К книге
Юность нового векаГОД УДИВИТЕЛЬНЫХ ОТКРЫТИЙ. ВЧЕРА, НЫНЧЕ И ЗАВТРА
71%
ГОД УДИВИТЕЛЬНЫХ ОТКРЫТИЙ. ВЧЕРА, НЫНЧЕ И ЗАВТРА
30

Утром прошел слух, что бегал Гаврила Силыч к пане Зосе за скипидаром: значит, попало его царю дегтем по рыжим усам!

Учителя долго шептались за стеклянной дверью, вызывали к себе дюндика, потом Фрейберга.

— На фискалов нынче спрос! Вишь, как их пытают? — посмеивался Витька. — Только ничего у них не выйдет! А боюсь я за Аську: прижмут ей хвост, она и нюни распустит. Поговори-ка с ней, — сказал он Димке.

— Зачем же я? Это Колькина девчонка!

— Молчал бы! — Колька зарделся. — А если хочешь знать, так я не хоронюсь, как ты с Настей. Вот пойду и поговорю! — И он окликнул Асю.

— Да что же это делается? — удивился Витька. — Уже и девчонок порасхватали! А мне, выходит, Поля достанется? Так она на ходу спит… С ней и блоху не поймаешь!

Евсеич прозвонил на урок.

Благочинный ловко задрал подрясник, уселся на парту и начал рассказывать всякие байки. Про блудного сына можно было и послушать: как он удрал на чужбину, совсем забыл про своих стариков, шатался невесть где и запаршивел как пес. А потом шепнул ему бог: «Вернись, несчастный, прибейся к дому родителей твоих!» И он вернулся и в слезах облобызал стариковы ноги.

Эта байка еще так-сяк. А потом пошли притчи про смутьянов, которые не чтут своих духовных пастырей, и про каких-то дерзких мальчишек, которые не пекутся о душе своей и, как глупые караси, суют буйную головушку в тенета дьявола, расставленные им по всем весям грешной земли.

Голос у благочинного крепчал и крепчал, а острые карие глаза так и ощупывали ребят: вот уж хотелось ему дознаться, кто подсунул того дохляка!

Но ребята не подавали виду и старались глазеть в окна: на воле — шумно и смело — хлопотала ранняя весна.

Над озимью, почти синей в это солнечное утро, дрожал и переливался жаркий воздух. С далекой межи тяжело снялся скворушка и пролетел мимо окон с длинным червяком в клюве. Два воробья завели крикливую драку под березой, с которой свалился на землю сонный хрущ. На крыше стонал и булькал сизарь Евсеича. В класс заглядывали ласточки.

На кладбищенской черемухе уже другой день колыхался от ветра снежный полог пахучих цветов. А одинокий кряжистый дуб лишь задумался и побурел: подходила и ему пора выбрасывать первый лист, похожий на заячью лапку.

Хлопотливые пчелы уже обработали золотистые сережки ивы и желтые пятаки подорожника. И теперь была у них думка — про черемуху, про яблоню, про вишневый цвет.

В день Егория вешнего выгнали первый раз скот в поле, и бабы с прибаутками — азартно, но неумело — качали пастуха, чтобы не дремал все лето и поважно ходил за стадом.

Завтра начинается май, а через две недели — каникулы до осени. И какого дьявола этот благочинный все болтает про дьявола?

Димка уставился на кряжистый дуб, что виднелся обочь от кладбища, и вспомнил про деда Семена — он небось копается в огороде и думает тоже про этот старый дуб — все ждет, когда же он выкинет первые листья.

Чудной — одинокий и ветхий — дуб! Он просыпается позже всех деревьев, и обязательно в холодке, когда последние утренники укрывают хрустящим инеем молодую траву.

А пробегут майские утренники, и все Шумилины выйдут сажать огурцы — и отец, и мать, и даже Сережка: дед Семен давно говорит, что его надо приучать к земле. В ней вся надежда. Это и отец стал понимать: хлебушко давно вышел, мучицу не укупишь — дорожает день ото дня, а достатка нет. Дядя Иван, вишь, как глянул за обедом на каравай. И не то беда, что он мал, а — с овсянкой. Как только лошади овес едят: его усы так и застревают в зубах. Глянул дядя Иван и с грустью сказал свою любимую присказку:

— Да, краюха невелика! Вот уж истинно по нынешним дням: гостя черт принесет и последнюю унесет!

Хорошо, что бабушка догадалась пирог прислать, а то бы и Миньку угощать нечем!

А что поделаешь? Война! Да и временные совсем землицы не обещают. Им-то не кисло: жрут себе царский пирог и вопят: «Война! Даешь войну! До победного конца!..»

Благочинный ушел ни с чем. И не думали ребята, не гадали, что слушали его байки в последний раз.

Клавдия Алексеевна с умыслом дала письменную работу: «Как я провел вчерашний день».

Витьке с Димкой, Кольке с Филькой, Силе и даже Насте с Асей пришлось попыхтеть: всю-то правду не скажешь, а придумывать — да еще на бумаге — раньше не приходилось.

Колька начал писать про чугун картошки: как они с дедом разделали его поутру, без хлеба. Димка тоже повел помаленьку скрипучим пером: про черемуху — как она зацвела и как сломал он для Сережки большущую ветку. А потом про дядю Ивана, который приехал на побывку, и про деда Семена: как он высаживал капустную рассаду и все приговаривал: «Пойди, пойди в рост, милая! Дай бог, чтоб бог дал!» — и щедро поливал грядки из лейки.

Все шло хорошо: Димка писал о том, что хотел написать. А иногда ловил себя на мысли о том, про что писать не хотелось — про дохляка с запиской, и про царев портрет, и про Настю. Не то она сдурела, не то ей надо любовь крутить. Вот ерунда!

Учительница ходила по рядам и зорко вглядывалась в тетради: не терпелось ей скорей дознаться, кто подкинул ту записку ее батеньке.

Она остановилась возле Димки, когда он начал писать про отца. Отец весь вечер курил папиросу за папиросой и жадно слушал дядю Ивана, словно боялся пропустить мимо ушей хоть одно его слово: и про временных, и про Петроградский Совет, и про Ленина, который крикнул с броневика: «И да здравствует социалистическая революция!»

«Может, и про это не надо? — со страхом подумал Димка, чувствуя за спиной пристальный взгляд учительницы, споткнулся, поставил жирную кляксу. — А вдруг она у меня в мыслях все прочитает? Пропаду ни за грош!»

Но учительница ткнула острым мизинцем в тетрадь и сказала в сердцах:

— Какую чепуху ты плетешь, Шумилин! Это же про шпиона! Германский шпион твой Ленин, вот кто!

Димку это заело, и он дернул плечом, но сдержался: боялся сбиться. Он стер кляксу резинкой, на душе стало спокойней. Теперь он вел рассказ про Миньку, а думал, что никому, значит, не дано копаться в чужих мыслях. Учительница велела написать про вчерашний день. Вот и пускай судит по тому, что нацарапал он в тетради. А что в голове запрятано, так никому до этого дела нет. И как хорошо, что догадались люди выдумать буквы. Стал бы вслух рассказывать, беды не миновать, потому что врать совсем не обучен. А за буквы и схорониться можно: одну проставишь, к ней другую прилепишь, и выйдет слово. Подумаешь хорошенько, еще слово напишешь, вот и фраза готова. Слов-то много — океан. А букв всего тридцать четыре, даже с фитой, с ятем и с ижицей. И делай с этими буквами, что хочешь: так ставь и этак. Слов наберешь полный короб. Только не каждое лыко в строку, а — с умом, чтоб лишнего не наболтать. Так небось и сочинители делают: водят пером по бумаге, вяжут букву к букве, и такие слова вставляют, хоть плачь, хоть смейся. А иной так поддаст, что от страха мороз до пят прохватит. Здорово!

Видно, и ребята так думали: сумели они за буквами спрятаться. И никого не могла схватить за руку учительница — дочка благочинного.

Перед вечером дядя Иван пригласил Гришу с Андреем. И отец был с ними. Что-то они обговорили и пошли к старосте. Дед Семен — с матерью и с Сережкой — готовил грядки под огурцы. Димка потащил Миньку на Омжеренку — ловить пескарей.

Все собрались к ужину — на рассыпчатую картошку в мундире. Мать вынесла из кладовки шматок сала. Рыбаки выдали каждому по три жареных пескаря: маловато, конечно, а для запаха — в самый раз!

— Упал духом ваш староста. — Дядя Иван дунул на пальцы, обожженные картошкой, глянул на деда Семена.

— Это как же понимать надо? — Дед отрезал тонюсенький кусочек сала и запихнул его в рот.

— Мы к нему с разговором, а он поначалу хотел отмахнуться: власти, мол, в селе никакой, и кто будет править миром с этой весны — темна вода во облацех. Я, мол, ото всех дел отошел. Осталась одна отрада — убогая лавчонка. Да и в ней товара нет: одни крысы. С голодухи разбеглись повсюду, стали прилавок грызть.

— Ох, и живоглот этот Липка! Давно мы его лампадником прозвали: благочестивый, пес, а креста и на нем нет. И как, скажи, богатство разъедает нутро человека, прямо как ржа. Да у него масло и сельди в бочках, на заднем дворе, где кобель на цепку привязан. И муки с крупой полные закрома. Люди же знают. А он, пес, хоронится. Самую агромадную цену ждет. Вот тогда и сдерет с нас шкуру.

— Ну, Семен Васильевич, сейчас еще не время перетряхивать его запасы! Закона такого нет. И господа временные его не издадут. У них у самих — земля, заводы, капиталы. Сейчас я про другое. «Власть, — говорю, — сменилась, Олимпий Саввич, это верно. А староста остался: никто его с должности не снимал. Подойдут, значит, мужики с фронта. А ждать недолго, они сейчас вовсю с германцем братаются. Выберут нового старосту: без власти, конечно, негоже. А пока выхода нет. Завтра вам вести народ на демонстрацию».

— Так, так! А он что? — заерзал дед Семен.

— Ни в какую! Ну, я для страсти поиграл пистолетом у него под носом. Так, мол, велит губернский Совет солдатских депутатов. Надо в народе дух поднять.

— А про бляху не спросил? Он ее небось в сундук закинул?

— Гриша ему подсказал. Бляху, мол, не надевай, а красная розочка будет к месту.

— Что деется, что деется? И мне с вами идти?

— Ты, дед, плакат понесешь! — выпалил Димка.

— Смотри у меня! — Дед погрозил кулаком. — Найдем дело и поважнее! — Он выставил самовар на стол и стал разливать по чашкам ароматный китайский чай из последних запасов.

Димка выпросил у матери красный лоскут и уселся с Минькой возле лампы мастерить розочки.

— Дайте уж я сделаю, — сказала мать. — Не управиться вам с иголкой, а надо бы. Вон Филька Свистун даже вышивать умеет. — Она сложила ленту бантиком, в одном месте прихватила ниткой. — Пойдет так, Иван? А то не видала я ваших розочек.

— Отлично! — похвалил дядя.

Сережке нацепили первый бантик, и у него зажглись глаза, и он стал расхаживать вдоль стола, выпятив грудь, пока не попросили его в горницу: на горшок — и спать.

Деда Семена отправили на печку — греть старые кости на кирпичах. А отец с дядей Иваном сдвинули стол, веником подмели пол и раскинули во всю длину кухни узкое белое полотнище из старой простыни.

— Старайся, кавалер! — Дядя Иван достал с божницы дедову стеклянную неваляшку.

— Глянь-ка, Иван, мухи там нет? Давненько я в тетрадь ничего не записывал, — вздохнул на печи дед Семен.

— С мухой еще складней. И кисточки не надо, — отшутился дядя Иван.

Отец подогнул больную ногу, уселся на полу и стал выводить крупными буквами пламенные слова на плакате: «Конец войне! Вся власть Советам! Земля крестьянам!..»

Утром поднялись чуть свет. А деда Семена нигде не нашли — ни в огороде, ни во дворе. И Красавчик пропал и Полкан. И не было под навесом сохи с новыми оглоблями, а в кладовке — старой Димкиной шомполки.

— Эх, наломает дров батя! — Отец достал воды из колодца и вылил ее в деревянную колоду, где утром и вечером поили лошадь.

— Не бойся! Люблю я его. Старик решительный! — Дядя Иван плескался у колодца, фыркал и обтирался рушником. — Мы еще плакат из хаты не вынесли, а он уже действует. Ты погляди, что в селе будет! Все за ним кинутся!

Димка с Колькой нехотя побежали в училище. Правда, дядя Иван обещал завернуть туда с народом. А вдруг не получится? И прозевают они первую демонстрацию.

Возле хаты Шумилиных стали собираться люди: кто с опаской, кто с интересом — Андрей с женой, Гриша со Стешкой, Ульяна, Аниска, две-три старухи и дед Лукьян. Вышли трое из барской усадьбы: генеральшин кучер Борис Антоныч с черной цыганской бородой, долговязый повар и младшая дочка конюха — рыжая Танька. Увидали плакат, прислонились к воротам, потоптались возле флигеля, где еще нежилась в постели барыня, и несмело двинулись через площадь.

Гриша бренчал на балалайке, а Стешка с Аниской притопывали каблуками, но в пляс не шли и петь — не пели.

Дед Лукьян вышел в круг, распушил ладонью сивые бакенбарды:

— И штой-то вы, бабоньки, воды в рот набрали? Аль все песни за ночь забыли? Новых не знаете, так старые зачинайте. У вас про кажин день песня в запасе. И на радость, и на горе. И губа не дура, язык не лопатка — знает, что горько, знает, что сладко. А то я про Ваньку-ключника вдарю, право слово! Да, мабуть, не ко времени? А?

— Все сгодится, Лукьян Анисимович. Песня, ведь она первая сестра дружбе. Солдаты в бой под нее с одной думкой идут, по-братски. И какую хотите, такую и пойте. Только не «Боже, царя храни». Эта не подойдет, — дядя Иван шутливо толкнул локтем деда Лукьяна.

— Про старый прижим — крышка, Иван Иваныч. Вспомню, как о прошлом годе штаны с меня сняли, аж и досе зад болит! Эх, была не была! Ну, бабоньки, вы того… подпрягайтесь, а я, значится, заведу. Вместо кобедни, — дед Лукьян взмахнул рукой и дребезжащим старческим тенорком затянул песню про Стеньку Разина.

И никто не удивился. И все запели: ладно, серьезно, словно этой удалой песне про вольного казака суждено было сплотить их в одну боевую шеренгу.

Подошел староста — в синей распашной поддевке, в городском картузе с лакированным козырьком. Он оглядел певцов и стал поодаль, заложив руки за спину. На груди у него, слева, висел большой красный бант.

Песню спели: персидская книжка вылетела за борт корабля и захлебнулась в Волге, Стенька отгулял свое с веселыми дружками! Гриша и Андрей подняли плакат за древки, дядя Иван попросил всех встать в ряды и об руку с отцом и со старостой пошел во главе колонны.

Запели другую песню, сначала вчетвером: дядя Иван, Гриша, отец и Андрей. Запели не в лад и не смело, словно кто-то мешал им или было самим им страшно от призывных слов этой песни. Но никто не оборвал ее, и певцы — согласно и в ногу — повторили три раза первый куплет.

В хор включились помалу все молодые женщины, и с ними — дед Лукьян, повар, Минька и Борис Антоныч. И над селом, гулко отражаясь эхом то под крышей колокольни, то в барском белокаменном доме, то в высокой кроне вековых лип, первый раз зазвучала в глухих брынских местах радостная песня революции:

Смело, товарищи, в ногу,

Духом окрепнем в борьбе,

В царство свободы дорогу

Грудью проложим себе!

А чистый, звонкий и сильный голос Стешки уже вел другой куплет:

Вышли мы все из народа,

Дети семьи трудовой,

Братский союз и свобода —

Вот наш девиз боевой!

Прошли вдоль первого порядка, до Анискиной хаты — на самый край села, к Обмерике. Завернули на другой порядок, где жили Андрей и Гриша. Из хат стали выбегать старики, старухи, дети. Бабки накрывались платком, деды накидывали на голову шапку или картуз, пятерней расчесывали бороду. И все, таща за собой малышей, густо вливались в ряды демонстрантов.

Завернули на третий порядок, к Потаповой кузне, мимо добротных домов Ваньки Заверткина, дьякона и Митьки Казанцева. Ванька выглянул из двери, скорчил рожу и спрятался от народа в сенях. Дьякон пощипал бороду, бестолково тараща глаза на плакат, потом помахал рукой старосте, почесался в левом боку и громко зевнул. Митька Казанцев с крыльца своей чайной с усмешкой подглядывал из-под руки, засунув другую руку под фартук. И что-то говорил заезжему купчику — его бричка с добрым вороным жеребцом стояла у крыльца. Купчик смотрел, крутил баранки на усах и посмеивался. Но прочитал слова на плакате, плюнул со злостью и повернулся спиной — ушел допивать чай.

Демонстранты вернулись на площадь, к дому Шумилиных. Вышла мать с Сережкой и сразу его потеряла в толпе: он убежал к ребятишкам хвастаться своим красным бантиком.

Еще раз спели песню, да так дружно, что напугали барыню: она захлопнула ставни. Анна Егоровна выбежала навстречу шествию — в белой кофточке, в черной широкой юбке до пят, пунцовая, радостная.

— Да подождите же, люди! Я сейчас ребят к вам выведу!

Отец пошел с ней в школу, построил ребятишек — по четыре в ряд, и они двинулись в голове колонны, озираясь на плакат и на своих родителей, которые ладно пели все ту же песню.

Благочинный, не раскрывая окна, лишь одним глазом глянул на своих прихожан из-за фикуса. Но Минька успел заметить, как он перекрестился: размашисто, тяжело, от плеча к плечу.

Софья Феликсовна закрыла больницу, поправила белую косынку с красным крестом и кинулась к Стешке. И хорошо пошла в ногу и запела, как девочка, и мягкий ее голосок ладно включился в хор.

Напялив до ушей потрепанную фуражку с кокардой, выбежал из своей конторы почтмейстер Петр Васильевич и засеменил рядом с отцом.

Демонстранты подошли к училищу, и Димка одним из первых показался на пороге. Ученики столпились кучей, напирая друг на друга. Отец махнул фуражкой и привычно крикнул:

— Ста-но-ви-тесь!

И мальчишки стали равняться в длинной шеренге, оттеснив трех девочек на левый фланг. Только Фрейберг и дюндик топтались у входа, дожидаясь инспектора.

— Что это? Не для вас команда? — подтолкнул их Федор Ваныч и подал руку Клавдии Алексеевне: она показалась в дверях, подняв край юбки над порожком.

Вылез к свету и подслеповатый старый Евсеич. Он не знал, куда пристроить звонок, и долго крутил его в руках, пока не догадался сунуть в широкий карман кафтана.

Один лишь рыжий историк не показал носа: остался в учительской. И Димка готов был биться об заклад, что сидит он сейчас, стиснув голову руками. А когда все уйдут, раскроет ладанку, поглядит на рыжую бородку царя и заплачет.

— А ведь голова у тебя на плечах, не пехтерь с соломой, — шепнул ему Витька, услыхав про историка.

Но о нем тотчас забыли: Андрей и Гриша подхватили под руки инспектора и повели его на почетное место — под плакат. А он упирался и жалобно гугнявил:

— Не могу я идти, господа, под таким знаменем. У меня совсем иной образ мыслей. И никто не должен думать, что я потерял голову и согласен поддержать этот лозунг. Увольте, господа, увольте!

Он вырывался, но его придерживали и помаленьку перемещали к первому ряду.

Дядя Иван развернул колонну и повел ее к волостному правлению.

— Мы никому не закрываем рта, гражданин Кулаков, — говорил он инспектору, который шагал невпопад и все обмахивался душистым носовым платком. — Сейчас начнем митинг, дадим вам слово, вот и объясняйте народу, что у вас на душе. А плакат — что же? Сделали, как сумели. Да и вы могли бы показать свой плакат. Запрета нет.

— Не успел я, взяли вы меня врасплох. Но уж поверьте, такую крамолу я бы не написал. Страна истекает кровью, немцы на Украине, под Питером, отечество в опасности, а вы кричите — «Мир!» Да кто вы такой, чтоб действовать на руку врагу? Впрочем, мне и так ясно. Ленин ваш — германский шпион, а отсюда и все эти штучки.

— Не болтайте вздора! — строго сказал дядя Иван.

Но инспектор не унимался, его словно с цепи спустили.

— «Советы» — твердите вы. А что это такое, когда есть законное Временное правительство? Младенцу ясно, что всякая иная власть — самая натуральная смута. А земля? Разве можно ее захватывать? Она же священная частная собственность. Все ваши разговоры о земле — анархия чистой воды! И я иду под знаменем этой анархии, боже ты милостивый!

— Приберегите пыл для народа, Федор Ваныч, — пробурчал староста. — И меня врасплошку взяли да еще велели красный бант нацепить. Видать, пока их верх…

Олимпий Саввич, держась за поручни, тяжело поднялся на высокое крыльцо волостного правления, снял городской картуз с лакированным козырьком, огляделся и крикнул притихшей толпе:

— Граждане! Начинаем митинг! Будем говорить по порядку, и чтоб безо всякого озорства. Вот так! А об чем речь пойдет, скажет Иван Давидов. Он от какого-то губернского Совета к нам прислан. Давай, Иван Иваныч!

— Сначала обговорим текущий момент, товарищи. Воевать с немцем либо нет? Доверять господам из Временного правительства либо гнать их в шею? Пухнуть всем миром с голоду либо пахать барскую землю и дать хлеб каждой семье? А между прочим, солнышко не ждет, весна вошла в силу. Самое время пройтись по барской земле с сошкой. Заскучала она по мужику. Вот и решим сейчас, как жить дальше. И что делать? А потом выберем делегата на губернский крестьянский съезд. Он откроется в Калуге девятого мая. Козельчан ждать не будем. У них драчка. Никак не сговорятся, каким господам править в уездном городе — то ли кадетам, то ли эсерам… Ну, кто просит слова? Гражданин Кулаков хочет вас просветить. Начинайте, Федор Ваныч.

И — пошло! И заварилась у Димки в голове такая каша — половником не расхлебать!

Инспектор бил ладонью по перекладине и кричал — гугняво, в нос:

— Воевать до победного конца! Немцу смерть! На чужую землю не зариться, а всякие Советы — по боку!

Андрей совал в лицо инспектору свою культяпку:

— А вот это видал, господин Кулаков?! Ты сам иди шуруй немца! Будя с бабой прохлаждаться. Нам тоже баба нужна. А еще нужней землица: ядреная, жирная, барская. Я ее по ночам вижу. И хоть голову под топор, а все равно распашу!

Почтмейстер замахал фуражкой над лысой головой:

— Временные правители царя скинули, за то их уважать надо. Люди ученые, не нам чета. Окажем им доверие, выведут они нас к свету. А про землю пока молчок. Тише едем, дальше будем и никакого зла не наживем.

Почтмейстера отпихнул Гриша:

— Ты безземельный бобыль, Петр Васильев, и нашей души не понимаешь! Тебе хоть от царя, хоть от временных — чистый доход. Подошло твое число — и получай жалованье. А нам, что ж, по миру идти? И знаешь что? Катись ты к черту со своими временными! Андрей надысь хорошо сказал про них — жрут они царский пирог, и нужны мы им, как собаке здравствуйте!

Что-то кричала Клавдия Алексеевна про заем Свободы:

— Покупайте его, граждане! Он нам даст деньги для победы над врагом! И не верьте вы смутьянам и подстрекателям. Они ведут вас к гибели. Триста лет ждали! Еще подождем три месяца. Все нам скажет Учредительное собрание — и о правах граждан и о земле.

Взял слово отец. Он стучал костылем в гулкий пол крыльца, а серебряный «георгий» с желто-черной ленточкой раскачивался, как маятник:

— Чего же ждать, товарищи? Упустим время, обведут нас начальники вокруг пальца. В других-то волостях не дураки сидят, помещиков своих трясут, до монастырских лугов добираются. Э, да что толочь воду в ступе! Мой старик уже поднял руку на барина. Мы тут кричим да охаем, а он спозаранку ходит за сохой по барской земле. С рассвета, товарищи! Вот это и есть рассвет нашей жизни. По коням — и с богом!

Гул поднялся такой, словно пошла повальная драка. И кто-то хотел бежать домой, не опоздать на барское поле. Но все остались на месте и затихли, когда стал говорить дядя Иван.

— Спокон веков были у нас три кита: вера, царь и отечество, — начал он глухо. — Царя скинули — туда ему и дорога! Еще в пятом году пели про него песню в калужской деревне:

Всероссийский император —

Царь жандармов и шпиков,

Царь — изменник, провокатор,

Созидатель кандалов,

Всероссийский кровопийца,

Для рабочих царь — убийца.

       Будь же проклят, царь жестокий!

       Люд, восставший за свободу,

       Сокрушит твой подлый трон,

       Долю лучшую народу

       Завоюет в битве он.

— Кто скажет слово в защиту этой гадины? — закричал дядя Иван. — Никто?! Отлично! Одного кита нет. Как быть с верой? Пока ее не трогаем, есть дела поважней. Но духовных лиц потесним. Жирно едят, берут не по совести. Одним словом, глаза завидущие, руки загребущие. И правильно делают в соседних волостях, что подбираются к долгогривым. Осталось отечество. Это дело святое, товарищи! Только надо воевать за него, чтоб хозяином в отечестве были мы с вами, а не министры-капиталисты. Эти господа, столь угодные сердцу инспектора Кулакова.

— Все получше вашего Ленина! — прогугнявил Федор Ваныч и спрятался за широкую спину старосты.

— Сейчас разберемся, — сказал дядя Иван. — А у нас свои три кита: вчера, нынче и завтра. Вчера была монархия. Нынче — республика буржуазная, дорогие товарищи, потому и правят Россией десять министров-капиталистов. А в диктаторы рвется Александр Федорович Керенский. Что ж получается? Александру Федоровну с Николашкой и со всем выводком на Урал выслали, так приперся Александр Федорович. Как в народе говорят: те же портки, только наизнанку! Так дело обстоит нынче. А наше завтра — власть рабочих и крестьян, власть Советов. Сами мы создаем эту власть, по велению сердца. И она обеспечит нам все: и права, и свободу, и землю, и фабрики. Вот так и учит Ленин. Но вся буржуазная Россия хочет его опозорить. Он, мол, германский шпион. И кричат об этом продажные писаки на каждом углу. А он — Ленин — растрачивал свою жизнь для нас по царским тюрьмам, в сибирской ссылке, за рубежом. И готов отдать жизнь всю, до последнего вздоха, чтоб жили вы, как люди, не думая о куске хлеба! Так и знайте, товарищи: Ленин — сердце молодой России. И он призывает вас к тому, что написано на нашем плакате: «Конец войне! Вся власть Советам! Земля крестьянам!..» Я ваш старый фельдшер, верный ваш друг. И до войны я не ладил с барином, не просил милости у благочинного, не якшался с пьяным исправником. Вы это знаете, и у меня совесть чиста. Но и я знаю всю вашу жизнь: ведь всех ребятишек принимал в селе замест повивальной бабки. И помню я в любой хате и старую русскую печку, и дверной засов, и пустой рундук, и голодного кобеля. Я пошел против временных, пошел за тех, кому править Россией от века до века — за вас, дорогие товарищи! Так верите вы мне, что я зову вас к светлой жизни словами Ленина?

— Да! Да! Да! — загудела толпа.

Предыдущая главаГлава 30 из 42Следующая глава