К книге
В полдень на солнечной сторонеЧасть первая. 12
15%
Часть первая. 12
12

Когда Петухов впервые увидел Соню, и потом летел с ней в тыл врага, и, пережив смерть пилота, доставил её к партизанам, всё то время, пока они были вместе, её как бы заслонила от него им же самим созданная преграда. Будто такого её может быть, не должно быть, не имеет права быть - именно того, что он вспышками радости испытывал к ней и, мгновенно негодуя, гасил в себе.

И только потом всё отчетливее и отчетливее возникало в его сознании нововиденное, то, что он тогда пережил, считая ненужным, неправильным ощущать в себе то, что ощущал тогда.

Прежде чем подняться тогда в кабину самолёта, радистка натянула пилотку до самых ушей и, доверчиво приблизив лицо к его лицу, дружелюбно заглядывая в глаза, спросила деловито и озабоченно:

- Теперь ветром не сорвёт? А то прилечу растрепухой!

Петухов даже не понял, о чем она говорит, внезапно ошеломленный женственной доверчивой близостью её лица. Он даже не рассмотрел его, её знал, какое оно, и не понял, почему её дыхание коснулось его губ. Это теперь он знает её лицо, а тогда его сразу охватила только дурманная теплая волна - счастье.

Он не знал, отчего возникло это всеохватывающее чувство счастья. Он только покорно проникался восторженным, ликующим ощущением жизни, не понимая, отчего это такое с ним происходит, и, может быть, не желая понять.

И он тогда вдруг услышал где-то очень далеко за несколько мгновений до этого недоступное его слуху осторожное чириканье какой-то птахи.

Запуганные войной, певчие птицы обычно избегали тех мест, где шли бои. И он забыл голоса птиц. А вот вдруг услышал. На берёзовой опушке, окружавшей полевой аэродром, ведь должны гнездиться птицы, даже, возможно, соловьи. Они особенно голосисты перед сумерками.

И он так же нежданно, пронзительно остро ощутил запахи травы, вянущей листвы на ветвях, маскировавших самолёт и теперь сброшенных на землю, прелые запахи самой земли, недавно политой блестящим на солнце, как велосипедные спицы, дождем.

И он вспомнил велосипед. Велосипед, который отец подарил ему. Сверкающий, сухощавый, плоский, летучий. И отец, посадив на велосипед его, судорожно уцепившегося за руль, придерживал рукой сзади за седло, бегал по двору, пока он, вихляя передним колесом, выделывая зигзаги, учился владеть машиной.

А мать гордо смотрела не на него, а на отца, который всегда мечтал «заиметь» велосипед, но купил не себе - сыну.

Он боялся велосипеда, но преодолевал боязнь, чтобы не обидеть отца, объятого восторгом, что его Гринька может теперь наслаждаться пространством, постигаемым велосипедной скоростью.

И боязнь падения исчезала по мере того, как все его существо заполняла ликующая признательность отцу и гордость гордостью матери, которую он подметил в её взгляде, когда она смотрела на отца, бегающего по двору за велосипедом сына.

Он словно очнулся, очнулся от озабоченного голоса радистки:

- Вы что же это без шинели, в одной плащ-палатке? Ещё простудитесь. - Она бесцеремонно ощупала его гимнастёрку, упрекнула: - Совсем налегке! - Сообщила запросто: - Хотела сама куртку стёганую и штаны ватные надеть, узнала, с лейтенантом лечу, - постеснялась.

- Ну и напрасно, - буркнул Петухов.

- Зачем же я перед вами буду некрасиво выглядеть? Вам же было б неприятно. - Произнесла серьезно, без улыбки, и призналась: - А мне приятно думать, будто вы для меня так легко оделись, чтоб я не так боялась: мол, обыкновенная командировка и ничего такого особенного.

И эти её заботливые, доверительные, простые слова сблизили их. И он ощутил эту близость, как дуновение тепла в зябкую ночь, как утрату чувства одиночества, испытываемого всегда перед неведомой опасностью, которое он научился преодолевать совсем иначе, а теперь оно исчезло мгновенно в тепле её слов и доверчивом свете её глаз.

И вновь ощущение счастья жизни охватило его.

И он уже не опасливо смотрел на небо, освещенное ярко звёздами. Чистое и прозрачное, которое только что сердито ругал пилот за то, что оно чистое, безоблачное и не во что будет сунуться, скрыться самолёту, если появится «мессер».

Глядя в это небесное сверкающее пространство, он весь преисполнился ощущением лёгкости, летучести, свободы, которое он испытал впервые в детстве, когда, оторвавшись от руки отца, помчался на велосипеде по двору, легко и свободно, словно не по земле, а по воздуху. И когда радистка, неловко взбираясь по металлической стремянке в кабину, застенчиво оглянулась на него, прежде чем перешагнуть через борт, он отвернулся и услышал, как она сказала с благодарностью:

- Вот спасибо, а то юбка на мне узкая.

И когда он сел в кабину, она приподнялась, коснулась его плеча:

- Хорошо, что вы хороший, теперь мне лететь не страшно, хоть я никому в этом не признавалась - только вам, боюсь высоты. Даже когда окна дома мыла на втором этаже, у меня голова кружилась.

- Давай, давай пристегивайся, - сказал Петухов, - а то на вираже ещё вывалишься. - Сказал развязно, чувствуя, как его плечо потеплело от мягкого прикосновения её руки, и он ещё долго ощущал её тепло на своем плече, стыдясь одновременно того, что это ему так нужно и приятно.

И когда они поднялись, и самолёт, как катер по воде, плыл уже в высоте, и на дне этой высоты виднелось земное пространство, утопавшее в голубоватой дымке, бесконечность неба и плоскости самолёта в нем, словно летучее продолжение его самого, - все это наполнило таким безвременным ощущением покоя, сладостной, лёгкой опустошенности, что самым главным казалось то, что сейчас проникло в него, не совсем осознанное и единственное, чего он тогда хотел, - чтобы полет этот длился бесконечно, как блаженное чувство, которое снизошло к нему столь внезапно и неожиданно от таких незначительных обстоятельств, как несколько слов, сказанных радисткой, лицо которой он так и не успел рассмотреть и не мог заставить себя рассмотреть, уже от первых беглых взглядов испытав томительное чувство грусти и нежности, то есть то, что он не имел права испытывать к подчинённой ему личности при исполнении боевого задания.

Но получалось: не она стала его подчинённой, а он все больше подчинялся охватившему его ощущению невнятного счастья оттого, что рядом с ним она в небесном пространстве, и, кроме них, ничего нет, и это главное, на всю жизнь главное.

А оказалось, не главное, и он сейчас с негодованием признавался себе: когда самолёт стал предсмертно метаться под огнём «мессера», то земля металась перед его лицом, то небо, и его то вдавливало в сиденье, то мощная тугая сила рвала из привязных ремней наружу, и он впился в железное сиденье судорожно руками, и радистка исчезла из его сознания.

И в этом метании всё, что жило в нём так ликующе, было убито, вытрясено, он корчился, задыхаясь, захлебываясь ударами воздуха.

И когда очнулся на земле в болотной жиже, в мёртвой тишине, после первой животной радости жизни к нему пришло тягостное презрение к себе. Убедившись - радистка жива, он понял, что предал только что огромное самосветящееся, упоительно-радостное, что могло длиться, но оборвалось при первом чёрном прикосновении смерти. Её прикосновение убило то, что должно жить, пока человек жив, если это настоящее...

И то, что радистка принимала за его мужество, стойкость, было холодным отчаянием ненависти к самому себе, не сумевшему сохранить в себе то, что, он полагал, должно выстоять и помочь выстоять перед лицом смерти.

Поэтому он с таким деловитым хладнокровием командовал ею, спасая её, и потом снова полез в трясину, чтоб вытащить тело погибшего лётчика и рацию, и бесчувственно смог смотреть на неё неодетую, и вытирать её своей рубашкой, потом снова приказывать ей, как бы добивая в себе то, что ещё совсем не было добито в нём в мечущемся самолёте, когда спазм страха выдавил из его сознания её, будто её и совсем не было, - когда она рядом, может быть, мёртвая, может быть, раненая или умирающая. Она, которую он любил так мечтательно и своевольно в летучем спокойном полете, в покое неба, сверкающего и бесконечного, как - казалось ему тогда - бесконечна его собственная жизнь.

С жестоким презрением к самому себе Петухов сожалел только о том, что жив он, а не лётчик, и был беспощаден к себе во все дни тяжкого их пути к партизанской базе. И простился он с ней с таким равнодушием, словно убивал в ней малейшее желание увидеть его вновь или сохранить его в памяти.

Предыдущая главаГлава 12 из 79Следующая глава