Красные части отбросили Колчака за Урал.
В селе был митинг, и Голощапов хорошо сказал, что старая квашня — госпожа Антанта — выкусила шиш.
Но и порадоваться не успели: совсем вблизи завозился Деникин. Ударил он по Воронежу, выбил красных конников из Курска, и война шла теперь в соседней Орловщине.
Отсидел свой срок бывший староста и хлебный спекулянт Олимпий Саввич Алферов. Явился он, как медведь из берлоги — борода в клочьях, седые и грязные волосы тронулись зеленью, пузо пропало, в глазах — звериная, лютая злоба. Жилую пристройку к магазину ему вернули, но за прилавком, где он долгонько был хозяином, заправляла Аниска.
Попарился в баньке у дьякона старый Алферов, примазал волосы лампадным маслом и стал ходить по избам, стращать стариков и старух.
— Напирает генерал Деникин. За крепких мужиков старается. Да нешто остановить его красным голоштанникам? Ни в какую! И скоро выйдет вам труба, господа коммунары. Эх, и жалкую я про вашу разнесчастную долю! Но и своего, прости бог, никак не упущу. И хлебушко отберу, и земельку возверну, и все долги вспомню. Так что несите за время, не ровен час поздно будет! — он размашисто крестился на образа и украдкой сучил волосатый кулак.
И кто-то отпраздновал труса: отнес ему и курицу, и лукошко яиц, и рушники, и потерявшие всякую цену большие хрустящие кредитки времен Николая Второго.
Стешка приструнила Алферова, и он до поры прикусил язык. Но теперь его видели всякий день с Ванькой Заверткиным. И, кажись, были у них нечистые, тайные дела. Но дознаться никто не смог, даже Колька. А он не раз по своей доброй воле лежал под окном у бывшего шинкаря, осторожно дышал в землю, таился, как кот над мышиной норой, вострил уши. И все впустую: Алферов и Ванька сидели при закрытых рамах и разговор вели нос к носу. И как на грех, ни в одну ночь не было тишины: то сверчок загремит, то лягушки заквакают, то брехнет пес, то петух кукарекнет.
— Опять не дознался? — спрашивал Димка спросонок, когда Колька валился на сеновал рядом с ним. — Может, зря ты по ночам шляешься? Ну, сидят мужики и языками чешут. А какой в том прок?
— Много ты понимаешь! Втихую сидят гады! А коли секрет у них, так это против нас. Чует мое сердце. У этих зверей на душе одно зло. Но погоди, все равно дознаюсь!
Однажды Колька вернулся раньше.
— Колготились нынче наши богачи, — шепнул он. — Што-то про военное положение болтали: оно-, мол, скоро у нас объявится, и им надо поспешать. Ванька под Волхов собрался на три дня. И Алферов прогудел ему с порога: «Так с богом, с богом! Надо бы давно решиться, а то сидим сложа руки, а голоштанники все свое гнут». Видать, хитрую штуку удумали! — Колька укрылся дерюжкой, закрыл глаза: — Давай спать быстрей! И пока Ваньки не будет, в Козельск наведаемся. А то сбегаем зря: явимся в город, ан комсомол на замке — не дождутся нас ребята, махнут на позицию.
В ранних сумерках зари Колька и Димка поплескались у колодца. И собирались в путь недолго: протокол ячейки Колька сунул в карман; ножик, вареную картошку и бутыль с молоком Димка уложил в холщовую заплечную сумку. Сапоги связали за ушки веревочкой и перекинули через плечо: обувку решили надеть только при входе в город.
С тем и тронулись в путь. И первые две деревни прошли, не встретив ни одного прохожего. А за Поляной углубились в лес. И как ни торопились к переправе через Жиздру в Дретове, а пять верст шли лесом часа два: и прохлада радовала в густом ельнике, и спелая земляника задерживала на порубках, и мимо первых грибов пройти не могли — набрали по картузу лисичек, сыроежек и подосиновиков.
Перевозчик — старый, кривой дед в гимнастерке без пояса, босой, в белых посконных штанах — не захотел перебросить их на другой берег одних.
— Шляются тут всякие, а ты их вози! — прошамкал он беззубым ртом. — Вот за эти грибочки еще так-сяк. А штоб ни за што, так и не выйдет ништо. Жалко небось? Ну, сидите, голуби, сидите. Подвода, может, к обеду будет: ноне народ-то по гостям не больно мотается.
Старик поскреб пятерней в правом боку и навесил над костром черный железный чайник.
— Отдадим? — шепнул Димка.
— Пускай выкусит! Тоже мне выжига. А грибы на дело сменяем, — насупился Колька. — Давай сами: не переплывем, што ли?
Он отошел в сторонку, скинул одежу, взял сумку в зубы, укрепил ее на голове и поплыл. Потом вернулся и лег на песке отдыхать. Димка кое-как переправил сапоги, догадался опростать на том берегу сумку и перетащил ее в зубах, как нес однажды убитых отцом уток возле мельницы.
Снова сошлись на правом берегу. Колька пересыпал в сумку грибы, Димка привязал ремнем к голове всю одежу. И поплыли рядом, смеясь и отфыркиваясь.
А на левом берегу заплясали от радости и показали кривому деду язык.
— Настырные, черти! — пробурчал дед. — И што за люди пошли? Все ни за што норовят! Нет штоб оплату сделать по совести. Вернетесь, голуби, я вас багорчиком по башке тресну! — Он погрозил кулаком и уселся пить чай.
А ребята с озорным блеском в глазах поднялись на горушку и сосновым редколесьем двинулись по песчаной дороге к селу Волконскому.
Брехали собаки из подворотни, мальчишки исподлобья глядели на путников, близко от околицы ветхая бабка в синем повойнике выкладывала из печки каравай хлеба на подоконник и прикрывала его рушником. И над дорогой струился почти забытый Колькой и Димкой дразнящий аромат печева.
— Дай-кось я про старое вспомню. Как на Украине, — подмигнул Колька и потащил Димку к бабке.
— Бабуля! Не оставь нас без внимания! — запричитал он. — Милостыню не просим, у тебя и у самой достатка нет. Вот тебе грибы на обед и на ужин, дай хоть корочку на двоих: почитай с пасхи сухаря во рту не было.
И распахнул сумку. Бабка клюнула. Вышла на крыльцо, поглядела, почесала нос.
— Дальние, што ли?
Колька назвал село.
— Шешнадцать верст отмахали. А в город-то пошто идете?
Димка хотел про комсомол сказать, но Колька перебил его:
— К свету тянемся, бабушка! Надоело лаптем щи хлебать, учиться надумали.
— А пошто налегке? — допытывалась бабка. — Мой-то внучонок пошел надысь, большую корзинку понес.
— Так спробовать надо, а вдруг не примут, — сочинял Колька.
— Вестимо, кормилец, — бабка вздохнула. — С хлебушком и мы подбились: каравай-то с овсом, с лебедой. И — горячий: тронь его, весь и развалится. Нет в ем державы, совсем как сырая труха. — Бабка глянула на грибы, ухватилась пальцами за кончик носа. — Из ума выжила, старая! Есть же у меня недельничный ломоть! Просите по-доброму, надо вас уважить.
Она пошла в хату, загремела там горшками, вынесла на ладони черствый ломоть — серый от овсянки, зеленый от лебеды, тяжелый, как кусок глины. Хотела так отдать, но вспомнила про что-то, взяла с блюдца щепотку соли и осторожно раскидала ее по хлебу:
— Солоненько небось давно не едали?
— С прошлой осени, — подавился слюной Колька.
— Ну, не поминайте бабку Анфису недобрым словом, — она протянула Кольке черствую краюшку, а грибы пересыпала в решето.
Ребята выбежали из села, кинулись под первую березу на широком катерининском большаке и, боясь обронить на землю и крошку хлеба и крупицу соли, мигом опорожнили сумку: подчистили картошку и выпили молоко.
Димка растянулся на теплой земле, заложил руки под голову.
— А зачем ты врал бабке? Хорошая она. И надо бы ей сказать правду. На душе чего-то горько.
— Да не врал я! Бестолковый ты, Димка, ей-богу! Я ей про то сказал, что в мыслях было: и к свету тянемся и учиться идем. А про комсомол не заикнулся, так это и к лучшему. Может, бабке Анфисе наш комсомол хуже черта. Тот — кривой — багорчиком грозился, а бабка, глядишь, и кочергой бы поддала на дорогу. Нет, бестолковый ты, Димка. Людей по чужим деревням не видал, лиха за хвост не держал. Пошли, мечтатель!
Солнце давно поднялось над дальним лесом и вовсю грело с правого бока. Но березы давали прохладу: и стройные, и высокие, и разлапистые, и даже корявые — где от костра, где от молнии, которая лет полтораста целилась в них огненными стрелами. Тропка была задубелая, в трещинах, будто натертая до блеска лаптями и босыми пятками прохожих. И шагать по ней было легко, но подошвы ног уже горели от долгой ходьбы. И хотелось скорей пройти от березы к березе и укрыться в тень, где земля была холодней.
Еще оставалось верст десять до Козельска, когда показался с левой руки высокий курган, похожий на врытую в землю зеленую тыкву.
Голощапов как-то вспомнил об этом кургане: татары захоронили тут своих конников, когда собрали мертвых за долгие семь недель осады «злого города». А побежденных козельчан вырезали, но под курган не сложили — бросили на съедение коршунам, бродячим псам, крысам, медведям и волкам.
За курганом помалу стал надвигаться город: слева крикнул паровик возле станции, прямо засветились позолотой и синью маковки семи церквей, чуть справа золотой луковицей загорелась на солнце высокая колокольня Оптиной пустыни. Еще правей тянулся обрез высокого берега Жиздры, и на нем лепилась деревушка Дешовки. И вот уже булыга первой городской улицы.
Димка сбросил сапоги с плеча, скинул и Колька. Вытерли травой запыленные ноги, сунули их в голенища. И застучали каблуками по деревянным тротуарам вдоль тенистых палисадников.
Димка думал, что город ошеломит — и суетней и бестолочью, как старая Калуга, где он познакомился с Минькой. А город был тих, словно давно заснули в нем с голодухи и старые и малые: лежат где-то по закоулкам и не кажут носа на улицу.
Но жизнь в нем не угасала: у керосиновой лавки стояли в ряд сотни две кастрюль и ведер, больших кружек и бидонов. И всю эту посуду стерег мальчишка лет десяти, похожий на Силу: русый, с рыжинкой, худой и долгоносый. Он сидел, прислонясь к двери, а над головой его висело объявление: «Керосину нету. И не будит. Может подвизут опосля абеда».
Колька подошел к мальчишке:
— Не знаешь, друг, где тут у вас комсомол?
— Чего, чего?
— Комсомол. Ну, где молодежь собирается?
— Я не хожу: болею. Слыхал, где-то на бульваре. Это по вечерам. Возле собора, над Жиздрой, где музыка в праздник играет. Далеко еще, — мальчишка махнул рукой вдоль улицы. — А у вас хлебца нету?
Димка легко подкинул в руке пустую сумку. Мальчишка отвернулся, закрыл глаза и подставил солнцу бледное худое лицо.
Над дверями пивной была прибита забавная вывеска. Один мужик ржал во все горло и наливал пиво другому. А тот выкатил глаза, закинул голову и приготовился пить. Под первым стояла подпись: «Фала — Лей!» Под вторым: «Евлам — Пей!» А во всю ширину вывески значилась фамилия братьев Толстогузовых.
— Вишь, как Фалалей и Евлампий Толстогузовы народ к себе зазывают! — усмехнулся Колька.
Но пивная была на замке, и никакого народа возле нее не толкалось.
Поглазели на вывеску, вышли почти к берегу Жиздры, на длинную улицу, что вела от Дешовок к центру. Домики тут стали почище — и шире и выше. И рамы — нарядней и частоколы — добротней. И замелькали на дверях дощечки из меди: протодиакон Остолопов, доктор Любимов, надворный советник Доманский.
И вот уже глубокая выемка в городской горушке, гулкий деревянный помост, а под ним ослепительно убегающие рельсы. Они летят налево — к станционной красной башне, и направо — через высокий мост над Жиздрой, по широкой луговой пойме — в густой синий лес.
Возле дома военкомата показался ладный парень с винтовкой. Кинулись к нему, думали, что снова объявился Харитоныч: та же буденовка до глаз и скрипучие ремни портупеи. Обманулись. Но парень рассказал толково:
— Пройдите поперек всей центральной части, мимо собора, гимназии, театра и городской думы, спуститесь на мостик через Другуску. А там, рядом с аптекой, и комсомол ваш. Однако не мешкайте; там кого-то на фронт отправляют.
— Што я тебе говорил? — Колька дернул за рукав Димку и зачастил по булыге.
Димка быстро шел рядом, и ему некогда было глазеть на вывески фотографа Сагаловича, шляпного мастера Кулбасова и на афиши, которыми была заклеена сверху донизу круглая пузатая тумба. Но краем глаза он ухватил, что идет в театре его старый знакомый — веселый «доктор Сганарель», а скоро будут показывать драму Островского и Успенского «На пороге к делу».
Во дворе укома кипел и ширился ералаш. Со второго этажа, прыгая через две ступеньки, мчались парни с винтовками и кричали, что их мордуют: всех одели, а у них беда — штанов нет, сапоги рваные, шинель не выдали!
— Вы што? Забыли про нас? — напирал боец на коренастого дядьку, который стоял в углу двора, распахнув кожаную куртку, и пускал дым из короткой черной носогрейки.
Дядька молча показал трубкой в другой угол двора, и боец побежал туда сквозь плотную толпу, держа винтовку над головой.
Вдоль длинной стены дома уже строились повзводно, и долговязый парень в гимнастерке и галифе, но без фуражки — курчавый и горластый — выкликал бойцов по фамилии. Они громко отвечали и тесней смыкались в шеренге.
Дядьку с трубкой окружили девчата — в белых передниках, с красным крестом на косынках. Но он отмахнулся от них и крикнул:
— Костерев!
Курчавый парень без фуражки продрался в шумной толпе и подошел, поправляя красную повязку возле локтя:
— Что, товарищ Краснощеков?
— Не задерживай с провиантом. Орлов звонил со станции! Там все готово к погрузке.
— Толстогузов! — закричал над толпой Костерев. — Выдавай паек! Всем! По списку! Да поживей, голова! И про махорку, про махорку не забудь! Получили утром три ящика!
Толстогузов открыл сарай, выставил длинный стол против ворот.
— Без толкотни, первый взвод! Становись за довольствием!
И бойцы, не зная, куда пристроить винтовки, гогоча и толкаясь, кинулись к сараю, развязывая на бегу пустые заплечные сумки.
Колька и Димка были совсем лишними в этой суматохе и стояли, хлопая глазами.
Их заметил Краснощеков — главный в Козельском ревкоме.
— А вам чего, юные граждане? — Он подошел к смущенным ребятам и дыхнул на них горьким табачным дымом.
Колька объяснил, и довольно толково. Но ему пришлось кричать: возле сарая ни на миг не умолкал гомон.
Краснощеков распалил носогрейку и снова окликнул Костерева:
— Гляди, брат, какое у тебя пополнение!
— Откуда же вы, бедолаги? — спросил Костерев. Услыхал, удивился. — Да кто ж вам ячейку создал? Мы и слыхом не слыхали, что есть вы на белом свете!
— Голощапов у них, — заметил Краснощеков. — Старик серьезный, он кого хочешь организует.
— Не Голощапов, — вставил Димка. — У нас Харитоныч был.
— Кто такой?
— Весной на Волхов шел. В конной части. У нас ночевал с бойцами.
— Да ведь это питерцы! Помнишь, задержали мы их на один день: хлеба не было, — сказал Краснощеков.
— И все вы такие? Или постарше есть? — Костерев стал рядом с Димкой. Димкина макушка едва доходила ему до подмышки.
— Одногодки. Постарше-то Витька Кирюшкин. Так он секретарем в Совете. Хотел на фронт, да Голощапов не пускает.
— Был такой случай. Медведев про то знает. Писал Голощапов в укомпарт — один, мол, парень на селе, а делами там заправляют женщины.
— Ай-яй-яй! — покачал головой Костерев. — Молодо-зелено! И небось не евши?
— Сменяли по дороге у бабки грибы на сухари, — сказал Колька.
— С головой, значит! Эй, Толстогузов! Отвали этим брынским орлам чего-нибудь, а то они ноги протянут! Я записку дам! Как писать-то? — он глянул на Кольку.
— Шумилин. Ладушкин.
— Ладушки-бабушки! Молодо-зелено! — Костерев подал записку. — Вот и все пока. Бегите сейчас к фотографу! Он с вас карточки снимет. Скажите — я велел. А как отправим эшелон, приходите ко мне. Посудачим о делах, я вам и билеты выдам.
Колька с Димкой вышли на улицу, где уже толпились провожающие, выбрались к театру и разыскали фотографа Сагаловича. Был он черняв, с густой и курчавой тяжелой бородой от уха до уха, гладкий, как тюлень, но шевелился на диво легко и плавно, как в танце.
— Ох, уж этот Костерев! — Сагалович закрылся в маленькой темной комнатушке. — Заходит пятница, и невдомек ему, что всякий благоверный еврей торопится в этот час в синагогу. А тут приходят мальчишки за тридцать верст. Им, видите ли, надо играть в революцию, и я не могу закрыть свое заведение!
Щурясь, он вышел из клетушки: в окно, что занимало всю стену, заглядывало яркое солнце.
— Садись, дитя! — Сагалович усадил Димку на вертящийся стул. — И не строй рожи своему приятелю. Ай, Сагалович, Сагалович! Делал ты снимки с господина Блохина. Шишка! Всем дворянством руководил в уезде! И господин Еремеев изволили бывать в ателье — городской голова, и тоже шишка! Он даже в аппарат не умещался: семь пудов, и пузо, как мешок с сахаром. А теперь? Как меняются времена, боже ты праведный!
Наклонив голову, Сагалович поглядел на Димку со стороны. Потом подплыл к нему, легко коснулся мягкими коричневыми пальцами пылающих Димкиных щек и велел глядеть на большой деревянный ящик с треногой. А сам прикрылся черной тряпкой и далеко отставил жирный зад.
— Спокойно, господин комсомол! Не таращь глаза. Гляди привольно, как молодой конь. И — с интересом. Сагалович — старый кудесник, он сейчас выпустит птичку. Раз! — раздался щелчок, как досадная осечка на охоте. — Готово, дорогой товарищ! Следующий! — крикнул Сагалович и проплыл мимо Кольки в темную клетушку.
Потом он снял Кольку и дал ребятам полистать тяжелый альбом — в красном бархате, с медными застежками, как пасхальное евангелие у благочинного. Сытые лица, эполеты, ордена, легкие, тонкие кружева, блестящие лысины и затейливые прически мелькали, как на сцене в длинной пьесе про дворян, купцов и мещан. А на последней странице стоял во весь рост и улыбался курчавый Костерев. В военной форме, в фуражке, сбитой набекрень, он глядел вполоборота и молодцевато держал правую руку на ремне, где висел пистолет.
А фотограф что-то бубнил под нос про пятницу и про субботу, долго плескался водой в корытце и вынес на ладони четыре маленьких снимка с белыми уголками.
— Какая работа! А? — Он отставил руку, глянул на фотографии, бросил взгляд на притихших ребят. — Наше искусство, господа комсомольцы, ясное зеркало души. Вот этот мальчик дерзкий, — он ткнул пальцем в Колькино изображение. — И упрямый. Телушка старалась, зализала ему хохолок, а волосы никак не слушаются. Он пойдет далеко. Не надо только совать голову под пулю. А этот мальчик спокойный. И я нахожу в нем тот цимес, который ценят девчата. Ха-ха-ха! Но и он пойдет далеко. Теперь никто не ищет близких путей и не спит на перине после обеда. А ведь спали! И я любил пустить храпока. Только обед теперь бывает у меня не каждый день.
Сагалович вздохнул и велел расписаться в толстой книге. Ребята осторожно положили снимки на ладонь, попрощались и решили побежать на станцию.
Но эшелон уже двинулся с места в далекий путь, и комсомольская песня звенела над мостом через Жиздру. Уползали красные вагоны все дальше и дальше, к синему лесу за широкой поймой. Колька снял картуз и помахал им вслед.
— Болтун этот Сагалович. Пятница, искусство! Вот из-за него и опоздали!
— Не дури! Костерев ждет. Билеты возьмем — и домой. Завтра наши собираются рожь косить. Новина идет, Колька. День-то какой! — Димка повернул к укому.
Колька понуро поплелся рядом.
А Сагалович закрыл свое ателье, пощипал на пороге черную бороду и с маленьким свертком под мышкой побежал молиться своему богу: пятница пошла на убыль, солнце упало за высокую крышу гимназии.
Костерев приговаривал «молодо-зелено», а сам с интересом слушал и про троицын день, и про Мольера, и про школьный огород, и про то, как Колька хотел дознаться, что затеяли темной ночью два чужака: лавочник и шинкарь.
— Глаз с них не спускайте! Время трудное, и каждый гад ловчится ударить нам в спину. Вся страна сейчас — единый военный лагерь, а у вас и того хуже — прифронтовая полоса. Стрелять умеете?
— Обучились. Вот дружок крепко бьет, — кивнул Колька в сторону Димки. — Охотник! Ну и мы стараемся.
— От этого дела не отставайте. С огорода урожай сдайте в школу, а коммунарам надо подсказать: пусть везут больше хлеба для фронта! Деникина прикончим, без хлеба вас не оставим. А как у вас с учебой?
— Две школы прошли, в третьей учимся, — степенно ответил Колька. — Ничего, переходим, по два года не сидим.
— Эх, молодо-зелено! На фронт не успели, так в школе старайтесь. Землю очистим от всякой скверны, поеду и я учиться. Ремесленное не кончил, а душа горит — с металлом возиться, станки делать, точный инструмент ладить. Поставишь резец на стальной брус: серебрится стружка, станок журчит-поет, никакой музыки не надо!.. И про вас не забуду. Навернется случай, и двинете вы учиться хоть в Москву, хоть в Питер… Эк, размечтался я с вами! Винтовки-то у Голощапова в порядке?
— Хорошо, как и надо быть. Димушка глядит за ними.
— Дам я вам патронов. Полсотни. Только зря не пулять!
Костерев приклеил две фотографии к маленьким синим книжечкам, на которых вверху стоял девиз «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». А другие билеты остались без снимков. Расписался у нижней кромки, поставил печать, покопался в сейфе — вынул обоймы с патронами. Встал во весь рост, как в альбоме у Сагаловича.
— Эх, молодо-зелено! А поглядеть со стороны, так дела у вас идут, и ребята вы справные. Поздравляю вас, друзья! Пионерами идем мы с вами по советской земле, и тысячи ребят двинутся за нами! Билет носите под сердцем — это знак вашего счастья, это дорогой знак товарищества, которое укрепляет наш дух и в бою и в труде. А каждый патрон, когда Родина кликнет клич, метко пошлите в цель по врагу!
Костерев обнял Кольку, схватил Димку, сгреб их в охапку и закружился по комнате.
— Ох, из-за вас мальчишкой стал! — Тяжело дыша, он плюхнулся на стул. — Ну, шагайте к Толстогузову, получите на дорогу, что осталось на складе. И — в добрый час! А осенью, коли жив буду, закачусь к вам в гости…
Фунт сухарей и стакан соли, бутыль с водой да три пачки махорки для Голощапова Димка сложил в сумку. Билеты спрятали в картузы и зашагали домой.
Спустился вечер. Оранжевым стало остывшее солнце. Погасли яркие блики в листве берез на большаке. Все еще нагретая за день тропинка стала слишком твердой для натруженных ног, и Димка вывел Кольку на мягкий от пыли проселок.
От долгой дороги из села, от всяческой суеты и волнений в Козельске стало клонить ребят ко сну. И, не сговариваясь, задремали они на ходу. Качало вправо, качало влево, тяжелая голова падала на грудь, а ноги нащупывали колею и, шаг за шагом, тянули путников вперед.
Димка увидел страшный сон: кривая баба-яга, похожая на перевозчика, заманила его в болото, где на кустах бузины росли красные, зеленые и желтые ландринки. Толстый хитрый змей, с курчавой черной бородой Сагаловича, напустил на него клубок ужей, они спутали ему руки и ноги, и он увяз. И по горло опустился в трясину. И нет ему спасения: вот-вот уйдет в ряску вся голова, а с ней картуз и комсомольский билет. Димка хотел крикнуть, но выдавил только стон. Прилетел желтоглазый филин в раструбных сапогах Голощапова, сорвал с головы картуз кривым клювом и прохрипел: «Пропал ты, Димка, нет у тебя сердца! И не нужен тебе билет!» А билет упал, лежит рядом, но связанных рук не вынуть из вязкой тины. И только отлетел филин, затрясся Димка как в лихорадке, и трепетное его сердце, вынырнув из болотной жижи, улеглось рядом с билетом. И заплакал Димка. И испугался, что нет слез. И опустил усталые веки. А баба-яга все стояла на берегу, била себя костлявыми ладонями по тощим ляжкам. А потом прыгнула в деревянную бадью, с гиком понеслась в небо и заорала оттуда громовым мужичьим голосом:
— Гля-кося! Спить, поганец! Тпру!
Димка вздрогнул и несмело открыл глаза. Прямо перед ним устало кивала головой гнедая лошадь, а по бокам от нее, как жерла двух орудий, торчали кругляшки березовых оглобель. А над дугой, на высоком возу сена, лежал мужик, выставив рыжую бороду. Он толкал бабу в бок и удивлялся:
— Гля-кося! И другой спить! Вот умора!
Колька ударился головой о Димкину спину и отшатнулся в испуге.
— Чего ржешь-то? Не видишь, умаялись мы, вот и вся обедня. И, знаешь что, кати своей дорогой! — пробурчал он и потащил Димку к татарскому кургану, который в этот закатный час был прикрыт с запада большим багровым платком. — Не могу больше. Из сил вышел! — Колька развалился на кургане. — Хорошо бы у бабки Анфисы на ночлег попроситься. Да не ходок я, давай тут заночуем.
Димка достал по три сухарика. Посыпали их солью, съели, опорожнили бутылку с водой. И улеглись в обнимку на лысой макушке кургана, как не раз спали на сенокосе.
А утром, едва забрезжил рассвет, Колька растормошил Димку.
— Пусть будет так, как сказал Сагалович: никто не ищет близких путей и не спит на перине после обеда! Пусть будет так, как сказал Костерев: а каждый патрон, когда Родина кликнет клич, надо метко послать по врагу! Клянись, Сганарель! Нынче день-то какой? Идем штурмовать новину! Жизнь пахнет хлебом, солью, потом, пороховым дымом! И — махоркой Игната Петровича Голощапова!
Димка поднял руки и расхохотался. И побежал налегке за Колькой. А кругом пахло мятой, полынью, свежей соломой только что скошенных хлебов.
Но к кривому перевозчику не зашли. Ранним утром переправились ниже парома и ходко пошли лесом. И собирали только те грибы, что попадались под ногами.