Отец и дядя Иван прислали письмо.
Калужский отряд распрощался с Чапаем, перекинулся на рысях в Орловщину и стал на дневку возле Мценска, в березовой роще на берегу Зуши.
Отец сделал приписку, что думает свидеться, коли выйдет такой добрый час, «только время для встречи не ладное: пишу вам на старом пеньке, конь стоит рядом, карабин за плечами, вот-вот ждем сигнала в поход. А куда двинемся? На юг, к Орлу, либо к вам — на север, даже дядя Иван не знает. А он у нас за главного».
Сережка сказал с опаской:
— Приедет папка, а я спать буду. Ты разбуди меня, Димка! А то я совсем изведусь — в кровать не лягу.
Могила деда Семена буйно укрылась седой полынью, а у Потапа Евграфовича умялся за лето и скособочился холмик.
Игнатий Петрович увидал непорядок на кладбище и рассердился:
— И что за народ! Словно турки! Давайте, братцы, приложим руки. Понимаю, понимаю: и про живых не все упомнишь — суета, маета, всякие дела, как бурьян, растут. С одним делом управишься, как три новых за плечами стоят. Но и про мертвых забывать не след. Храните светлую память о них, будьте душой богаче!
И как только Димка с Колькой вернулись из Козельска, всей ячейкой вышли на кладбище: нарубили дерна, поставили намогильники с красной звездой, обнесли участок деревянной оградой. И провели сбор у братской могилы и долго вспоминали, как жили два человека, которым не довелось быть сегодня в тесном кругу комсомольцев.
Потом подошла первая Неделя красной молодежи.
Отмечали ее в воскресный день и пригласили на праздник всех окрестных ребят. Колька придумал лапту и городки на скошенном лугу возле Омжеренки. Димка смастерил ходули на длинных жердях. Сила принес крокет, который с погрома лежал у него в сарае без всякого дела. Филька сыграл на жалейке «Барыню» и «Камаринскую». А когда затихала пляска, подыгрывал песням девчат.
Вечером натаскали сушняку из Лазинки и распалили большой веселый костер невдалеке от Кудеяровой липы. И прыгали через высокий огонь и валялись на траве с разгоряченными лицами.
Голощапов принес самовар. Сережку послали за картошкой. Испекли ее в золе, запили крутым кипятком с пахучим липовым отваром. Игнатий Петрович достал из кармана толстовки маленькую пухлую книжечку: ее напечатали на плотной рыжей бумаге, из которой еще при Керенском делали кульки в лавке.
Это была Программа партии.
— Приняли ее весной, после масленой, в те суровые дни, когда Колчак стоял на Волге, а Деникин захватил весь юг страны, — сказал Голощапов. — В Москве не было света, москвичи голодали. Только маленьким детям выдали по восьмушке хлеба на день. А Ленин орлиным взглядом окидывал просторы великой Родины. И он видел Россию в огне электрических ламп, Россию сытую, обутую, грамотную, Россию радостную, в которой люди труда создают самый правильный и счастливый уклад жизни — социализм.
Не все было понятно в Программе. И Димка подумал с тревогой: «Вот спросит сейчас Голощапов такое, что дух замрет. К примеру, о праве наций на самоопределение или про империализм, про его фазы, и придется плести всякую околесину».
Но Голощапов не спросил. Он хорошо понимал, как нелегко ребятам, и своими словами старался передать боевой дух Программы. И вселял веру, что каждому надо трудиться и тем завоевывать счастье для всех. И жизнь пойдет без кулака-мироеда, а барина и буржуя станут показывать детям только в музее. Но для этого нужно крепить коммуну и неустанно обучать людей грамоте.
— И многим из вас придется уйти из села. Ринетесь вы в большую жизнь — постигать науку, погружаться в великий океан культурных ценностей. Обострится пытливый ваш ум, зорче станут глаза. И поймете вы — и умом и сердцем, что Ленин — солнце новой России. И отдадите все нерастраченные силы молодости, чтоб помогать ему, помогать партии сплотить на всей земле людей труда под алым стягом коммунизма!..
Легкий ветерок тянул с юга, и громовым раскатом прогудел с Орловщины пушечный выстрел. Враг у ворот дома? И тревожно огляделись ребята и еще тесней прижались друг к другу.
— Шалит Деникин, — сказал Голощапов и скрутил цигарку. — А мы ему по-своему ответим. Кто не дрогнет? Кто из вас в комсомол хочет?
Настя встала, одернула ситцевую юбку, чтоб прикрыть колени. Горящими глазами обвела ребят у костра и сказала твердо:
— Я!
…Колька не оставил своей затеи и по вечерам, когда затихали в селе последние шорохи, осторожно ходил мимо дома шинкаря.
И однажды он услышал, как кто-то завозился во дворе у Ваньки Заверткина и легонько постучал в окно.
— Эй, хозяин, шевелись! Принимай товар!
Колька сбегал за Димкой. И услыхали они кряхтенье и топот возле задней двери. И Ванька запричитал вполголоса:
— Тише, черти! Нанесло вас в такую рань. Сюды, сюды тащите!
Резкий и дребезжащий звук насторожил Димку: грохнули чем-то о притолоку. Он слыхал уже где-то такой необычный звук, но вспомнить не мог, словно начисто отшибло память.
— Слышь? — спросил он Кольку.
— Молчи, Сганарель!
— Провалиться мне на этом месте: прикладом стукнули! Ей-богу! — шепнул Димка и весь покрылся испариной.
И Колька ясно услыхал, как кто-то снова задел ложей о притолоку и легкий гул отдался в стволе винтовки.
— А ну, к Голощапову!
Игнатий Петрович уже лег в постель, но у изголовья еще коптил моргасик, а на конике лежала раскрытая газета. И на ней — во всю страницу — бежали слова Ленина: «Все на борьбу с Деникиным!»
Голощапов выслушал ребят и велел звать Степаниду с Витькой. Впятером и двинулись с ночным обыском к Ваньке Заверткину.
Но рассчитали плохо: пока ломились к нему с крыльца, он улизнул двором к Лазинке. А бежать за ним Голощапов не разрешил.
— Темень, братцы! Пулю схватите, вот и все! А мерзавца этого все равно выведем мы на чистую воду!
И вывели в эту же ночь: обо всем про него дознались — и как он под Волхов ездил и что привезли ему нынче два бандита.
Молчаливая и болезненная Матрена — жена шинкаря — не стала отпираться и сама указала, где схоронил Ванька в подполье два ящика с винтовками.
— Говорила я ему, говорила, Игнат Петрович, штоб с бандитами не вязался. Пригрозила, што к вам пойду жалиться, истинный бог! Так он, антихрист, по уху треснул. — Матрена заплакала.
— Хватит! — махнул рукой Голощапов.
Витька с лампой полез в подпол: в одном ящике не было шестой винтовки.
— Спросите Матрену: с оружием убежал или как? — крикнул он из ямы.
— Взял ружье, взял.
— А еще что! — спросил Голощапов.
— Не знаю, как сказать. На бутылку похоже або на ступку. За пазуху сунул.
— Три гранаты взял, Игнат Петрович. Вот глядите! — Витька подал из подполья раскрытый ящик: три места в нем пустовали. — До зубов вооружился, чертов сват!
— С таким гостинцем его невесело ждать, — сказал Голощапов. — Оформляйте протокол, Степанида Андреевна. И решайте, как с Матреной быть?
— Чего с Матреной? Пускай забирает свой сундук и катится к чертовой матери! А завтра придем с Шумилиной. Живность в коммуну заберем, а хату заколотим. Вот и весь сказ! — Степанида поместилась за столом и раскинула перед собой лист бумаги.
— Правильно! Прыгайте, братцы, в яму, помогите Виктору поднять ящики, — Игнатий Петрович подтолкнул Димку с Колькой, крикнул: — Давайте! — и потянул на себя длинный ящик.
Утром во двор к Заверткину пришла мать с Настей и двумя старухами. Повели они на бывший барский двор трех коров, двух лошадей и свинью, погнали хворостиной кур, гусей, уток и индюков. А четыре улья с пчелами ребята перевезли в генеральшин сад, куда выходил задними окнами белокаменный дом школы. И Истратов сказал:
— Это очень хорошо! Школьникам будет мед к чаю. Да и приобвыкнут они обращаться с пчелами.
Колька ждал, что придет Ванька-каин на пепелище. И вся ячейка — недели две, до самых успенских дождей — караулила его на задворках. С отцовой берданкой сидели ребята парами: Димка — с Силой, Колька — с Филькой. Но шинкарь так и не явился: видать, пронюхал, что Степанида объявила по нему розыск.
А потом пришла пора убирать школьный огород: горы капусты и тыквы свезли в барский подвал. Анискину старуху пристроили варить завтраки на генеральшиной кухне. И стали ребятишки бегать в школу, а в полдень завтракать от плодов своих рук.
Димка выпустил журнал «Красная молодежь» со своими стихами про весну. Колька написал, как комсомольцы выслеживали Ваньку Заверткина, Настя — как провели в селе праздник у костра. Голощапов дал статью о школьном самоуправлении, Клавдия Алексеевна — о ликбезе.
Александр Николаевич Истратов все носился со своим эсперанто и кое-чего добился: увлек Димку страстными разговорами о новом языке.
— Пойми, редактор! Идет по свету ми-ро-вая ре-во-лю-ция! Вот в чем суть! Прикатит к нам завтра товарищ из Парижа, а вы — ни бе, ни ме! Парле ву Франсе? — спросил он в нос. — А вам и крыть нечем! И пока вы французский язык постигнете, у заграничного гостя вырастет пять раз борода, как у нашего Игната Петровича. Ей-богу! А эсперанто — красиво, просто, здорово! Язык — вспомогательный и — никакого прононса, будто по-своему лопочешь. За три месяца я вас так обучу, что смело подваливайтесь хоть к любому французу. И испанец поймет и итальянец. Да и они сейчас учат новый язык, чтобы с нами общаться… Вот и я статейку написал, и на досуге «Интернационал» переложил на эсперанто. Смело помещай, редактор. Ребята спасибо скажут!
Димка поместил в журнал и статью Истратова и текст гимна. И недели через две все старшие ребята неплохо распевали хором первую строфу боевой песни:
Левиджу скляво эль мизеро,
Портанто сигнан дель мальбен,
Брулиджас бунто кри дель веро,
Аль воль баталь, аль вокас ен.
И согласно выводили слова припева:
Эн децида батале,
Глора венос финаль!
Л-ин-тер-на-цио-на-а-а-а-ле
Коммуна век сигналь!..
Помалу совсем забыли про Ваньку-каина. А зря. Зло и дерзко напомнил он о себе, когда появились в Брынском лесу первые летучие разъезды из казачьей сотни генерала Деникина.
В первых числах сентября был большой праздник у коммунаров: Степанида с матерью повидали в ревкоме Краснощекова, привезли из Козельска пять мешков соли.
Делили ее по едокам, как бесценные крупицы алмаза: и соринки не обронили за широким прилавком у Аниски. И в тот же день все кинулись солить огурцы, капусту, грибы.
С капустной кочерыжкой в кармане отправились по грибы и Димка с Колькой. И прихватили с собой Настю.
Как все изменилось с тех пор, когда ребята впервой повздорили в Долгом верху из-за этой девчонки и завели совсем пустой разговор про любовь. И Колька не захотел понять первые Димкины стихи о барской собаке. И Димка в сердцах назвал Кольку Ладушкиным — по фамилии.
Отошло это, поросло быльем, и, видать, уже отгорела шалопутная Настина любовь, навеянная на посиделках тайными вздохами сельских невест о горьком неразделенном чувстве: какой уж год все их женихи не возвращались с фронта.
А может, и теплилось что-то в Настином сердце? В карих глазах ее все та же доброта, но с задором и вызовом, а конопатый нос задран кверху. И хоть надеты на ней длинная ситцевая юбка и синий женский размахайчик с заплатами на локтях, а что она понимает в любви? В настоящей, конечно — и строгой, и ласковой, и с огнем в душе?.. Да и не время думать сейчас про то, в чем и взрослые-то разбираются кое-как, а что Настя рядом — так это хорошо. И она знает об этом: вот опять оглянулась и крикнула:
— Да не отставай ты! Будто рядом идти не можешь!
Но Димка не торопился: так чудесно было в лесу, привольно и радостно.
На короткий миг заскочило теплое и светлое бабье лето и никак не сдавалось наступавшей осенней стуже.
«Вишь, как чудно! — восхищался Димка: в одной руке он держал букетик оранжевых листьев рябины, в другой — белую звездочку цветущей земляники. Летом веяло от иван-чая и от цветущего чертополоха, который жадно тянул к солнцу свою пушистую рюмочку. Но по-осеннему были пунцовы ажурные сережки жимолости. — Забыл, забыл я про книгу деда Семена. А надо бы писать в ней все, что вижу вокруг: каждый год идет чередом, и все одинаково, и все по-разному».
И, размышляя, все глубже забирался Димка в таинственные дебри Брынской чащи, где уже Колька с Настей, перекликаясь на разные голоса, напали на грибы.
По большой корзине набрали самых отборных рыжиков и груздей — не тронутых червяком и улиткой, ладных, как пуговица, с росистым блеском на оранжевых и серовато-зеленых шляпках. И сели отдохнуть перед обратной дорогой. Но Настя унюхала запах костра, и Колька решил поглядеть, кто стоит табором так далеко от соседней деревни.
— Вестимо, мальчишки. Вам на пару. Кто же еще? — сказала Настя. — Да ну их! Привяжутся, далеко ли до драки?
— Можно и не показываться, а глянуть надо, — сказал Колька, приложил палец к губам и пошел вперед.
Вскоре послышались голоса, где-то поодаль фыркнула лошадь. Ребята осторожно выдвинулись к опушке на маленькой круглой поляне, и перехватило у них дух: в меховой безрукавке сидел у костра Ванька-каин и кидал сушняк под навешанный на жердочку закоптелый чайник. А рядом лежали два солдата — в кителях с погонами, в синих бескозырках с красным околышем и с широкими малиновыми лампасами на суконных штанах, как у последнего козельского исправника. И один из солдат выгребал ножом остатки консервов из круглой банки. К старой ели были приставлены три винтовки. А невдалеке, в частом мелколесье, паслись оседланные кони.
Разговаривали солдаты вполголоса, и слов не было слышно. Колька попятился, шепнул Димке:
— Беги! С дороги не сбейся! Настя навстречу тебе выйдет, а я тут посижу. Подымай людей в селе. Эх, схватить бы всю эту сволочь!
Шесть верст мчался Димка налегке: скинул картуз, разулся, хлебнул воды из лужи возле проселка. И собирались в селе недолго, и галопом доскакали до Насти — с Голощаповым, с Витькой, с Филькой и с Силой.
Спешились и цепочкой дошли до Кольки. А он стоял у костра, с досадой покусывая губы: полчаса назад снялись с бивака деникинцы с Ванькой и ходко ушли в сторону Медынцева.
— Что-то про Тычок болтали. Под Починком, где кузнец живет, — сказал Колька. — Будто там ночевать собираются. Гнать надо за ними!
— Горяч ты, Ладушкин! — Игнатий Петрович пощипал бороду. — Да нешто возьмем мы на марше этих бандитов? — обратился он к Витьке.
— И думать нечего! К ночи — дело иное. А штоб верней было, надо еще людей взять, — Витька стал заворачивать коня.
— Так и я решаю! Ну — к дому! — скомандовал Голощапов.
Настю подсадили к Димке, Колька сел позади Фильки, и маленький отряд двинулся к селу.
Долго ехали молча: только кони отстукивали копытами по корявым корням деревьев на заросшей травой дороге. Да чуть слышно мурлыкал себе под нос протяжную песенку Филька.
А когда выбрались из лесу, завозилась Настя на тощем крупе у лошади. Она перекинула корзину с грибами в левую руку, крепко уцепилась за Димкину рубаху правой рукой и громко вздохнула.
— Давай, давай! — пошутил Димка.
— Тебе смешно. А небось пойдешь ночью?
— А как же?!
— Боюсь я за тебя.
— Не дури! От ребят не отстану. А ты бы и помолчать могла. Чего смущаешь?
— Чурбан ты, право слово! Какой год — и все чурбан. И не пойму никак: бестолковый ты али сердца у тебя нет?
— Сказал: не дури! Сама знаешь — друг ты мне, и никому в обиду тебя не дам.
— Ну и на том спасибо! А себя береги. Слышишь?
— Не глухой! — буркнул Димка и вдруг пожалел, что говорит с Настей так дерзко. Заденет его этой ночью шальная пуля, и понесут его на кладбище к Потапу и к деду Семену. А Настя будет горевать, что не слыхала от него доброго слова. И захотелось сделать ей радость.
Он остановил лошадь возле пригорка, спрыгнул:
— Садись в седло, Настенька! А я — позади. И грибы буду держать: твои и свои.
И Настя, счастливая от Димкиной ласки, ловко и быстро перебралась в седло, как кошка.
— Держись за меня крепче, Димушка, я погоняю! — Она гикнула и ударила пятками по лошадиным бокам.
И вынеслась к ручью и поднялась на горушку возле ветхого ветряка. И уже стали видны пожелтевшие барские липы, и к ним уносилась прямая и ровная дорога, хорошо накатанная коммунарами в жаркую неделю нового урожая. И лошадь шла рысью, и в душе зрела песня. И ветер свистел в ушах, совсем как в тот день масленой, когда дед Семен гнал по этой дороге Красавчика, счастливый, что так ловко утер нос чванливым американцам.
…Голощапов ушел в соседнюю деревню. И перед вечером вернулся с двумя стариками, которые прошлым летом помогли Потапу перехватить баржу с зерном возле парома, где дежурил злой кривой перевозчик. С ними пришел и красноармеец Астахов: он заскочил на неделю домой после госпиталя и решил помочь сельчанам.
Упросилась с мужчинами и Степанида. А комсомольцев решили не брать — и риск немалый, и уж больно горячи ребята в деле. Особенно Колька. Не ровен час, а беды не расхлебаешь.
Но Колька раскричался так, что дождем хлынули из его глаз слезы.
— Я этого Ваньку-каина с петрова дня стерег! Я ему за все хочу долг отдать! И за отца, и за двух дедов, и за Потапа, и за сиротскую долю! И какое вы право взяли — комсомольцев за борт кидать? Годами не вышли? Так стреляем мы лучше вас! Вот и все! Ставьте начальника, мы его приказ выполним! Не такие дураки, чтоб башку под пулю совать! А то на почту побегу, Костереву депешу дам!
Астахов хлопнул себя по бедрам:
— Вот это по-нашему! Крой, Николка! Да нешто таких ребят удержишь дома, Игнат Петрович?
Голощапов пощипал бороду, махнул рукой.
Ближе к полуночи оседлали девять коней и под командой Астахова длинной цепью перешли Омжеренку, выбрались по оврагу к плохинской дороге и трусцой потянулись к Тычку.
Когда-то там, у широкой развилки четырех дорог, над грязным прудом, долго стоял под ракитой веселый трактир «Плакучая ива».
Московский ресторатор — старик Анкудинов — вел дело широко. И проезжие купчики всегда заворачивали к нему на перепутье. Молодых манили гитара, шампанское и две черноглазые цыганки. Купцы — уже в годах — напирали на пироги, на пиво и на знаменитый драгомировский форшмак, печенный с мясом или с селедкой. А старики довольствовались парой чая и теплым сортиром.
При царе Александре Третьем загремел Анкудинов в Сибирь: плохо укрыл конокрадов, которые увели у фон Шлиппе двух породистых рысаков. И замест трактира стала на Тычке кузня. И заезжий двор для случайных людей, каким не с руки было ночевать в Плохине и ждать нежеланной встречи с урядником. И все судачили, что осталась на Тычке черная тень ссыльного старика: прятали тут ворованное, давали приют конокрадам и варили тайком самогон.
Ванька Заверткин не раз ночевал на Тычке. И Колька не сомневался, что именно сюда завалился он после дневки в Брынском лесу.
Степаниду оставили с лошадьми. И отряд охватил дом кузнеца с трех сторон. Не закрыли только одну стену, что выходила на пруд. Но Астахов залег так, что и она была под прицелом.
Димка лежал в сырой канаве. В кромешной осенней мгле дом уходил в небо черной громадой и казался мертвым дворцом. И окон в нем было так много, что при плохой атаке бандиты могли прыгнуть в любую сторону и сейчас же укрыться ночью после прыжка. А лежать до рассвета — сущая мука: гулко билось сердце, губы сохли, ухо жадно ловило каждый шорох, палец стыл на спусковом крючке.
Астахов не хуже Димки оценил обстановку. Он пробурчал что-то, подполз к Кольке и зашептал:
— Вот спички. Запали-ка, браток, вон тот стог с сеном. Да с умом старайся: как полыхнет, давай деру — змеей, змеей, браток, землю носом паши — и в темноту, штоб не заметили. А я разок пальну в окно. Станут прыгать, подлюги, тогда не зевайте. А ты, Димушка, передай по цепочке: бить поначалу над головой. А коли в понятие не взойдут, ну, куда попало! Не люди ведь, прости господи, а собачье дерьмо!
Астахов плюнул, распластался на земле, оперся на локти, прижал винтовку к плечу.
Колька пополз к стогу, Димка — к Голощапову. Потом передал приказ Витьке и старикам. А завернуть к Степаниде не успел: полыхнула солома перед окнами, мелькнула длинная Колькина тень над прудом, Астахов выбил пулей стекло, из окна ответили пачкой выстрелов. И застучало, застучало кругом, словно кто-то стал бросать с высоты каменья на большой железный лист.
Распахнулось окно против Голощапова, и бандит в бескозырке вылетел из него, как петух с насеста. Игнатий Петрович опешил: не доводилось ему стрелять в человека. И он никак не мог поймать дрожавшую мушку. Но далеко за цепью прогремел выстрел, и обмякший бандит упал, как куль. Степанида не знала приказа и угодила бандиту в грудь.
Астахов дико закричал:
— Конец вам, гады! А ну, вылазьте! Сейчас хату палить будем!
И, словно в ответ ему, ударил по окнам и Колька, и Димка, и старики, и Витька.
Заголосила Кузнецова баба, завизжали перепуганные ребятишки. Кузнец — дюжий бородатый мужик, в одном исподнем, зловеще красный от зарева — ударил ногой в дверь, вынес на руках Ваньку Заверткина и скинул его с крыльца.
— Берить ево! — крикнул он и бросился в дом за бандитом.
Загремели ведрами в сенцах, бандит заматерился, баба заорала:
— Да уходи ты, ирод! Нанесли тебя черти!
И бандит, растопырив руки над головой, несмело шагнул через порог.
— Кто еще есть? — крикнул Астахов.
— Никого, — прогудел кузнец. — Очистился.
— Винтовки подай!
Кузнец вынес две винтовки.
— Степанида Андреевна, принимай гадов! И амуницию ихнюю, — весело сказал Астахов. — Теперь и закурить можно, — и протянул Голощапову ситцевый кисет с махоркой.
Пока перерыли все в доме у кузнеца да привели в село Ваньку-каина с казаком, пришло утро. И Димка вдруг заметил, как побледнел и осунулся за ночь Колька.
— Чтой-то с тобой? — спросил он.
Колька показал левый сапог: чуть выше щиколотки была в нем дырка, и из нее сочилась кровь.
— И ты молчал? Мама, глянь-ка, что у него!
Мать всплеснула руками, усадила Кольку на коник, осторожно стащила сапог: вся портянка намокла, из круглой ямки алой струйкой бежала кровь. Пуля прошла насквозь, и другая ямка — на вылете — была еще больше и страшней.
— Скорей, Димушка, в больницу! Господи ты милостивый! Ложись, непоседа, ногу подыми!
Мать уложила смущенного Кольку, под ногу поместила подушку, прикрыла резиновой слюнявкой Сережки.
— Феклуша, скорей ставь самовар!
Софья Феликсовна прибежала в ночном домашнем халатике: не успела ни умыться, ни причесаться. Ополоснула руки под умывальником, обмыла рану, мягкими, ловкими пальцами прощупала кость: она была задета пулей.
— В Козельск! И сию же минуту! Надо операцию сделать и ногу положить в гипс. А я не берусь. — Она опустилась на коник и обмахнулась широким подолом халатика. — Доигрался, соколик! Ну, полежишь теперь! А впрочем, страха никакого нет. Только надо торопиться, Аннушка!
Софья Феликсовна обработала рану йодом, наложила тугой бинт. А Фекла с Димкой уже заводили в оглобли Красавчика и укладывали в телегу сено.
Напоили Кольку кипятком с куском хлеба. И все сели перед далекой дорогой. Но по пути к Голощапову завернул к Шумилиным взволнованный Петр Васильевич Терентьев.
— Опять беду несу! — показал он на телеграмму. — Вчера Деникин Орел захватил, завтра ждут его под Тулой. Объявлено у нас военное положение, комсомол мобилизует всех своих ребят подчистую. Велено нынче явиться в Козельск. С вещами! А у вас и своя беда. Ай-яй-яй! Ну, держись, Коля, молодцом! — и почтмейстер засеменил к Голощапову.
Пришел Игнатий Петрович, покачал головой, сел рядом с Колькой и долго глядел ему в глаза.
— Друг ты мой! — Он наклонился и в лоб поцеловал Кольку, закрыв ему все лицо широкой белой бородой. — Больно, а?
Колька кивнул, заморгал, и глаза его увлажнились.
Сережка не находил себе места в это утро. Он во все глаза глядел на Кольку и решил, что Голощапов сделал ему зло. И, насупившись, подошел к Игнатию Петровичу и ткнул его рукой в бороду:
— Нехороший ты, Игнат!
— Глядите-ка! Да ты что это? — удивился Игнатий Петрович. — Тоже мне стручок! Живо беги за комсомольцами, зови их сюда! А за Кольку не бойся, никто его не обидит…
Ребята пришли скоро и молча столпились у двери. Колька привстал на локте.
— Живой я, друзья! Собирайтесь в путь, зовут нас в Козельск. Контра жмет на Тулу, надо ей отпор дать. Харчи возьмите, и тронемся. Вы — где бежком, где шажком, а я покачу, как барин! Только мешкать нельзя: мне в больницу нужно.
Фекла подвела Красавчика к крыльцу. По старинному обычаю все посидели молча, занятые своими думами. Потом подхватили Кольку на руки, уложили на сено и укрыли пиджаком. Ребята кинули в телегу холщовые сумки, Фекла села в ногах у Кольки, тронула вожжи. И Красавчик широким шагом потащил возок мимо школы, где стояли притихшие ребята, мимо Обмерики и сараев по знакомой дороге в город.