К книге
Юность нового векаГОД УДИВИТЕЛЬНЫХ ОТКРЫТИЙ. ЗОЛОТАЯ ШЛЯПА КАМЕРГЕРА
76%
ГОД УДИВИТЕЛЬНЫХ ОТКРЫТИЙ. ЗОЛОТАЯ ШЛЯПА КАМЕРГЕРА
32

Император Вильгельм на всех парах рвался к Парижу. Французский президент Раймонд Пуанкаре закричал в голос: «Караул!» И господин Керенский, спасая своего союзника, решил утопить немца в море русской крови. Войска готовились наступать по всему фронту, забрили в армию даже белобилетников.

Отец смог проработать в Совете только тридцать два дня. Его угнали в Козельск, и там задержал его в гарнизонной роте уездный Совет. Андрей и Гриша залетели под Могилев. Вершить все дела в волости остался один Потап.

Рыжий Вадя и обхаживал его и пугал, но Потап не поддался. И почти все вышло так, как говорил отец. Свободную барскую землю сдали сельчанам в аренду — за бесценок: по гривеннику за десятину пахоты, по двугривенному — на лугу, по пятаку, — на выгоне для скота. Старую залежь вокруг соседних деревень отдали солдаткам бесплатно. Вадю и благочинного обложили налогом.

Барин бегал по богатым мужикам: шептался с ними. И все искал отраду в вине и в картишках. А с благочинного — как с гуся вода: брал он за помин души пять яиц, стал брать дюжину.

Но в одном Потап уступил Булгакову: выделил ему пять десятин заливного луга — уж больно плакался барин, что скот останется без кормов.

Барин отбыл в Калугу. Кинулись бабы в экономию — взять лошадей на страдную пору. Но в село явился Петька Лифанов — молодой, дюжий милиционер с винтовкой. И пришлось про барских коней забыть до поздней осени.

Недели две все шло гладко, а после петрова дня вышла беда. Деды — Семен и Лукьян — на заливном лугу за Жиздрой пили в полночь чай у костра: стерегли мирское сено. Прошлись по одной кружке; забрехал в темноту Полкан. Дед Семен ухватил отцову берданку, да уже не ко времени: полыхнуло пламенем на самом большом стогу, и пошло трещать, дымить, раскидывать искры! Словно бы кто и мелькнул в стороне от огня, и дед Семен дал выстрел и закричал:

— Держи!

Полкан бросился по следу и долго лаял в кустах. А утром нашли его с пробитой головой. Рядом валялась серая кепка с пуговицей на макушке. Показали ее Петьке, тот не дознался. И старики потом судачили: не захотел, значит, укрыл подлюгу, чертов сват!

Димка с Колькой не один раз спрашивали ребятишек из соседних деревень: кепка была приметная. Но ее хозяина так и не нашли.

В разгар уборки пришла тяжелая весть из Питера: расстрелял господин Керенский рабочую демонстрацию на Невском проспекте. И слушок пополз: всюду ищут Ленина, хотят его заточить в тюрьму. И вспомнились Димке слова почтмейстера: «Власть, она какая ни есть, а на расправу больно шустрая!»

И Лифанов зашевелился, стал допрашивать кой-кого: нет ли в селе оружия с фронта? Но про Андрееву винтовку и про пистолет дяди Ивана никто не проболтался. А чтоб уйти от греха подале, велел дед Семен Димке тайком сделать яму за сараем. И в ту яму схоронил ночью дядин пистолет в масленой тряпке.

И пришла еще одна беда: кругом осиротел Колька. Прислали похоронную по Антону — остался он в братской могиле под городом Двинском.

С похоронной дослали деду Лукьяну карточку сына, это и была теперь память о Колькином отце: стоял Антон в хате по всей форме и в солдатских обмотках; глядел в упор, облокотись на высокую тумбочку, и, видать, опасался сбить левым локтем стеклянную вазу фотографа, в которую были воткнуты две поникшие розы.

Дед Лукьян хотел запить с горя, но не было ни денег, ни водки. Стешка достала у пани Зоси бутылку денатурата, дед Семен принес чашку меда. Старики выпили сладкой отравы и долго сидели в обнимку. А когда мать принесла на поминки пшенные блины и ржаную кутью, дед Семен лежал на лавке, весь в холодном поту, а Лукьян уронил голову на стол, закрыл ее руками и всхлипывал во сне, как Сережка.

Колька к столу не вышел: до ночи ревел он на сене под навесом. А Димка сидел рядом, не знал, как отвлечь друга от слез, молча травил себе душу, теребил сено и грыз былинку за былинкой. И спал вместе с Колькой не раздеваясь, едва прикрывшись сухой травой.

Утром он вскочил раньше Кольки: наколол щепок, согрел самовар. А прибраться в хате попросил Настю. Она помыла посуду, сварила картошку на тагане, покормила поросенка, напоила деда Лукьяна чаем. Потом взяла Димку за руку — смело, крепко — и повела на сеновал. Димка не вырывался и не дерзил.

Вдвоем они наткнулись на Кольку, сбились в кучу малу. И Колька, зарывшись головой в душистое сено, истошно орал:

— Не по правилам! Я еще не проснулся! Ой, не могу! Ой, задохнусь!

А когда отпустили его, он навалился на Димку, дернул Настю за русу косу и расхохотался.

Настя побежала в хату, Димка с Колькой — за ней. Поплескались у рукомойника холодной водой, захлопотали за столом. Наелись картошки с хрустящей на зубах солью, наспех выпили по стакану чаю и побежали в лес по грибы.

Но Колька собирал плохо. Он уселся над оврагом и сказал:

— И почему вот так? Почему? Барин и войны не нюхал — и живет в свое удовольствие. А у меня с дедом всегда горе.

— Откупился Вадя, вот и все! — Димка вспомнил про калужского мясника, которого поносила при всем честном народе старушка в древнем салопе, когда гнали по пыльной улице пленных австрияков.

— И я так думаю. А все равно мне не легче: мамку совсем не видал, и никакой памяти о ней у меня не осталось. Думаю иной раз, была она русая, как Настя, и добрая-добрая, как моя крестная. И отца почти не знал: то он в пастухах щи хлебал у чужих людей, то уголь жег лавочнику. Боюсь, забуду его. А на деда Лукьяна какая надежа? Больно он старый. И как мне жить? К кому прислониться?

— Да ведь, Коленька, не вернешь отца с матерью. Поминай их добром всякий раз, а сам-то живи! И Шумилины тебя не оставят, — большая и чистая слеза повисла на левой нижней реснице Насти.

— Правда, Кольк! Да я за тебя — хоть куда! — вставил Димка. — Училище кончишь, мало ли чего будет!

— Верю, Димушка. Верю. А ведь страшно! Сирота я, кругом сирота!

Настя и Димка захлюпали носами. Колька встал, вытер глаза.

— Ну, полно нюни распускать! Пошли. Грибов-то совсем не набрали.

И словно зорче стали глада у ребят: мимо грибов не проходили и скоро накидали их в корзину с верхом. Но Колька не мог забыть о своих горьких думах. И перед Лазинкой, когда стало видно село на высоком подогом бугре, погрозил кому-то кулаком.

— Вот попомни, Димка, будет и мой верх, дай только срок. Приедет дядя Иван, покажет он кой-кому кузькину мать!..

Дед Семен жадно читал по вечерам «Русское слово». В столице, в белокаменной Москве и по другим городам в народе бурлило. А в селе было тихо, как перед сильной грозой, когда на время затихает ветер, в жаркой истоме умолкают певчие птицы, а глупые куры копаются в теплой пыли под сараем.

Отец прислал письмо. Димка читал его вслух, а Сережку уложили и заперли в горнице, чтоб не мешал.

Письмо было длинное, на двух сторонках большого листа совсем необычной бумаги: сквозь нее просвечивали волнистые линии, а в верхнем левом углу была выдавлена чья-то печатка.

Писал отец просто и складно, словно сидел рядышком и глухим баском медленно рассказывал о своих делах.

Старый Козельск («воины Батыя брали его приступом семь недель и прозвали злым городом») кажется таким же сонным, как при царе. И в городской думе, рядом с портретом Керенского («а господин этот в зеленом френче, волосы бобриком, правая рука засунута за борт»), висит тот же древний городской герб. На красном кровавом его поле четыре траурных щита («это знак, что все защитники Козельска были вырезаны татарами») и четыре золотых креста («это символ верности родине и монарху»).

В семи церквах звон по утрам и вечерам, и попы наперебой поют: «Спаси, господи, люди твоя». Но просят даровать победу не царю Николашке, а господину Керенскому Александру Федоровичу.

За рекой Жиздрой, поодаль от города, целехонько стоит имение князя Оболенского. И рядом с ним — стекольный завод («старики, бабы и дети по десять часов в день выдувают бутылки, а из этих бутылок льются в карман князя червонцы и катеринки»). Чуть ближе имения — древняя Оптина пустынь («там, Димушка, живали такие славные люди, как Николай Гоголь, Федор Достоевский и Лев Толстой»). От монахов в этой пустыни черным-черно: ползают всюду, как тараканы.

И чиновники («акцизные, земские, банковские») спят на тех же пуховых перинах и привычно режутся в картишки то у директора гимназии Халкина, то у доктора Любимова. Но не сидят молча: спорят, и все о судьбах России. И крик идет такой, будто в них вся закавыка.

И в гарнизонной роте до петрова дня порядки были старые: два раза на дню молитва, а на плацу — муштровка: рубаху скинешь, а она мокрая. Только про мордобой господа офицеры начали забывать.

«Я тут кой-чего добился, — рассказывал отец в письме. — Руковожу ротным комитетом. Недавно крепко нажали на командира: отменил он молитвы на утренней и вечерней поверке, и строевые занятия стали по желанию. Всех белобилетников приодели, а то ходили по городу, как чумички. И комитет наш принял решение: отпускать солдат в страдную пору на неделю в деревню — кому косить, кому убирать хлеб. Так тот фельдфебель, что до меня был в комитете, кинулся на подлость: с одного солдата взял за отпуск сто рублей, четверть меду и гусака. Шепнули мне дружки, ну, и дали мы тому мародеру не хуже, чем вы пастуху Кондрату. Навесили ему бутыль с гусаком на шею, нацепили плакат: «Взяточник». И прогнали перед строем, да на губу кинули на семь дней. На коленях стоял, паскуда, каялся. А солдаты теперь за меня — горой!..»

От дяди Ивана приходили только открытки: «Недосуг, драка идет несусветная, временные пересажали наших агитаторов, мне грозятся тюрьмой, но пока жив-здоров, чего и вам желаю».

Даже дед Семен не мог понять, какая в Калуге заварушка и почему большевик Витолин выступил с призывом воевать против Советов?

И как понять-то? Вроде не теряют духа большевики в Калуге и состоят при важном деле: семь человек провели в городскую думу, выбрали свой губернский комитет. Плохо ли? А временные хотят у них на глазах разогнать солдатский Совет, бросить дядю Ивана в тюрьму.

— Да куда он глядит, Иван-то? Сказал бы солдатам горячее слово: а ну, ребятушки, давайте кому след по мозгам! Ан, нет! Не тянет. И што же нам-то делать? — Ни к кому не обращаясь, дед Семен напяливал картуз и бежал с открыткой к Потапу.

— Сидишь? — спрашивал он.

— Сижу. — Потап дымил цигаркой и натужно кашлял.

— И никто не гонит?

— Грозятся. Да бог миловал.

— А работаешь как?

— Да как тебе сказать? Терпеливо. И хоть бы кол на голове тесали, никуда не уйду.

— Так, так, — успокаивался дед Семен, показывая Потапу открытку дяди Ивана, а дома прятал ее на божнице и ложился спать.

Так прошло лето. И подвалила осень — с косыми дождями и с прощальными криками сбившихся в стаи грачей. Снова побежали ребята в училище. А благочинного Потап не допустил.

— Хватит всякие байки ребятам сказывать, отец Алексей. Наслушались они за четыре года. Церковь — твоя. Знай себе кадилом помахивай. А школа — наша. Мальчишкам счет надобен, письмо, и про политику им интересно — куда, значится, жизнь идет. Так что не гневайся. Вот бог, а вот и порог!

Инспектор написал жалобу. Но в Козельске долго отмалчивались, а потом отписались наспех: закон божий не считается предметом обязательным. Вот и вышло, как велел Потап. И в свободные часы занимались теперь чем придется: то читали стихи, то вольно излагали свои мысли. Колька что-то сочинил про ракету, но Клавдия Алексеевна не оценила его усердий. Про такую штуку она и не слыхала. Димка прочитал летом «Старого звонаря» Короленко и написал целый рассказ про Евсеича — как он жил и как умер. И всем было смешно: подслеповатый старик в эту самую минуту громко зазвонил на переменку — помирать он и не собирался.

С барской залежи давно убрали хлеб и посеяли озимые на новых землях. Только радость была не у всех: с семенами вышла оплошка, и пришлось кой-кому залезать в долги к Олимпию Саввичу, Ваньке Заверткину и к Митьке Казанцеву — на барской усадьбе в долги не верили. Дед Семен еле свел концы с концами, а Лукьян и вовсе не отсеялся. Он теперь ждал весны, хотел отыграться на картошке.

Дядя Иван прислал Потапу большую пачку бюллетеней: «Голосуйте в Учредительное собрание по списку номер семь, за социал-демократов большевиков». Потап велел Витьке расклеить их на самодельном крахмале. Витька крикнул дружкам. И со стены волостного Совета, с церковной ограды, с телеграфных столбов и почти со всех ворот шли теперь призывы: за народную власть, за мир, за землю, за хлеб, за свободу!

Но и временные не спали. Потапу велели навесить в Совете присланный из Козельска портрет Керенского в светлой дубовой раме. И господин в зеленом френче с утра до поздней ночи глядел Потапу в затылок с того места, где полгода назад красовался рыжебородый царь.

И господа в селе тронулись с насиженных мест: каждый клеил свои листовки. За благочинного старался его работник — придурковатый парень с длинными руками и коричневой бородавкой на носу; за инспектора Кулакова — дюндик и Фрейберг; за себя, за лавочника и за Митьку Казанцева клеил Ванька Заверткин. К ним примазался и Митрохин: Петька Лифанов дал ему совет переметнуться к эсерам.

— Они, брат, за крепкого мужика стоят, — говорил Петька одноглазому регенту. — А этот мужик — что дубовый корень: ни топором его не возьмешь, ни заступом. Жил он без нужды, и жить будет вечно. И до церкви весьма уважный. И пока он есть, будешь ты, Митрохин, на клиросе глотку драть, а в его хате водку жрать!

Ну, Митрохин и перекинулся.

Только Гаврила Силыч не метался по селу: про его царя давно песню спели. Да Клавдия Алексеевна с почтмейстером ничего не клеили, словно махнули на все рукой.

От дяди Ивана пришла открытка, когда всюду пестрели листовки: белые, красные, голубые, желтые — как флажки на елке. Открытка порадовала деда Семена: двадцать второго сентября Калужский гарнизон избрал большевистский Совет! Дядя Иван давал поручение Потапу: «Зорче гляди за всякими крикунами и не давай им воли». И обращался к Димке: «Крикуны небось всяких листовок понавесили, как у нас в Калуге: плюнуть некуда. Так пускай Димка малость пощиплет их. Думаю, справится с этим делом друг мой сердечный — таракан запечный».

Димку никто не удерживал, он и постарался. Начал он с Колькой по-темному, соскребал косарем чужие листовки до первых петухов. И — на чем свет стоит — ругал дюндика: угораздило же поповича клеить кадетские призывы инспектора Кулакова таким липким гуммиарабиком!..

Перед покровом зашевелились мужики в соседней деревне: кинулись отбирать землю у немца Бурмана. Самого-то его не было, а его жена, Вадина сестрица Марья Николаевна, — женщина крутая, вся в мамашу свою, в генеральшу, — направила на них свору овчарок.

Мужики стали запасаться дрекольем. За барыню встали кулаки.

— Чего заритесь на добро, какое вам без надобности? Семян нет? Нет! Так на кой ляд вам земля? Купим мы ее у Бурмана, сдадим вам в аренду. И семян подкинем.

Всыпали мужики самому горластому кулаку Онучину. Потап услыхал про это, запряг коняку и поскакал в Кудеярово. Бурманша его не допустила.

Собрали сход возле экономии, над обширным прудом, где когда-то ловили золотистых карасей на обед архиерею.

Трижды вызывали барыню, она не вышла. Передрались на сходке, как в троицын день, когда шли друг против друга — стенка на стенку. Но к полуночи все решилось в пользу бедноты: волостной Совет дал ей волю делить по дворам все барские залежи. А коли барыня опять собак спустит, так наложить лапу на все ее земли до самых жарковских хуторов.

Кулаки остались с носом. А на позерку вышло худо. И когда Потап погнал коняку домой, встретили его у оврага, возле ветряной мельницы. И шарахнули по нему из ружья.

Сам-то он лежал, облокотясь на сено, и ему достались три дробины — в плечо и в бок. А коняку задели крепко. И он понесся, храпя и взбрыкивая, по разбитой осенней дороге и вывалил Потапа возле околицы — головой о плетень.

Потап отлеживался в больнице у Софьи Феликсовны, харкал кровью и натужно стонал.

Дед Семен отправился к Петьке Лифанову.

— Ты что? И теперь не дознался?

— Посмотрим.

— Ну, гляди, гляди! За тобой еще должок с петрова дня. И про пожар на лугу помним. И про серую кепку не забыли.

— Ты меня не пужай, старик!

— А я и не пужаю! На кой черт ты мне сдался! Не забывай, говорю, ты в селе один, и власть твоя временная. А у Потапа кругом дружки, и за него голову потерять можно.

— Не пужай, старик! — совсем озлобился Петька.

— Дуролом ты, вот кто! Да нешто я пужаю? А кто стрелял, доставь нам того, как твоя должность велит!

Петька пропадал три дня и — доставил. Бородатого лысого кулака с сизым носом — Авдея Онучина — связали и отвезли в Козельск. Но комиссар Ефим Ларин продержал его в тюрьме две недели и отпустил домой.

Потап вышел из больницы, вызвал к себе Витьку.

— Вот что, парень, доучишься, когда время позволит. Сиди теперь за писаря, а мне недосуг. Мужики по всем деревням голову поднимают, надоть им помогать.

И Витька уселся под портретом Керенского, не зная, как подступиться к бумагам, которые так и сыпались из Козельска: то от Совета, то от комиссара, то от земской управы.

Первого ноября, поздно вечером, пришел к Шумилиным старый почтмейстер. Он положил потрепанную фуражку на подоконник, вытянул из кармана смятую длинную ленту депеши.

Дед Семен насторожился.

— Дружок из Калуги отстукал, — Петр Васильевич накинул на нос очки в железной оправе. — Разогнали временные солдатский гарнизонный Совет, — тыкал он пальцем в точки и тире на узкой полоске бумаги, — объявили в городе военное положение. Как бы с Иван Иванычем чего не вышло. Горяч он не в меру. Далеко ли до греха? А вдруг не схоронится, угодит под пулю? Я ведь по должности все открытки его читал. Правильный мужик, такому верить можно.

Дяде Ивану и впрямь было плохо. Взбунтовался его триста второй полк. Временные стали хватать зачинщиков и по темным улицам города гнались за дядей Иваном до самой Оки, гулко стреляя из винтовок.

Без шинели и без сапог кинулся он вплавь. Холодная октябрьская вода обожгла ему тело до костей. И почти без сил выполз он на левый берег. Но услыхал перебранку и скрип уключин на воде — погоня шла в лодке — и впритруску кинулся к ближайшей деревне. Там ему дали обогреться, нашли рваный пиджак и опорки. Он отсиделся в избе до другой ночи и двинулся мимо Перемышля к Козельску: хотел навестить отца.

И в то утро, когда из Зимнего дворца матросы вывели трясущихся от страха временных правителей, а Ленин уже был в Смольном, дядя Иван легким стуком в окошко разбудил деда Семена. А рядом с дядей стоял отец, опираясь, на суковатый, кривой дрючок.

К обеду дядя Иван дознался, что застрелить Потапа подбила кулаков Бурманша.

— Гражданская война началась! — сказал дядя Иван в Совете. — Неча ждать милости от господ. Рубить их надо под корень!

И ночью вспыхнул деревянный барский дом в Кудеярове — старые хоромы немца, крытые черепицей. Барыню не тронули: она выскочила к людям в нижней юбке, в мужнином егерском пиджаке, обратала серого жеребца и ускакала в Сухиничи.

Как и говорил дядя Иван: срубили немца под корень. И четыре дня делили его землю по едокам, вымеряя ее самодельной саженью, похожей на циркуль.

Дядя Иван с отцом и с Потапом оформляли в деревне документы на новые наделы, раздавали зерно на посев, выделяли скот бедноте. А в селе мужики и бабы сбивались по вечерам грозной толпой перед барским белокаменным домом. Но все не решались запустить кирпичом в бемские стекла генеральши и начать штурм: Петька Лифанов слонялся возле усадьбы с винтовкой.

Три вечера просидел на крыльце дед Семен после ужина: все прислушивался, как день ото дня нарастал гул в толпе. Подсаживалась к нему мать, зябко кутаясь в большой платок.

— Ты уж не ходи, батя. Не выйдет из тебя разбойник.

— Помолчи, Анна. Не трави душу!

— И Варьку мне жалко. Ну, пускай барыня, а ведь своя — сельская. Вы же ее по миру пустите.

— Жалка у пчелки! Меня пороли, так Варька твоя не плакала.

— Давно это было, быльем поросло.

— Землю я стал пахать, кто рыжего Вадю вызвал?

— Так баба — она баба и есть! Ей ли мужнино добро не жалеть?

— Мужнино, мужнино! — передразнивал дед Семен. — Об себе небось хлопотала. И думать забыла, как в поневе бегала: цаца, других не лучше!

— И Петька вон с ружьем ходит. А ты сгоряча-то и на рожон кинешься.

— Да не в Петьке дело! Мы его мигом прижучим! Ты скажи, чего Варька сидит тут? Прямо по рукам вяжет!

— Ивана с Лешенькой нет и Потапа. С ними был куда смелей.

— Жди их, жди! А народ-то, вишь, совсем дозрел. Руки у него чешутся.

Видно, и дед Лукьян чего-то ждал, и другие мужики: в кучу сбивались, горланили, а рукам воли не давали. И Димка решил: берегли они Варьку, три ночи не спускали с нее глаз. Она успела снести какое-то барахлишко своему папаше — Митьке Казанцеву. А потом увезла в Козельск на подводе двух своих девчонок, белье и столовое серебришко.

Людей охватил хмельной угар. Дед Лукьян вышел из хаты с ломиком, крикнул деду Семену:

— Пошли, Сеня! Бери топор або вилы. Сам видишь — без нас и народ неполный, без нас и квас не квас!

И деды, загремев на крыльце железом, шаркнули подошвами по обмерзшей земле и ушли в темноту.

Димка проспал. Он накинул пиджак, когда мать запалила свет в кухне, тяжело опустилась на коник, уронила руки на стол.

— Не ходи! — сказала она Димке упавшим голосом. — Прошу тебя!

— Што ты, што ты! Да не могу я дома сидеть! — крикнул Димка с порога.

— И с чего вы, Шумилины, все такие разбойники! — послышалось ему вслед.

Димка догнал дедов. Они уже вышли на площадь и молча встали перед черной стенкой людей. Зашевелились бабы: стали напирать сзади и несмело подталкивать к высоким деревянным воротам деда Лукьяна, который знал все входы и выходы в белокаменном барском доме.

Дед Лукьян снял шапку, перекрестился, плюнул на руки и ловко сунул ломик в воротную щель. Заскрипела, затрещала подсохшая старая доска. Кто-то подмог плечом, еще навалились двое, и в широкий проем ворот, озираясь по сторонам и тесня друг друга, черной лавиной кинулись люди.

Петька Лифанов побежал на почту — отбивать телеграмму в Козельск.

Старый почтмейстер — Петр Васильевич — вышел на стук в подштанниках, засветил огонь в конторе, терпеливо выслушал Петьку и вдруг зашумел в голос:

— Я тебе дам депешу, сукин сын! Люди на праздник идут, а у него донос в башке! Шалишь, брат! Кончились твои временные! И катись ты отсюда, пока голова цела! Слышь, тебе говорю! Закрыта почта, закрыта! А то револьвер достану! — И, поддерживая рукой подштанники, грудью двинулся на оробевшего Петьку и мигом выставил его за дверь.

Мужики решили начать с веселых поминок по барину, по всей дворянской жизни и забрались в подвал, где за потайной железной дверью еще со времен покойного генерала хранилось всякое винишко из бессарабских подвалов князя Сангушко.

— Год семьдесят седьмой, — при свете огарка прочитал дед Семен на бутылке. Он стукнул длинным горлышком по обушку топора и осторожно приложился, чтобы не порезать губы. — Знал, что пить, его превосходительство: и портянкой пахнет, и клопом, и фиалкой!

И бутылка пошла по кругу. За ней — другая, третья.

Аниска со Стешкой и молодые солдатки кинулись на верхний этаж, в покои генеральши — брать бельишко, духи и пудру, платье и шушуны, одеяла и подушки. И подняли страшный крик из-за персидской шали, которую успела схватить Ульяна.

Мужики подобрались поначалу к стенному сейфу: поковыряли на нем краску, но без Потапа вскрыть не смогли. Разъярились, что не взять им генеральшино золотишко, бросились выставлять рамы — оглоблей, дрючком, топором, стулом, сапогом, валенком либо лаптем. И полетели в широкие окна столы и кресла, диваны, буфет и три шкафа, стулья, лампы, каминные ширмы, тумбочки и старинные часы в высоком и узком стеклянном ящике. И никто не подбирал обломков на мерзлой земле.

Деды — Семен и Лукьян — распалили себя в генеральском подвале, но головы не потеряли и повели стариков и старух шуровать на скотном дворе. Заржали кони в чужих руках, замычали коровы, оглашенно закудахтали куры.

Дед Семен докликался Витьку, подвел к нему меринка, велел стеречь склад с зерном’, чтоб разделить семена утром, когда рассеется туман в голове. А сам вывел из коровника молодую ярославку с белым боком и с большой салфеткой на лбу.

— Веди домой! — сказал он Димке. — А я Лукьяну корову подберу. Пущай хоть на старости лет попьет молочка вволю. Колька, не забоишься корову вести?

— Безрогую бы, дедушка! С рогами-то страшно.

— Не промахнись, парень. Бодливой корове бог рог не дает. Ну, бери безрогую, догоняй Димку!

Гомон стоял страшный, и земля тряслась: из окон выбрасывали барахло; гуртом гнали обеспокоенный скот; по задубелой мерзлой земле тарахтели брички, тарантасы, дрожки; грохотали сани, бочки; визгливо гремели тазы, кастрюли, ведра, лохани.

Ребят и девчонок долго держали при себе, и одних не пускали в дело: им пришлось лишь под утро зачищать кое-что после взрослых.

Настя ухватила фарфоровую куклу с отбитой левой рукой, в голубом платьице, с розовой ленточкой в русой косе. Кукла открывала карие глаза, и девчонки умирали от зависти: никто из них не видал такой удивительной игрушки. Сила сгреб в охапку крокет: с молотками, полосатыми шарами и железными воротцами. Колька выискал и надел меховую жилетку и унес на руках — от пояса до подбородка — большую стопку книг. Филька нашел колоду карт и тяжелое шомпольное ружье о двух граненых стволах. Димка доискался, где спрятаны охотничьи Вадины лыжи — широкие, с медными винтами и оленьей шкуркой, чтоб не ерзала подошва.

Сделали второй заход — на чердак флигеля, где взрослые лишь попинали ногами старые венские стулья, картонки и пустые ящики. При свете фонаря Димка разыскал под хламом круглую фанерную коробку. Расстегнул ремешок, поднял крышку и остолбенел: золотом сверкнула расшитая по черному шелку шляпа камергера. А под ней лежал большой желтый ключ: его носил старый генерал сзади, ниже поясницы, когда заходил в покои к императору.

Филька глянул на шляпу и засвистел.

— Давай на ружье сменяем! — несмело предложил Димка, боясь, что Филька откажется. — Золото отпорешь, всем на загляденье подушку вышьешь, ты ведь мастак. А из шляпы мамка картуз выкроит.

Филька подумал, посопел и прогундосил:

— А ключ?

— И ключ отдам! А ружье? На што оно тебе? Вся и радость — дверь подпирать, замест палки.

— Может, еще чего дашь? — не сдавался Филька.

— По рукам! Все, что ни найдем, — твое!

— Ну, по рукам! — И они побежали домой меняться.

Утром приехал дядя Иван с отцом и с Потапом: все село дрыхло после бессонной, угарной ночи. В пустых окнах деревянного флигеля и белокаменного дома генеральши свободно гулял предзимний свежий ветер, кружил на полу бумагу и тряпки, воронкой завивал пыль и сор, трепыхал не сорванные кое-где обрывки занавесей.

Дядя Иван прошел по флигелю, где каждый шаг отдавался гулким эхом, и сказал со вздохом:

— Перестарались мужички! И зачем-то все стекла выбили! Где их теперь достанем? Повредятся дома за долгую зиму.

— Окна надо забить, — предложил отец.

— Да, Потап, распорядись. Шелевкой, заподлицо. Семен Васильевич это сделает. Все от непогоды защита. А потом поглядим, что делать с этими хоромами.

— Народу надоть где-то собираться. Зимой ремонт сделаем.

На барском дворе к дяде Ивану подбежала пегая сука рыжего Вади, про которую Димка написал стихи прошедшим летом. Отец приласкал ее, и она увязалась за ним.

В одну ночь ушло в небытие богатое поместье господ Булгаковых. Но комиссар Ефим Ларин еще сидел на своем месте в Козельске: он представлял там временных. Временные держались и в Калуге и получили от своего козельского Ефима отчаянное письмо:

«Как я уже имел сообщить, анархия в уезде благодаря безнаказанности виновных лиц, а также агитации большевизма разрастается все шире и шире. В течение минувшей недели разгромлено имение Дубки, принадлежащее Лидии Александровне Фрейберг. На почве захвата этого имения произошло побоище, и при этом побоище зарублен шашкою сельский милиционер Савостьян Фролов. Разгромлены имения Михаила Федоровича Зотова и имение Булгаковой… Чины милиции отказываются нести службу в дальнейшем. Присылайте в подмогу внушительную воинскую силу из конских частей».

И в селе стали думать, как этой силе дать достойный отпор.

Предыдущая главаГлава 32 из 42Следующая глава