К книге
Юность нового векаГОД УДИВИТЕЛЬНЫХ ОТКРЫТИЙ. СПОЛОХИ
74%
ГОД УДИВИТЕЛЬНЫХ ОТКРЫТИЙ. СПОЛОХИ
31

Минька умаялся за неделю и отсыпался на печке: завтра ему ехать в Калугу. Дед Семен перебрался в сенцы, на летнюю койку, и храпел так, словно на душе у него было спокойно. Никто не мешал Димке на кухне, и он при свете маленькой лампы жадно листал книжку Вильгельма Либкнехта «Пауки и мухи».

Вчитывался в такой необычный текст и снова думал про слова, про буквы. Что делается? Просто уму непостижимо! Крючки, закорючки, запятые, точки. А за ними чего только нет! И по этим следам своей придумки люди узнают чужие мысли, радуются и страдают. Любят и ненавидят. И — зовут в бой!

«Мир — хижинам, война — дворцам», — вспомнился вдруг добрый, старый Октав из книги дяди Ивана о юном буре. Видать, был он прав кругом: давно-давно воюют люди промеж себя в одной стране. И правильно. У одних густо, у других пусто. Бедняк просит у барина: «Скинь должок — ничего за душой нет. Дай клок земли — совсем подбился, дети сидят голодные! Дай покос — корова на ногах не стоит!» А тот ему: «На-ка, выкуси!» Значит, надо отнять у барина, вот и все. Не одному же ему пампушки с медом есть! И дядя Иван так говорит, и дед Семен так действует.

А книжка звала вперед и будила мысли. И слов-то новых сколько! Прямо как грибы из лукошка!

Ведь еще вчера думал Димка, что все слова стоят на своих местах от века, и не видал, чтоб они менялись: не было им резона.

Новый месяц был молодиком, деревянная ложка — шавырка, маленький горшок из глины — махотка, а долговязый мужик — мотовило. Про нынешний день говорили — седнича, а про свиное сало — затолока. Все знали, что у коня фост, ребятишек секут за провинность березовой форостиной.

Смехота! Сами говорили через пень-колоду и над мужиками из других волостей посмеивались. Приехал как-то в село пастух из-под Мосальска. Вот уж удивил, бедолага, когда рот раскрыл: «Яблок гнилой, яйцо тухлый!» А под Тихоновой пустынью еще чище: «Мы зовем его купацы, а он боицы».

Школа, а за ней училище пригладили Димкин язык. А Витька с Филькой и нынче говорили сгоряча: надысь, намедни.

Теперь пришли слова новые: революция, митинг, демонстрация, анархия, диктатор, двоевластие, трудовики, эсеры, кадеты, меньшевики, большевики. А есть и такие слова, что и не выговоришь: интернационал, конфискация, национализация, экспроприация.

И у Вильгельма Либкнехта они встречаются, и в селе они нынче в ходу: барскую землю надо национализировать — это как пить дать. А дед Семен завернул с своей сошкой такое, что название ему — экспроприация.

Здорово обломали язык. А ничего! Можно и с такими словами жить. Только жить-то опасно. Барыня послала своему рыжему Ваде депешу: приезжай, мол, немедленно. Шумилин Семен с мужиками самовольно сделал на нашей земле запашку, сельчане хотят делить луга, боюсь, как бы не подпустили красного петуха.

— Я вам говорил! Что я говорил! — поеживался за столом почтмейстер, когда принес вчера эту новость. — Каталажкой пахнет, Семен Васильевич! Власть, она какая ни есть, а на расправу больно шустрая!

— Бог не выдаст, свинья не съест, — ответил ему дядя Иван.

Со дня на день ждали в селе барина, а дядя Иван с отцом и с Минькой собрался в отъезд. И что-то будет, что-то будет?

В лампе догорел керосин, глаза у Димки слипались, и он улегся спать.

В воскресенье, в полдень, были проводы: дядя Иван отправлялся в свой губернский Совет, Миньке подоспело время готовиться к экзаменам, отец ехал делегатом на съезд крестьян. Поначалу хотели послать Андрея, но он отказался: «Не могу, товарищи, пахать буду. Семен Шумилин свою делянку кончит, возьму у него коня. Так что спасибо за уважение, но недосуг мне. Просто никак не с руки!..»

С Минькой прощались на пригорке возле Кудеяровой липы. Утро прошло, день входил в силу, но над зеленой Лазинкой, в ясном голубом небе, еще белела маленькая долька луны. Про нее и хотел сказать Минька, когда вспомнил о дяде Косте — глуховатом и добром старике из Калуги, который пускал по рельсам большой медный самовар.

— Мы с Ликой помогаем ему, как можем. Эх, и голова у него светлая! «Царя скинули. Это, — говорит, — в порядке вещей. Все течет, все изменяется, да и много кровушки выпили Романовы за свои триста лет». Про временных посмеивается. «Им бы воевать до победы да деньгу загребать! Когда им о народе думать? Но ведь все течет, все изменяется. Скоро, глядишь, и временным конец. А станет править Россией народ, и я подарю ему свою ракету».

— Игрушку, что ли? Огни в праздник пускать? — спросил Витька.

— Ученые в игрушки не играют. Летать будем на этой ракете.

— Мы еще и эроплана не видали, а уж ракета — совсем чудно. И куда летать?

— На Луну, к звездам!

Витька глянул на белую дольку месяца, затерявшуюся на голубом небе.

— А не чудной твой дядя Костя? Будто ему на земле плохо.

— Я не хочу туда, — сплюнул Филька.

— И я тут буду, — поддержал его Сила.

— Вот и я говорю, — оживился Витька. — Землю барскую распашем, пирогов напечем с грибами. Луга покосим, корова молоко даст. Разве это не житуха? А на Луне и картошки нет и девки песен не поют.

— Ты совсем как баран, Витька! Наелся, напился — и на боковую. А Минька про технику говорит. Посадим в ракету буржуя или нашего барина, и пускай летит к чертовой матери! — Колька даже подпрыгнул от удовольствия.

— Ладно вам! Заболтались, того и гляди дед Семен придет, — Димка нехотя поднялся с теплой земли. — Пошли! А как эта ракета, электричеством заводится или керосином?

Все, кроме Миньки, прыснули со смеху.

— Пожалуй, керосином, — сказал он. — Паяльную лампу видели?

— Нет.

— Ну, как вам объяснить? А как лягушка струю пускает, видели?

— Эка невидаль! Фильке надысь на руку брызнула, как крапивой обстрекала, — засмеялся Витька. — У него и досе волдыри.

— Бывает, — сказал Минька. — А вот вам и задачка: нашли мы, к примеру, лягушку. И она не такая, как все. Она в мильон раз сильней выпускает свою струю. Что бы с такой лягушкой было?

— Знаю, знаю! — догадался Колька. — Струю из-под хвоста пустит, а сама вперед, как из ружья, полетит. И с глаз мигом скроется!

— Верно. Только лягушки такой нет. Зато каракатица есть: даст она струю воды, а сама от толчка вперед летит. Так вот и ракета у дяди Кости. В хвосте у нее будет гореть керосин. Газы дадут вспышку и толкнут ракету. И помчится она далеко-далеко, хоть до Луны.

— Ну, если сзади, так это ловко придумано. Гриша вчерась чужому кобелю кипятком под хвост плеснул, так тот летел через все село пулей! — пошутил Витька. — А когда же такая ракета будет?

— Кто знает? Денег у дяди Кости нет, и с керосином туго. По карточкам на две лампы ему дают. А надо много — сто бочек. И куда он ни ходил: одни молчат, другие посмеиваются… Паши пока землю, Виктор, коси барский луг. А дядя Костя еще тыщу раз проверит ракету, но своего добьется. И полетим мы с тобой в небо. Не одним же стрижам там свистеть!

— Ну, в добрый час! Погляжу я, парень ты ничего, свойский. А что поначалу бить я тебя хотел, так это для порядка. «Вот, — думаю, — городской задавака прибыл. Надо его посадить на место». Ты еще-то к нам приедешь?

— Да мне что? Если Димушка пригласит.

— Минька, да когда хошь! Экзамены сдашь — и кати к нам на все лето. Как-нибудь пробьемся: картошка есть, молоко есть, грибов соберем, на рыбалку сбегаем. С порохом я подбился, а достанешь, так и поохотимся.

— Спасибо!

В доме уже ждали Миньку. И Красавчик стоял у крыльца в упряжке. Он едва отдохнул от тяжелой пахоты на старой барской залежи и жадно доедал перед дальней дорогой остатки овса в холщовой торбе.

В Калугу решили ехать на лошади, с одной ночевкой за Козельском, где-то под Перемышлем. А все потому, что дядя Иван оставил все деньги матери, а у отца и у Миньки не нашлось ни гроша. Да и бабушке Лизе надо было доставить хоть один мешок картошки.

Посидели, помолчали. Даже Сережка не проронил ни слова, хотя горазд был болтать без умолку. Без лишних слов вышли и на улицу. Отец сел справа, взял вожжи. Миньку усадили в задке на картошку. Дядя Иван уселся слева.

— Ну, крепись, Семен Васильевич, — сказал он на прощанье. — Накажи Грише с Андреем еще раз: не отступаться! И против барина стойте крепко! А то он в два счета обведет вас вокруг дырявого плетня. Лешу ждите через неделю: вернется домой, объяснит народу, что съезд решит. Ну, трогай, Алексей! Где шажком, где бежком, глядишь, завтра в ночь и к бабушке Лизе в окно постучимся!

Димка с Колькой проводили Миньку за Обмерику, до одинокой старой березы у овражка, где начинались земли соседней деревни. И словно потеряли что-то желанное и очень нужное, когда скрылась за бугром дуга на Красавчике и Минькина синяя фуражка.

— А вдруг и ты уедешь, — печально сказал Колька. — И буду я один стоять у этой березы.

— Да куда ж я денусь? Тут и буду с тобой! И какая обо мне речь? Ася твоя уезжает до осени, поскучаешь без нее, брат!

— А я Насте скажу: не люби Димку, люби меня. Я такой: на любовь согласный и дружить с девчонками как хошь могу!

Димка сделал страшное лицо, угнул голову в плечи и, как молодой бычок, ткнулся лбом в Колькину грудь. И покатились они по земле, и свалились в овражек, и, хохоча, сползли вниз по густой и сочной траве. А потом глянули друг другу в глаза, схватились за руки и побежали домой. И у обоих радостно было на сердце, что не грозит им разлука и что дружба их так крепка.

…Рыжий Вадя прискакал на другой день. Бородка у него осталась царская, погоны с зигзагами — земгусарские, но всякого шику поубавилось.

Прискакал он не на тройке и не с бубенцами, а на гнедой паре и в простом тарантасе без верха, как у благочинного. И появился в сумерках, когда над селом висела теплая пыль от стада и все были заняты встречей коров. И никто из ребятишек не распахнул для него скрипучие ворота околицы от древней вереи.

Утром Вадя дознался, что своему соседу Аршавскому запахал дед Семен тридцать соток на барской залежи. Разгневался Вадя, как бугай на красную тряпку, приказал дать старику расчет. И лишился дед Лукьян последнего пятака.

С медяками на ладони пришел он из конторы, сел на крыльце у Шумилиных. Заскорузлым пальцем перебрал монеты, раз-другой шмыгнул табачным носом.

— Вот дела, Семен. Нанес черт рыжего черта! Кумекал я, не прискочит он до новины, все бы мне лекши. А он на тебе — как гром в ясный день! И, значится, надудели ему в ухо. Варькина тут проказа. Кабы барынька не уськала, так бы и барин пока не лаял. Не зря Андрей сказывал: хвали рожь в стогу, а барина — в гробу. Ну и пес с ним! И што, разобраться, вот этот его пятак? Тьфу! Коробок спичек на него не укупишь. Отосплюсь хоть таперича, и то ладно. А колотушку — под подушку!

Но дед Семен решил иначе. Подговорил он Гришу, Андрея и других сельчан, кто пахал барскую залежь за Долгим верхом, подрядить деда Лукьяна глядеть за посевами.

— Пускай там сидит, — сказал он. — Мало ли чего стукнет в башку барину. Он сейчас на все готовый. А харчишек Лукьяну соберем. Старик-то на еду не больно дюжий.

И дед Лукьян поселился на опушке в еловом шалаше: слушал соловьев, сушил чай и плел лапти. Колька с Димкой носили ему молоко и картошку, а по праздникам — сухари.

С ними иногда бегала и Настя: увидит, что пошли, и привяжется. И деду Лукьяну была она в радость: носила ему раз в неделю пачку нюхательного табаку.

Димка дичился ее. Смех и шутки девчонки задевали его за живое. И он не хотел ее видеть. Но пускалась она с Колькой под гору, сверкая голыми пятками, тот хватал ее за длинную русую косу, и в сердце у Димки клокотал вулкан. Она была его, он это знал. Она была его дикой козочкой, его желанным цветком, его заветной игрушкой. «Не трожь!» — хотел он крикнуть Кольке. И кто-то добрый и ласковый шептал ему в ухо: «Так подойди к ней! Скажи, приласкай, и она пойдет за тобой на край света. Не обокради себя, Димушка! А то козочку уведут в дальнюю даль, в глухой Брынский лес, цветок сорвут и игрушку сломают. И будешь ты, как тот старый рыбак горевать у разбитого корыта на берегу морском!» А кто-то другой — грубый и сильный — будто хватал Димку за руку и говорил грозно: «Не слушай его! Посадит он тебе блошку за ушко! Вот вспомнишь мои слова!»

И Димка молчал, дулся, дерзил. Но уйти от горьких дум не мог. С Колькой ему так просто, а вот чего-то и не хватает: то ли ласки, то ли нежного взгляда. А у Насти всего такого хоть отбавляй! И Кольке просто с этой озорной кареокой задирой. А вот ему и радостно и тяжело, как на сладкой каторге.

«И почему это так? — думал Димка. — И что в этой Насте такого? В сарафане сидят репьи: значит, гоняла невесть где. Ноготь на левой руке сбит: метила по гвоздю, а саданула по пальцу. И на ногах цыпки — давние, с первых теплых дней. Вот уж невидаль — озорная, бедовая Золушка! А хорошо, что есть она на свете! И чужая и совсем, совсем своя. Возьми ее за руку, и зардеется, как маков цвет. Ругай ее — она хохочет. Поддай леща под левое ребро — в глазах у нее искры. И не хочешь ее обидеть, а обида тут как тут. И уже нет Насти. А с одним Колькой почему-то скучно».

— Да ты откройся, тюфяк! — стал однажды подзуживать Колька, когда Настя получила хорошего тумака от Димки, ловко дала ему сдачи и убежала. — Девчонка дружить хочет, а он — в драку. А она вовсе тебя не хуже. И с ней весело.

— Помолчи, «Ладушкин, сам вижу, — буркнул Димка. — Рад бы, да не могу.

— Начитался всяких книг про любовь, вот у тебя в голове и каша. А что ты в любви понимаешь? Рано тебе, Димушка!

Колька гнул через край. Конечно, были книги и про любовь, да не они завладели Димкой. Вчера днем прочитал он чье-то стихотворение в одной из книжек дяди Ивана. Называлось оно «Родина»:

Природа наша точно мерзость:

Смиренно плоские поля —

В России самая земля

Считает высоту за дерзость, —

Дрянные избы, кабаки,

Брюхатых баб босые ноги,

В лаптях дырявых мужики,

Непроходимые дороги

Да шпицы вечные церквей —

С клистирных трубок снимок верный,

С домов господских вид мизерный

Следов помещичьих затей,

Грязь, мерзость, вонь и тараканы

И надо всем хозяйский кнут —

И вот что многие болваны

«Священной родиной» зовут.

Димка не знал, что этим стихам почти сто лет. Но его потрясла такая картина родной земли, и он захотел ответить как-то в тон безвестному поэту.

До первых петухов сидел он над бумагой: все вымучивал рифмы. Но ничего хорошего не ложилось в строку, и он злился, что не может постичь, как надо писать стихи. И все возвращался в мыслях к тому, что подглядел утром.

А видел он, как барин отстегал арапником свою пегую суку и посадил ее на цепь. Она уронила голову на передние лапы и печально глядела на Димку. И он увидел в ее слезах что-то такое тоскливое и покорное, чего не смогла затуманить слеза. Он готов был поклясться, что собака плакала!

И захотелось ему написать про эту собаку и про барина. Но злой рыжий Вадя с арапником никак не лез в строчку. А с собакой — вышло. И когда пришло время спать, на листке из тетради стояли в порядках простые и точные слова:

Сидит барбос,

Поджавши хвост,

     На цепи.

Ах, бедный пес,

Зачем ты рос:

     Теперь — терпи!..

— Про любовь не болтай, Ладушкин. Я тебе сейчас стихи скажу. Вчера написал, ночью.

И прочитал. Но Колька не видел той печальной собаки у барского флигеля. Он и думал сейчас про другое и совсем не понял, что хотел сказать Димка.

— Стихи стихами. Вот так! А Настю больше не задирай!..

Дед Семен поселил Лукьяна Аршавского в шалаше и — не промахнулся: барин мигом придумал каверзу, как поддеть мужиков на крючок. И вечерком пригласил в людскую сельского пастуха Кондрата.

Этот мужичишка был продажный, и держали его из крайней нужды и из милости: все хорошие пастухи были еще на войне. Бабы не раз удивлялись, до чего же нечист он на руку. Придет ужинать, оставишь его одного в хате, на поверку нет то ложки, то рушника, то стакана. А замешкаешься во дворе, так он и в сусек заглянет. И поговаривали в селе, что придумал он какую-то печку: водку варить, самогонку. И будто стоит эта печка над ручьем в глубоком овраге, и есть котел там и всякие трубки. Ребята не раз хотели дознаться, да хмельной Кондрат гнал их длинным кнутом.

Случайно дознался Гриша. Шел он срубить пару орясин для оглобли и увидел, как мирской бугай шурует в овраге. Подошел ближе и чуть со смеху не окачурился. Кондрат не успел спрятать самогонку, а бык выпил ее и так захмелел, что поломал рогами всю Пастухову механику. И завалился спать на опушке. А Кондрат заметил в кустах Гришу с топором и с орясиной и подумал зло на него.

О чем говорил барин с пастухом, никто не знал, кроме повара. Настя бегала в тот вечер к конюховой дочке, к рыжей Таньке, за цветными нитками, и краем уха слыхала, как в людской шло веселое застолье. Хмельной Кондрат хлопал в ладоши и напевал старую песню:

А мы просо сеяли, сеяли!

А мы просо вытопчем, вытопчем!

А барин заливался смехом.

Да мало ли чего поют люди навеселе? И Димка ничего не сказал деду Семену, когда вернулся с улицы, где услыхал от Насти эту новость.

Тайком хотел шепнуть деду Семену барский повар. Он уже снял колпак и скинул фартук, да не вышло. К барину заявился рыжий Гаврила Силыч, следом за ним — благочинный и инспектор Кулаков. Сели они за карты, и повар не смог отлучиться. А разошлись гости далеко за полночь.

Дед Лукьян продрал глаза, когда солнце едва показалось над лесом. Он навесил чайник у костра и поплелся к Омжеренке драть лыко. Вернулся через час, и пришлось ему закричать в голос: по всей запашке на барской земле ходило стадо.

Дед Лукьян заметался. Но пока он согнал всех коров с поля, на Гришиной делянке просо было вытоптано почти вчистую.

Дед стал кликать пастуха, тот не отзывался. Пришлось спуститься в овраг, где Кондрат варил самогонку. Но и там его не оказалось. Ну, просто как в воду канул! Вернулся дед к шалашу, диву дался: коровы, словно кем-то испуганные в лесу, стремглав мчались на поле.

Кое-как отогнал стадо дед Лукьян и решил: видать, с пастухом неладно, надо в село бежать за подмогой.

Колька с Димкой последний день были в училище, пришлось идти деду Семену с Гришей. Они выбрались с Лукьяном на простор бывшей залежи и заметили, как Кондрат — воровато, с опаской — прогонял скот по посевам.

— Ты что же это делаешь, гад? — закричал Гриша, метнулся к пастуху и схватил его за грудки.

— Дыть, поля-то барские? — словно удивился Кондрат.

— А хоть бы и барские! Где это видано, чтоб скотину пускать? — подошел и дед Семен.

— Вам, што ли, одним барину вред делать? А я чем хуже?

— Да ведь всходы-то наши! — Гриша отнял руку от Пастуховой груди.

— Ах, беда! Каюсь! Не знал! Извиняйте, братцы, никак не знал!

Открутился в ту минуту продажный Кондрат. А часом позже дед Семен узнал правду. Вызвала его конюхова дочка в крапиву за барской баней. А там стоял повар, и шепнул он на скорую руку, как вчера было в людской.

Андрей приволок в село Кондрата за шиворот. И, видать, поговорил с ним крепко: на левой скуле пастуха синел подтек с разводами. Все сбежались глядеть на позор этой жалкой, продажной шкуры.

Картофельной ботвы еще не было, бабы навязали нитками венок из лопухов. Мужики сунули пастуху большой пук крапивы в портки и погнали за околицу. И поддавали ему, кто чем мог, и плевали в бесстыжую рожу, и кидали пылью в глаза.

Витька прямо со школьной скамьи отправился стеречь стадо. А в подпаски ему дали Силантия.

Было это не по правилам: пастуха спокон веков нанимали в чужом уезде. Да какие уж там правила! Хоть бы скот ходил не голодный да не бросался на посевы. И то ладно.

Барин не смеялся, как в то утро, когда вели вдоль села по его приказу Витьку, Силу и Фильку. Мужики озлобились, и Андрей даже в сердцах сказал:

— Учудит Вадя еще раз, схлопочет красного петуха. Как пить дать!

В Козельске помалу стал шевелиться Совет рабочих и солдатских депутатов. Но власть была у временных. И комиссар Ефим Ларин, эсер, прислал Ваде длинную депешу: «Ваше спокойствие обеспечим, направляем в село надежного человека с ружьем, голосовать в Учредительное собрание просим за наших людей — за крестьян с достатком».

Вадя не знал, на что решиться. Но Гаврила Силыч, благочинный и инспектор Кулаков подсказали ему — комиссару не доверяться.

И в тот самый день, когда вернулся отец из Калуги, было объявлено в экономии, что землю за Лазинкой, где когда-то шумел базар, чохом купил Олимпий Саввич. Просторная залежь вокруг ветряной мельницы отошла Ваньке Заверткину. А заливной луг с дубовым бугром, за Жиздрой, по какой-то дарственной записи закреплялся за Вадиным тестем Митькой Казанцевым. И этот тесть обещал сдать луг сельской общине исполу.

Отец разослал гонцов собирать людей на волостной сход. А пока они съезжались, провели собрание сельчан.

Про нового старосту и не спорили: выбор пал на Потапа. Этот кузнец силач хрипел теперь и кашлял — германская пуля пробила ему грудь навылет. Но рвался в бой и с барином и с благочинным, и ему доверили высокий пост. А сельским сторожем назначили деда Лукьяна. Хотели ему за труды положить деньгами, но он отказался:

— Деньги под гору катятся, как на санках. Нынче — пятак, завтра — шиш. Харчами дайте.

И определили ему натурой: сотню яиц до Нового года, полпуда сала, тридцать пачек махорки и два пуда пшена.

К полудню съехалось народу, как на троицу, когда со всего прихода гуляли люди на площади и поминали родителей на кладбище.

Потап открыл сход. И началась горячая свалка. Мужики и бабы из соседних деревень тоже зарились на господское добро и напропалую болтали вслух, что дед Семен, Андрей и Гриша с дружками просто разбойники. И кто-то даже выпалил над гудевшей толпой:

— Слышь, вы! Барина наперед не трожьте! Либо всем по совести, либо вас начнем трясти!

Отец совсем осип от крика:

— Калуга нас призывает сплачивать ряды, а вы как стадо баранов: и кто куда, и все вразброд! Выберем сейчас волостной Совет крестьянских депутатов, он и решит, как нам быть. И наказ ему дадим: запахали наши сельчане барскую землю — честь им и хвала! Зачем земле пустовать? Берите и вы, коль она вам с руки. Барина и благочинного обложим налогом. С нас налог брали, пускай и они попляшут. Туда же и лавочника с шинкарем: тоже помещики объявились, землицу скупают, от барина удар отводят. Только не выйдет это! А заливные луга разделить по дворам. Барин их тестюшке подарил, да просчитался. Мы и на этого тестя лапу наложим! Из барского леса каждому брать деревья для застройки в любой делянке. Временные говорят — не бери! Коли взял, так плати! А мы еще посмотрим. Вот и все, граждане! Ну как? Согласны?

Гул прокатился по площади: одобрили. И хоть кричал что-то Митька Казанцев и с чем-то вылез к народу Гаврила Силыч, но их освистали.

И отец в этот майский вечер стал волостным старостой.

Предыдущая главаГлава 31 из 42Следующая глава