К книге
Юность нового векаЮНОСТЬ НОВОГО ВЕКА. ТРОИЦЫН ДЕНЬ
88%
ЮНОСТЬ НОВОГО ВЕКА. ТРОИЦЫН ДЕНЬ
37

С зеленым шумом проходила весна: ранняя, дружная. Она была как невеста в брачном наряде и красовалась черемухой, ландышами, сиренью, жасмином.

У Шумилиных на столе стала появляться рыба. Фекла и Сережка собирали в Лазинке молодой щавель для свежих зеленых щей. И однажды мать устроила пир.

Каким-то чудом сохранилась в пустой кладовке на дне кадушки свиная шкурка — маленький засохший кусочек, с листок отрывного календаря. Давно были срезаны сало и мясо с этой шкурки. И напоминала она подметку, только с изнанки была золотистая, ржавая, в крупинках соли, а сверху — коричневая и вся в коротких жестких щетинках.

Мать обрадовалась находке. Она разделила шкурку на дольки, варила их в печке с утра до обеда. Потом заправила слегка соленый бульон картошкой и молодым щавелем, и получились такие щи, с которых Колька пошел на поправку.

Помалу он набирался сил. Ночью, как и Димка, видел сны про соль, про селедку. А днем горевал, что не с чем идти в Козельск за билетами.

— Так вот и сунемся туда с одним протоколом? Да засмеют нас люди?! Кругом-то все стараются, про што-то думают, а у нас башка совсем пустая. Ну, скажи, Димушка, как нам быть? Как нашей ячейке жить?

Гадали по-всякому, а придумать ничего не смогли: и примера не было и помощи со стороны никакой. А Кольке хотелось свершений. И чтоб дела были геройские, всем на диво: вишь, мол, как рвутся в бой комсомольцы.

Но скоро дело нашлось. Простое и маленькое. И указало оно, как в серых буднях, день за днем, надо с огоньком в душе помогать взрослым.

Откатилась испанка, унес в могилу родных и близких сыпной тиф. А кто живой остался, не упал духом.

Стешка — бритая наголо после тифа, в синем бабьем повойнике на голове — заправляла делами в Совете вместо Потапа. Кулаки кляли ее и украдкой грозили прикончить, но на расправу идти боялись. Был у нее правой рукой Витька и ходил он с пистолетом в кармане. Хотел в добровольцы податься — не пустил Голощапов: как-никак, а всего один парень на селе, и в понятие он вошел не плохо. Да и Степаниде Андреевне без него — ни в какую. Похудел он и — то ли с досады, то ли для форса — отпустил русые усы. Правда, росли они не дружно: где кустами, где плешинами. Но ребятам и такие усы были в зависть.

Голощапов ведал партийной ячейкой. И все напирал на то, чтоб народ в селе был грамотный.

Клавдия Алексеевна, Истратов и Анна Егоровна собирали по вечерам молодых солдаток, невест, старух и стариков. Перезрелые ученики, стыдливо усевшись за парты, поскидав платки и шали, с натугой, но прилежно водили заскорузлыми пальцами по букварю и хором складывали слова: «Мы не рабы. Рабы не мы». А когда они уставали, появлялся Митрохин, двигал ногами, сидя за фисгармонией, и для отдыха разучивал с ними революционные песни.

Димке Голощапов сказал однажды:

— Ваш председатель зимой был в бегах. А на другой год оставаться ему в классе нечего. Паренек головастый, к ученью прилежный. Покажите-ка, чего стоит ваша дружба. Готовьте сообща Кольку, будет ему осенью экзамен.

С этого и началась жизнь ячейки. Димка требовал от Кольки отчета по литературе и по истории, Настя — по математике и по физике, Сила — по ботанике, Филька — по зоологии. Колька старался как мог, и дело пошло неплохо.

Но самой большой заботой Голощапова была коммуна.

Ранней весной зашел он к Шумилиным, долго пил кипяток с сухарем, спрашивал про отца и про дядю Ивана, которые воевали за Волгой в дивизии Чапая. Вспомнил и про деда Семена — как раз по нему справили годовщину. Потом взял в руки свою скуфейку и вдруг предложил:

— Придется и вам стать большой хозяйкой, Анна Ивановна.

Мать насторожилась, вскинула от стола испуганные глаза.

— Муж, брат и свекор для народа старались, подошло и ваше время. Будете коммуной руководить. И не отказывайтесь. Точка! Ведь именно так говорил покойный Потап Евграфович.

— Нет! Что вы! Увольте, Игнатий Петрович! Да у меня же дети. Трое. И сад, и огород, и лошадь. Не успеваю за день по дому управляться. Да и какая из меня хозяйка? Всю-то жизнь стояла за спиной у свекра, царство ему небесное! Не смогу, Игнатий Петрович. Никак не смогу!

— Решено это, Анна Ивановна.

— Ой, лихо мне! И бабы-то пошли такие разбитные! А я и слова дерзкого сказать не умею.

— А к чему оно? Лаской-то куда лучше. За это вас народ и любит.

— Вот бы Аниску, — уже без всякой надежды сказала мать. — И помоложе она и на язык бойкая.

— Куда ей! Она сейчас вся в любви. Да и малыша ей надо ждать. Досидела девка до своего часу, пускай семью строит. Без этого тоже нельзя. А вам бояться нечего. Мы все рядом и без поддержки вас не оставим. Да и время пришло такое, что каждый хороший человек должен сверкать, как новая монета. Глядите, как Степанида Андреевна развернулась! А ведь за ней всего три класса приходской школы! И к гадалке она бегала, когда ее в комитет бедноты выбрали. У вас же и грамотность есть и понятие по хозяйству. И Алексей Семенович так мечтал о коммуне, надо ему радость сделать.

Голощапов встал, подал руку.

— Эк, я у вас засиделся!.. Ну, в добрый час! Так завтра и выходите. Коммунисты про то знают и в обиду вас не дадут…

Мать всплакнула на плече у Феклы. А потом раскрыла сундук, достала черное платье, в котором раньше ходила сдавать грехи благочинному, ситцевый белый платочек с цветами вдоль кромки, полсапожки — праздничные, не для каждого дня, повертелась перед зеркалом в горнице и пошла — суровая с виду, степенная — в барскую людскую. Там для нее поставили стол с чернильницей, положили с правой руки дубовые счеты бывшего управителя Франта Франтыча, на которых он подбивал в конторе генеральшины барыши, и три тетрадки для всяких записей.

Трижды бегал за ней Сережка — все звал ужинать. А она сидела, тесно окруженная бабами, и все отнекивалась. И вернулась по темному, уложила всех спать, а сама запалила моргасик и долго чертила на большом листе бумаги полевые делянки за Долгим верхом.

И утром не было ее за столом: до рассвета запрягла она Красавчика в тяжелый барский плуг, прозвонила в звонок на усадьбе. И потянулись за ней пахари — в поневах, ситцевых юбках, стариковских посконных рубахах, в штанах с широким огузьем. И повели за ней по борозде: под ячмень, под просо. И ходили все пять дней — без окрика и дерзкого слова, пока не засеяли клин, для которого хватило семян.

Как-то вечером мать собрала семейный совет.

— Мальчики, слушайте меня хорошенько! — строго сказала она.

И Димке почудилось, что разговор ведет совсем другой человек, только по облику схожий с матерью.

— Завтра уходит на работу и Фекла: для общества, для коммуны. Вы останетесь одни. Печь буду топить я, все другие дела — на ваших плечах. Димушка будет за старшего. Хату не спалите и Сереженьку не обижайте. Я надеюсь на вас.

На заре, по росе, снарядили Феклу в пастухи: дали в руки рожок и Антонов длинный кнут — старый добротный витень с черным волосяным концом. Это было не по правилам, как и в тот раз с Витькой, когда прогнали взашей продажного Кондрата: пастуха надлежало брать из чужой деревни.

Но обычай соблюли: в кучу сбили на площади стадо, сами хороводом окружили Феклу — она зарделась от доброго внимания веселой, говорливой толпы — и трижды качнули, чтоб не дремала при серьезном и важном мирском деле.

Мать навесила Фекле через плечо закапанную чернилами Димкину школьную торбу, сунула в нее горшочек с горячей картошкой, бутыль молока и последний сухарик от двух солдатских буханок.

Фекла поклонилась народу на все четыре стороны, сильно дунула в рожок. Коровы услыхали призывный звук и, сшибаясь боками, поддевая друг друга рогами, мыча и отфыркиваясь, привычно пошли мимо церкви под гору — к зеленому выпасу в Лазинке.

Мать ушла со своими подружками — сажать картошку на бугре возле ветряной мельницы.

Димка взялся домовничать.

Сережку приставил к легкому делу: кормить кур, стеречь цыплят, носить дрова, гонять грачей и воробьев с огорода. А сам колол поленья, таскал воду в ушат, сушил на заборе зимние вещи, драл лыко, рубил солому сечкой и мешал ее с сеном — для Красавчика. Кольку не задевал: тот сидел с утра до вечера зубрил и отвечал на вопросы своих учителей. И только в сумерках дозволялось ему покопаться в огороде на грядках или сбегать с Димкой к запруде за голавлями.

Но и этот порядок нарушила мать.

— Сказал мне Игнатий Петрович — объявились в селе комсомольцы, — она выставила на ужин дымящуюся картошку и с хитрецой поглядела на старших мальчишек. — А какая от них польза?

— Мы и сами не знаем, — чистосердечно признался Колька.

— Чего плетешь-то? Бороться будем! — вставил Димка.

— Промеж себя, что ли? — удивилась мать. — Это и без комсомола можно. Помнится, с самых пеленок, как только ходить стали, все у вас борьба да баловство. А я так скажу: надо с народом тесней жить. Пора! Вот мы и решили в коммуне: отдам я вам огород за речкой, где вы у генеральши редиску воровали. Бригадиром будет Истратов. И для вашей ячейки особая статья: поднять всю ребятню да и вырастить для школы овощей на всю зиму. Плохо ли? И сами все на деле постигнете и малышей сгуртуете. И нам всем в радость — с голодухи в зиму не опухнете.

— А как же Колька? — спросил Димка.

— Ума не приложу.

— Э, да я двужильный! Где не досплю, где побыстрей соображу, а уроки не брошу!

— Ну, давай, давай, председатель! — улыбнулась мать.

В герои комсомольцы не вышли! В долгие-то ночи чего не передумали: и к Буденному убежать хотели — на буланом коне скакать да в расход беляков пускать. И мерещились им степные дали: седой ковыль под копытами, могучий орел в чистом небе, белые курени под соломенной крышей и вишневые садочки над глубокой и длинной балкой, — здорово рассказывал о них Колька. И представлялись им города, опаленные солнцем юга; в ушах свистел ветер и победно звучал боевой сигнал. И беспокойно спали они у походного костра, придерживая рукой пистолет у пояса — в деревянной оправе, точь-в-точь как у Харитоныча. И в мечтах видели последний и решительный бой: ржут взмыленные красные кони у взморья, злобно грызут удила, бьют подковой в песок, в гальку. А всякая контра, которую не успели порубать советские бойцы, захлебывается, тонет на глазах в глубокой и страшной сини беспокойного Черного моря!

Думали, мечтали о подвигах, а пришлось взяться за плуг. Да привезли и раскидали по огороду сорок бестарок навоза, по шнуру навели грядки и стали бегать на речку с лейкой, полоть сорняки, давить гусениц.

И день сделался такой загрузный, не знали, где и уронить голову: то ли дома, то ли на соломенной подстилке в летнем домике огородных сторожей. Чаще спали на огороде: упадут, пошепчутся, только глаза заведут, ан уже утро. Истратов плещется над рукомойником и мурлычет свою любимую песенку: «Ля мико нио рондо, а клаву эль баталь». Значит, снова подъем, и снова день забот. И к ночи все в поту — в липком и в едком, — и никак не смоешь его в речке без мыла.

Кольку по пустякам не дергали. И скоро Истратов стал спрашивать его по своим предметам и остался доволен. Как-то пришел в сторожку Голощапов. И ему Колька ответил складно. А Клавдия Алексеевна велела написать сочинение на вольную тему, и он рассказал в нем, как Харитоныч создал ячейку.

Димка был рад за Кольку: перешел он, пошла ему впрок помощь друзей. А тут и страда кончилась — приставили к огороду Сережку и его приятелей. И они помалу обхаживали морковь и свеклу, капусту и огурцы, бобы и тыкву.

Одно дело на время отошло, другого еще не было. Надоумил Демьян Бедный: не гулял он, старался и написал веселые куплеты «Поповской камаринской».

Возвращались с огорода, не раз горланили ребята под окном у благочинного:

Срежу косу, сбрею бороду,

Молодцом пройдусь по городу,

Поступлю — лицо ведь светское! —

В учреждение советское.

Но особенно весело было кричать про то, как поп-расстрига ластится к попадье и сулит ей всякие мирские блага:

Будет вновь у нас и масло и крупа.

Поцелуй же, мать, в последний раз попа!

Дурачились во весь голос, а благочинный поглядывал из-за фикуса, посмеивался в седую бороду.

— Осмелели, стервецы! Ну, погоди еще! Чья возьмет!..

— Досыть! — как-то вечером сказал Колька. — Не проймем мы благочинного этой камаринской, надо что-то поумней придумать. Когда будет троица?

— Через десять дней, — сказал Димка.

— Сбегутся ребята из деревень, драки не миновать. Кажин год идет бой. Вот бы мозги им вправить, а у благочинного в этот день народ отбить.

— Эк, чего придумали! Ты еще доклад сделай! — ухмыльнулся Филька.

— Нет, не сдюжу. А вот пьеску поставим. Ударит благочинный к обедне, а мы — тут как тут!

Димка сбился с ног, пока не нашел у Митрохина затрепанный том комедий Мольера. Никогда раньше не читал он пьес вне уроков: было это в диковинку. А комедии старика Жана Батиста Поклена проглотил одним духом и смеялся над ними до слез. Все они как на подбор: и веселья в них полный короб и на каждой странице ядреный народный юмор. А пришлось взять ту, что покороче, — «Доктор поневоле». В ней и героев поменьше, и в декорациях можно обойтись всего одной переменкой.

Поначалу — лес. Это проще простого: березок нарубить, и — ладно. И к троице это — в самый раз. Ведь все хаты в селе будут приодеты молодой листвой берез.

В лесу все и развернется для начала: Сганарель-дровосек раскипится, как самовар, разругается со своей Мартиной и для порядка отвесит ей палкой. И Мартина своего не упустит: найдет конец, подстроит муженьку хорошую каверзу. Будут мимо идти слуги богача Жеронта в поисках лекаря; она им и шепнет: Сганарель — всем врачам врач, только такой притвора, каких и свет не видал. «Станет отпираться, кричать, что сроду лекарем не бывал. Ну, тут уж берите дубинки в руки и бейте, пока не признается. Мы всегда так делаем, когда кто-нибудь занедужит».

А Сганарелю и невдомек, что из него вот-вот сделают доктора. Порубит он сучья, захочет глотку промочить, хлебнет раз-другой, а в бутылке и нет ничего. И запоет он с тоской свою грустную песенку:

Бутылочка, моя душа,

Как ты мила и хороша!

Беда с тобою лишь одна,

Что высыхаешь ты до дна.

Каким счастливцем был бы я,

Когда бы ты, душа моя,

Меня поила бы всегда,

Не осушаясь никогда!

Только он закроет рот, тут-то и нагрянут слуги. И отдубасят за милую душу, и заставят признаться, какой он чудесный лекарь, и уведут с собой к Жеронту. А у того притворно онемела дочка Люсинда: хочет замуж за бедного Леандра, а папаша прочит ей нелюбимого богача. Вот Сганарель и доведет все дело до точки: и лекаря представит так, что за живот хватайся, особливо в тот час, когда шпарит он по-латыни в глаза Жеронту: «Дурачентиус! Болваниссимус! Номинативо хаес Муза, Муза бонус, бона, бонум». И все устроит так, что вновь заговорит Люсинда и удерет из дому с любезным женишком Леандром.

Правда, Жан Батист Поклен — Мольер намекал, что надо бы в третьей сцене показать местность по соседству с домом Жеронта. Но Димка не согласился с автором.

— Э, да не хватит у нас духу еще на одну обстановку. И почему нельзя распутать всю историю в доме у Жеронта? Мы ведь не в городе? С нас и спрос не тот!

Так он и решил и стал распределять роли. Сганареля взял себе, Мартину отдал Насте — бойкая она и сумеет подраться еще лучше, чем думал Мольер. Слуги Жеронта — Валер и Лука — отошли к Кольке и Фильке. Конечно, Филька гугняв, но это еще смешней. Немую Люсинду согласилась сыграть Поля, а ее жениха — Леандра — поручили Силантию. Витька пожелал представлять Жеронта. Две маленькие сценки с Робером, Тибо и Перреном — вычеркнули: комедия смотрится и без них. Но никого не было на роль бойкой кормилицы Жаклины.

— Асю бы можно, — робко предложил Колька и зарделся. Опасался, что станут болтать ребята про его любовь.

А обошлось хорошо: Димка послал Фильку звать Асю — за шесть верст, к лесничему, в глухой Брынский лес. И к вечеру Филька привел ее. А за суфлера — шептать из-за кулис — вызвался сам Александр Николаевич Истратов.

Через пять дней сшили костюмы — только для Сганареля и Жеронта: шаровары, как у запорожских казаков, и по широкой кофте — в желтом и зеленом цвете, как глазунья с молодым луком. И опять сгодились раструбные сапоги Голощапова: их надел Витька. А остальные играли в чем придется. Но не в лаптях и не в поневах, а возле колен, на локтях, на груди или на шее ловко пристроили кружева, бантики, оборочки и бумажные жабо.

И в троицын день, утром, когда народ удивленно и любопытно, но с опаской обходил щит, который оповещал о спектакле, и торопился в церковь, где благочинный облачился в белую парчовую ризу, Сганарель и Мартина начали потасовку в пустом зале.

Не совсем в пустом, конечно: на двух первых скамейках сидели впритык и жадно глазели на сцену ребятишек десять, не считая Сережки.

Димка отволтузил Настю и приказал дать занавес. Вышел к ребятишкам и сказал строго:

— А ну, марш на паперть! И без людей не возвращайтесь! Пошныряйте в церкви: такая, мол, идет комедия, что благочинный со своей службой и в подметки не годится! Живо!

И ребятишки постарались: привели человек сорок — и себе под пару и постарше. И снова началась на сцене несусветная потасовка.

После первого акта услали за народом всех зрителей. И второе действие — в доме у Жеронта — сыграли в переполненном зале. Люди гоготали. И веселый их смех летел в раскрытые окна, и кто-то еще торопился улизнуть с паперти.

— Человек двести, вот те крест! — успел шепнуть Колька, когда столкнулся с Димкой за сценой. — Скажи, чтоб быстрей играли. Кончим пьесу, чайку попьем — и вдругорядь. Надо к нам драчунов затащить!

Не зря торопился Колька. После обедни верующие повалили из церкви на кладбище — поминать родителей блинами, кутьей, картошкой. И спокон веков об эту пору начиналось побоище.

Заводились с нудги мальчишки, как бесенята: где щипок, где подзатыльник, где подножка, где щелчок. Дальше — больше: деревенские — на сельских, те — на этих, и уже вокруг кладбища крики, плач и ошалелый визг.

За обиженных вступались ребята постарше. От троицы до успенья хороводы и всякие игрища под запретом, вот и была у них одна радость — дать кому-либо взашей, получить в ответ по сопатке. И пускали ребята в дело кулаки, пригоршни пыли, камни. И бой разгорался жарче.

А когда подростку из деревни или из села попадало за троих и он корчился от боли под ракитой или в крапиве, с могильных холмиков поднимались отцы и деды, забыв про блины и кутью. А если еще по семейному кругу успела пройти бутылка, драка превращалась в побоище. Мужики кидались по хатам за дрючком, за оглоблей.

Тогда-то и появлялась на поле боя местная власть: при царе — стражник Гаврила или староста Олимпий Саввич, при Керенском — подлюга Петька Лифанов, прошлым летом — Потап с Витькой. Кого-то волокли по пыльной дороге в каталажку — под замок, на старую, прелую солому, а кого-то отливали водой или несли в приемный покой.

А комсомольцы решили помешать этой исконной, варварской драке. И помешали.

Артисты разбежались по домам прямо в костюмах — перекусить на скорую руку. И сыграли комедию Мольера в другой раз — с обеда до вечера. И расходились с победой — усталые, счастливые. И горланили песенку Сганареля про несчастную бутылку, в которой давно нет вина.

А Софья Феликсовна сидела в пустом зале с Голощаповым, слушала песню и довольно посмеивалась:

— Какие ребята, Игнатий Петрович! Сила! Я уж приготовилась драчунов перевязывать, а их нет и нет. И на душе так легко. Вот тебе и опора, товарищ секретарь! Только наталкивай ребят на дело. Они и горы своротят!..

Предыдущая главаГлава 37 из 42Следующая глава