте, охорашивалась перед зеркальцем ради Боброва. Любовь, знаете ли, обычно живописуют как нечто такое поэтическое. А тут... - И произнёс сипло, безнадёжно махнув рукой: - По мне, если есть по этой линии наивысшее, недосягаемое, то вот это. - Откашлявшись, высморкавшись, утерев выступившие при этом слезы, сказал брезгливо: - Простыл в болоте, осопливел. - Добавил строго: - Пугачёв провёл операцию грамотно, а строил из себя этакого самобытного Илью Муромца, сам же у начштаба Быкова тайком школярил.
- А вы откуда знаете?
- Я все знаю, - усмехнулся Лебедев. - Такая привычка - все знать. Кстати, я тут около роты партизан вам оставляю, бывших военнослужащих. Так попрошу вас лично потом соответственно во всех воинских правах, званиях и прочем восстановить - мной проверены. Будут драться как черти. Истосковались по армии. И проследите, чтобы не очень усердствовали в бою, не штрафники, не в чем им оправдываться.
- Помнится, вы говорили, что в отряде было, по вашему мнению, несколько вражеских лазутчиков.
- Почему были? Они и есть, в наличности.
- То есть как это есть? - изумился Конюхов.
- А так, веду с ними веселую игру. Ночью по тревоге поднял отряд. Приказ отступать в глубину. Лазутчиков увела специальная группа, одного даже «упустили», для того чтобы смог донести. Оставшиеся двое работают на своей рации под нашим контролем. Приём, конечно, шаблонный, но пока сошёл вполне. Партизанское наступление оказалось для противника неожиданностью. Сочли за регулярную часть. Начали перегруппировываться. Но теперь, очевидно, весь их удар обрушится на вас. Так что придётся вам геройствовать.
- А вы?
- Наше дело маленькое - ломать, крушить пути, перерезать коммуникации, «диверсовать», как выразился товарищ Пугачёв. - Смутился, поерзал подошвой сапога по земле, словно затирая окурок, попросил мягко: - Вы уж, пожалуйста, если чего... Кошелева и так издерганная, нервная, внушите ей, что отбыл на длительное задание. - Спохватился: - То есть не отбыл, а получил приказ. Ну, лады! - Оглянулся на темнеющую зубчатую громаду монастыря, вздохнул: - Желал бы посетить в порядке хотя бы интереса к древностям. - Сказал протяжно: - Жаль ломать такую красоту зодчества. Потомкам тоже полезно созерцать сию бесполезную, но красивую штуковину.
Прощаясь, Лебедев не подал руки, отдал честь, продемонстрировав армейскую выправку, оглянулся, на ходу крикнул:
- Будь моя воля, полк Пугачёву теперь доверил бы! Хоть голова кудрявая, но в ней кое-что есть.
Прозвучала команда «В ружье!». Солдаты занимали свои места на позициях, закрепляли их, прилаживались к оружию. Огневые расчёты устанавливали орудия с учетом того, что, возможно, придётся вести круговой обстрел.
Пугачёв обходил позиции. Вычищенные сапоги его блестели. Свежий подворотничок, чистые бинты, на них лихо набок сдвинутая фуражка, на руках перчатки. Подозвав Конюхова, сказал шепотом:
- А она ничего!
- Кто?
- Коровушкина. Держится как штык. Я ей тройной одеколон преподнес. Отвергла.
- Тебя тоже?
- Ну это мы ещё посмотрим! - хвастливо заявил Пугачёв. Закричал зычно: - Почему под сгоревшим танком позицию не оборудовали для петеэровцев? Отделённый, ко мне!
Он обходил бойцов, добродушный, самодовольный, самоуверенный.
- Кому надоело воевать? Пожа! Бей сколько в прицел влезет, сокращай дистанцию до Берлина. Кадыров! Почему в строю, когда ранен? Левша? А не врешь? А то подумают фрицы - инвалидной командой воюю.
- Он, товарищ майор, гранатой левачит! Другой с обеих рук так далеко не забросит, как он левой.
- И из винтовки бьёт с одной руки, как все равно из пистолета.
- Джигит, значит?
- По-нашему батыр, - сказал Кадыров. - По-русскому богатыр...