Теперь Петухов оценивал свои поступки, действия и даже мысли не как раньше: на одной стороне он сам, на другой - все те, чьим мнением он дорожил. Ныне объявилась третья сторона - Соня. И как бы он ни сопротивлялся это признать, она вторглась в его сознание властно и прочно. Воображением он восполнял то, что в ней было ему неведомо. Он ощущал её присутствие в себе, словно никому не видимого, кроме него самого, спутника, перед которым он мысленно отчитывался за каждый свой помысел. И в разведку он пошёл, побуждаемый не только соображениями военной необходимости: проверить маскировку своих позиций со стороны противника он мог бы и при других обстоятельствах. Также и сведения о расположении опорных пунктов противника мог бы получить от самих же разведчиков по их возвращении. И не было такой строгой необходимости вызывать огонь на себя, чтобы убедить фашистов в уходе разведки.
Пролазы в проволоке немцы все равно обнаружили бы, проверяя, как всегда, на рассвете систему своих заграждений. Но втайне, в чем бы он не хотел признаться и не признавался себе, он всем этим пытался закрепить в себе сложившееся о нём мнение радистки как об отважном офицере, которому чувство страха недоступно. И когда он был с ней в тылу врага, он будто бы вёл себя мужественно не потому только, что она была с ним, а потому, что он вообще такой самоотверженный, находчивый при любой опасности, в любой обстановке. На войне он научился скрывать от других чувство страха. Но оно присутствовало в нём. При каждом близком плюханье пули в грунт у него непроизвольно сжимаются на ногах пальцы, ломит шею, потому что насильно преодолевает кивок головы. И, когда близко рвётся снаряд или мина и задевает только комьями земли, он мгновенно отчётливо представляет, будто острыми осколками уже иссекло его самого, и он корчится на земле, искромсанный, окровавленный.
Он видел столько израненных, умирающих, что представить себя таким совсем просто, так же как и стать таким. Кто обжился на передовой, тот не стесняется расчётливо опасаться смерти, и в этом даже узнается хорошая повадка опытного фронтовика. И всякое притворство, будто человек не испытывает страха смерти, у бывалых бойцов вызывает неуважение и пренебрежение таким человеком. Уважают тех, кто опытно, ловко, инстинктивно и как бы между прочим мгновенно реагирует на опасность, самосохраняясь не для того, чтобы уклониться от боя, а для того, чтобы неуязвимо действовать в бою.
На четвертом году войны люди обвоевались. Квалифицированное умение наносить врагу потери ценят больше, чем исступленный бросок на врага в ослеплении ярости, когда в этом ослеплении утрачивается тщательная бойцовская зоркость, позволяющая бить вернее, надёжно укрываясь и обдумывая свой следующий бросок.
Уважение опытных фронтовиков - самое высокое признание.
У Петухова было развито чувство опасности, он привычно владел этим солдатским умением - зря не подвергать себя опасности, и такое не считалось на передовой чем-то стыдным, а даже, напротив, вызывало уважение и доверие.
Конечно, когда Пугачёв геройствовал перед солдатами, красивый, удалой, бесстрашный, им любовались. И в эти мгновения, поддаваясь его бесстрашию, бойцы готовы были кинуться вместе с ним в атаку в рост, испытывая увлекательное упоение его отвагой и лихостью, потому что в них самих живёт такая же лихость и она нужна, но не всегда.
Выбрать момент, когда именно она нужна, необходима, - здесь нужен командирский талант, озарение, чтобы вызвать её именно тогда, когда лихость решает исход боя.
Но как часто исход боя решает другое - вдумчивое сосредоточение, усердие, мастерский солдатский опыт, хладнокровное умение, не запыхавшись, твёрдой рукой бить по верной цели, удерживая в памяти расход патронов, и безбоязненно идти вслед своему огненному артиллерийскому валу, с изумительной инстинктивной точностью соблюдая должный интервал, чтобы не задели осколки от своих же снарядов.
И не всякая победа наполняет сознание солдата чувством победы. Важно, какой ценой она добыта.
В ночном бою рота Петухова овладела укрепленным пунктом противника, расположенным на высоте, овладела удачно, потому что Петухов приказал роте залечь, открыть огонь, а под прикрытием этого огня выслал группу бойцов, обильно нагруженных противотанковыми и простыми гранатами, и те подползли к самим ограждениям и забросали врага гранатами. В это время остальные бойцы роты сильным, резким броском достигли оборонительного рубежа противника и овладели им, и только четверо было легкораненых, и ни одного павшего.
Хотя сам Петухов добрался до рубежа последним, потому что вывихнул ступню, оступившись в кротовую нору, и, прихрамывая, волоча ногу, морщась от боли, виновато объяснял, что не ранен, а просто оступился, солдаты чествовали его за этот бой так, словно он их геройски вёл за собой, а не плелся позади, страдальчески морщась, ковыляя, словно раненный в бою, позади всех.
После других боёв, тоже победных, но при больших потерях, когда перед строем оставшихся в живых торжественно объявлялась благодарность, на лицах бойцов было только угрюмое изнеможение, и, когда хоронили павших, в скорбном молчании солдат Петухов чувствовал немой упрёк, обращённый к нему как к командиру.
Может, это было и не так, просто бой был слишком тяжёлым, и солдаты отупели от тяжести боя и сами выглядели как полумертвые, но Петухову всегда казалось, что он виноват и перед павшими, и перед живыми за то, что не смог избежать таких потерь.
Именно тогда у него рождалось чувство вины и желание выказать себя бесстрашным, кинуться под огонь впереди всех, чтобы этим искупить, снять тяготящее его чувство вины. Но это была не храбрость, а скорее слабодушное желание освободить себя от тягостного мнительного чувства, будто он утратил доверие бойцов, понеся такие потери, и будто бы можно по-скоростному восстановить его, проявив личное отчаянное бесстрашие.
И нужна была совсем иного рода храбрость. Пойти к лежащим на земле усталым, обессиленным бойцам, закурить из чужого кисета и спросить доверительно и задушевно:
- Ну как, чего мы недоглядели? Я вот думал, накрыли их огневую точку, поднял вас, а он как даст! Значит, только заело у него, он исправил, а я огонь уже велел перенести по другой точке, наспешил своим насмерть.
И ждать, что ответят. Ждать, холодея, страшась смотреть в глаза.
- Это Никитин маху дал, а не вы вовсе, - раздавался сиплый голос. - Кричал ему: «Кинь на всякий пожарный ещё одну гранату!», а он кинул второпях, а на боевой взвод не возвел, упала как чурка. Потом засовестился, поднялся с винтовкой, тот его и срезал.
- А ты чего смотрел? Не разорвалась его граната, от себя, свою швырнул бы, - сказал другой боец.
- Свои израсходовал.
И солдаты садились или вставали и обсуждали истёкший бой так, словно и не было безмерного измождения, скупо, в словах, но точно восстанавливали каждый момент боя.
Говорили:
- Это санинструктор должен за каждым, кого задело, уследить, пожалеть, помощь оказать. Ротный правильно нас выбросил в атаку. Увидел, что потери несём, значит, нащупали. Значит, куда? Вперёд! Ему задача огнём командовать, чтобы их огонь давить, фехтовать по их точкам. И тут каждый сам себе командир, соображай, не мельтешись. Сам оберегайся и оберегай товарища. Бой не пожар, чтобы суетиться, и на пожаре своё расписание. Тимофеев с ручным пулемётом залёг, а перед ним Сверчков выскочил и шпарит из автомата.
- Герой! А не соображает, что Тимофееву пространства от этого нет. Он ему собой пространство закрыл. Сказано было - соблюдай для ручных пулемётчиков свободный промежуток. Товарищ лейтенант мог бы тебя, Сверчков, за это призвать, а он молчит, жалеет, что ты раненый. Ему за потери от тебя - боль. Может, если бы не ты, Тимофеев успел бы огнём прикрыть Зыкова и Тимохина, которые первыми на проволоку соломенные щиты бросили и с маху поверху полезли. Ты, Сверчков, обожди! Ты своё всё ж оправдал! Видели. Вскочил в траншею, к пузу приклад автомата прижал - и на всю катушку. Тебе спасибо. Значит, есть совесть.
- Товарищ лейтенант, сигару закурите. В блиндаже прихватил. Доставьте нам удовольствие. Только для фасона, может, их гитлеровский генерал курил, а как мы им духу дали, наш ротный их сигару курит, попыхивает.
- Ребята, надо бы походить, посчитать, сколько мы их повалили, а ротный доложит наверх.
- Не надо, - сказал Петухов.
- Как не надо? Надо! Мы же понимаем, как вы на нас глядеть не хотите, - столько товарищей потеряли, может, самых лучших.
- В этом я ответчик, - глухо сказал Петухов.
- Ну уж нет. Вон они где, ответчики, - и боец показал рукой туда, куда отступил противник.
И Петухов чувствовал, знал, что так деликатно солдаты пытаются внушить ему, будто в потерях нет его вины, а всю вину они берут на себя, словно по строгому уговору, что бы там ни было, а авторитет своего командира, его самочувствие сберечь.
И вот это было для Петухова самым главным в жизни на войне и самым высоким счастьем ощущать такие заботливые признания, и ради одного этого он не страшился смерти в бою, и этой солдатской высокой мерой стремился соизмерить свои помыслы и поступки. А теперь в нём существовало и томило неизгоняемое радостное, нежное присутствие той, о которой он пытался не думать, но она властно не покидала его.
И когда рядом шмякалась в грунт пуля, у него не только привычно сжимались в сапогах пальцы и он мгновенно видел себя павшим, но и рядом с собой, мёртвым, видел её, живую. И ему было уже приятно воображать себя мёртвым, ощущая на своих, допустим, окостеневших губах её мягкие теплые губы, её скорбное дыхание. Но сразу же его настигал стыд от такого пошлого, никчемного мечтания. Раньше он поспешно брился на ощупь, теперь воровато склонялся к крохотному зеркальцу и огорченно созерцал тощие усы, острые скулы, бесцветные глаза, всё это в отдельности выглядело неважно.
Обычно на передовой он ходил в кирзовых сапогах, в каске и плащ-палатке. Теперь натягивал хромовые, надевал несколько набекрень фуражку, вместо плащ-палатки носил серый плащ в талию.
Конечно, и раньше ему хотелось отличиться в бою, чтобы получить орден. Но отличиться как командиру образцовой организацией боя, чтобы его рота стала считаться лучшей ротой не только батальона, но и полка и ей доверяли бы самые ответственные задания.
Теперь он стал мечтать, чтобы ему лично поручили особое задание, которое он выполнил бы с блеском, - скажем, в тылу врага. Или один вышел на вражеский танк и подбил его броском связки гранат, а потом ещё второй танк, допустим, набросив на смотровую щель плащ-палатку и вскочив на ослеплённую машину, затем, когда люк башни откроется, сунуть туда ствол автомата и потом сесть за рычаги управления и привести танк прямо в штаб. И он ловил себя на таких ретивых мечтаниях и ёжился, тем более что ему довелось однажды действительно подбить танк. Но все это получилось совсем не геройски.
Зимой в начале сорок второго он тащил в санитарной лодочке-волокуше найденные в лесу мины и артиллерийские снаряды. Выскочил немецкий танк. Вместо того чтобы свернуть с дороги и броситься в глубокий снег, Петухов бежал, впрягшись в сани, ничего не соображая, и только в последний момент, когда сообразил, бросил сани и кинулся за обочину.
Танк ударил волокушу, и не то разорвалась мина, не то снаряд, танк взрывом швырнуло в сторону, и он закрутился, распластывая на земле разорванную гусеницу.
Петухов, толкаясь головой в снег, уполз, хотя ему следовало выждать, пока из люка вылезут танкисты, чтобы вступить с ними в бой.