К книге
Юность нового векаСОЛДАТ ВЕРНУЛСЯ. ЛИКА И МИНЬКА
60%
СОЛДАТ ВЕРНУЛСЯ. ЛИКА И МИНЬКА
25

Димка хорошо выспался на мягкой постели у бабушки, поднялся за полдень, никого не нашел дома и вышел на крыльцо.

Дом стоял на косогоре, в тихой улочке, круто сбегавшей к большой реке. А за широкой гладью реки, на пологом бугре, среди сосен, блестели от солнца стекла в деревенских избах.

Только эти избы и напоминали о родном селе, откуда Димка уехал вчера на рассвете. А на городской улице все было чужим и непривычным.

Напротив маленького дома бабушки и тоже на взгорке — словно для него не нашлось хорошей, ровной земли — кособочился ветхий домишко с пристройкой под самой крышей.

Окна в пристройке были раскрыты, и за верстаком стоял невысокий мужчина в полотняной белой рубахе, чем-то похожий на деда Семена, и клеил из бумаги больших белых голубей.

Видно, работал он не один день: голубей набралось у него с десяток. Он перенес их на подоконник и громко сказал:

— Молодежь! Сейчас буду пускать!

Из высоких лопухов выбежали двое — мальчишка и девочка. И мальчишка крикнул:

— Давайте, дядя Костя! Мы готовы!

Дядя Костя подкинул первого голубя. Он сунулся вверх, сделал петлю и зарылся носом в зеленую щетку густой травы. Подкинули второго. Этот полетел лучше: дольше держался на высоте и плавно опустился на брюхо. А третий голубь совсем как живой пролетел по кругу и приземлился далеко-далеко, под горой. И пока ребята бегали за ним, дядя Костя что-то записал в книжечку, а потом вдруг запел, запел и начал довольно потирать руки.

И все голуби стали улетать под гору, и ребята, бегая за ними, здорово взмокли.

— Есть еще? — крикнул мальчишка.

Дядя Костя приложил к уху маленькую граммофонную трубку:

— Ась?

— Все голуби?

— Все!

В доме звонко ударили в сковородку.

— Занесите голубей в сени, я пойду пить чай! — сказал дядя Костя.

Он уселся у распахнутого окна, и к нему слетели с крыши живые сизари и стали что-то клевать на подоконнике. А один уселся на плечо и чуть не запутался в бороде и в длинных волосах дяди Кости. И клевал у него крошки хлеба прямо с ладони.

Дядя Костя придвинул к себе стакан, где-то нажал пальцем на столе, и самовар — ну, прямо как паровичок! — сам подкатил к нему на рельсах. Вот чудно!

По улице прошла белая коза с бубенчиком на ошейнике. Она выбралась в горку, где иногда гремели на мостовой груженые подводы, уперлась передними ногами в высокую крутобокую тумбу, сплошь оклеенную картинками, и стала обрывать бумагу и есть ее. Опять чудно!

А мальчишка с девочкой отнесли в сени голубей, снова уселись в лопухах под забором и начали жевать какую-то травку. Ну, совсем чудно!

Димка не знал, что делать, потянулся и громко зевнул. Мальчишка пошептался с девочкой, вылез из лопухов и подошел к крыльцу. Он насупился, уставился на Димкины смазные сапоги, на ластиковую рубашку с крученым пояском и строго спросил:

— Тат кебя фшат?

— Чего, чего? — удивился Димка.

— Пе нопираев? Тат кебя фшат? — переспросил мальчишка.

— Да, отвяжись! Ты что, немец? Так я тебе мигом дам по сопатке! — Димка сжал кулаки.

— Тоже мне пехтерь деревенский! Вишь надулся, как индюк! Я же по-хорошему: спрашиваю, как звать, — мальчишка вдруг сказал ясно и понятно и протянул руку: — Минька!

— Чего?

— Минька, говорю! Зовут меня так. А тебя?

— Ну, Димка! Давай уж поздоровкаемся!

Подошла девочка, шаркнула по траве правой ногой, зачем-то присела:

— Лика!

— Чего?

— Вот чурбан! Да зовут ее так! Это тебе не деревня, где одни Маньки да Ваньки. Пойдем с нами. Только сапоги-то скинь, не на бульвар идешь! Босиком-то лучше!

Димка не знал, что и думать: Минька бормочет невесть что, заставил сапоги снять, Лика шаркает ножкой, дядя Костя гоняет самовар по рельсам, коза ест бумагу! Чудно все это!

Он сидел с новыми друзьями в лопухах, сдирал кожуру с дикой редьки — Минька сказал, что это свербигуз, — и отправлял в рот мягкие, сочные былинки. От свербигуза шел дух, как от той редьки, за которой Димка лазил однажды в барский огород за Омжеренкой.

— Ничего! — ел он и нахваливал.

Лика сбегала во двор, покопалась в траве и принесла на ладони кучку беленьких лепешек. Были они маленькие, как кнопки, на зубах хрустели, но без всякого вкуса: трава травой!

— И штой-то вы всякую дрянь в рот суете? — Димка попробовал лепешку и плюнул. — Дома еды, што ль, нет?

— Еда есть, — рассудительно сказала Лика, — да все картошка. Жарим, варим, печем! Папка — на войне, а мамка — плохая добытчица: на господ стирает от зари до зари, а денег все равно нет. Вот от того и картошка. И у Миньки не лучше!

— Нравится, потому и едим: и лепешки и свербигуз. От тебя вон селедкой пахнет, а я ее давно не ел. В лавке-то она почем?

— Не знаю. Мне в поезде мужик дал.

— То-то! Нечего и тебе задаваться! Сам-то что ж: только со стола ешь?

— Едим и не со стола. Ягоды берем, всякую кислицу в лесу — смородину, к примеру, или заячью капусту — она совсем как щавель. А то липовые почки, да по весне — молодые сосновые свечки. Поменьше был, так уголь я грыз и глину теплую на печке ковырял.

— Это правильно! А ты что, в гимназию поступать будешь? — спросил Минька.

— Дед говорит: не потянем, достатка нет. А приехал я с мамкой по делу — отца искать. Пропал он на войне.

— Человек не может пропасть! — Минька встал, одернул рубаху. — Похоронной не было, значит живой! Напропалую где-нибудь немца бьет! Днем и ночью идет война. Теснит немец наших солдат. И отступать нельзя, и домой написать недосуг! Вон у Лики отец семь недель писем не слал, а нашелся!

— Нашелся, только в лазарете, — вздохнула Лика. — Ногу ему перебили. Домой ждем.

— Приедет скоро! Ну, пошли на Оку. День жаркий, можно и искупнуться! — Минька помчался под откос, а за ним Лика и Димка.

Плавали и валялись на песке, пока Димка не спохватился, что давно ушел из дому и никому не сказался.

Попрощался с новыми друзьями до следующего раза и полез в гору. А с крыльца увидала его бабушка и всплеснула руками:

— Батюшки! Да где ж ты пропал, пострел?! Мы с ног сбились, тебя искавши, думали, совсем потерялся! Мамка убивается, а у нее и так горюшко лежит на душе! И не стыдно тебе?

— Человек не может пропасть, бабушка!

— Да где ж ты слов таких нахватался, мужичишка ты бестолковый?!

— А ребята сказали. — Димка шагнул в сени. — Мама, я тут! Я заигрался с ребятами! Не сердись на меня!..

Вечером — с мамой и с бабушкой — чинно прошлись по городскому саду. Над Окой, освещенной гирляндой огней, вовсю гремел духовой оркестр, и великое множество пар кружилось в вальсе на открытой веранде. За столиками, возле буфета, хохочущие дядьки, заткнув между колен тросточки, пили пиво, закусывали раками. Гимназистки — красивые девицы на выданье — то и дело прыскали со смеху, когда молодой офицер — в лакированных сапожках со шпорами — подкручивал черный ус и махал им белой перчаткой. Улыбаясь, шли по дорожкам не старые еще дамы — в широких и длинных юбках, как у Анны Егоровны, в шляпках с пером страуса или с цветной лентой.

Всем было удивительно весело. И никому не было дела, что грустная мать молча шла со своими горькими думами и тащила за руку Димку, а он упирался и все вертел головой по сторонам. А рядом шла строгая бабушка Лиза вся в черном и мела своим подолом песок под ногами.

На соборной колокольне пробило десять. Но никто и не думал уходить из веселого сада домой.

— Да когда ж они спят? — спросил Димка.

Бабушка махнула рукой:

— Спят, когда хотят. Одно слово — господа. И война им нипочем, и на работу не надо. Пойдем, Аннушка. Нам-то пора!

Но Димка не мог стронуться с места: по аллее, рядом с маленьким толстым господином, на котором был очень длинный пиджак и высокий стоячий воротничок, шел барин Булгаков. С рыжей бородкой, как у царя, в мягких сапогах со скрипом. И штаны на нем бутылочкой и зеленый мундир с погонами, а по ним волнистые ленточки.

— Мама, гляди: наш барин! Уй, какой важный! Ну, прямо полный генерал!

— Да, Димушка, вижу! — Мать проводила барина долгим взглядом. — Не знала я, матушка, что он тут. Надо бы к нему толкнуться: а вдруг он поможет нам найти Лешеньку?

— Жди, дочка, у моря погоды! Он теперь круто в гору полез. Первый на всю губернию земгусар: портянки поставляет на армию, сапоги, фураж. И такой про него звон по городу, что большую деньгу гребет; а по ночам в карты играет, и цыгане ему песни поют. В сильном загуле он сейчас, и ты к нему не лезь! А добрые-то люди говорят: шпекулянт ваш барин, ни дна ему, ни покрышки. Одна срамота! — Бабушка взяла Димку за руку и повела к выходу.

На другое утро Минька свистнул под окном, когда мать собиралась в губернское присутствие, к воинскому начальнику.

— Долго-то не бегай, я скоро вернусь, — сказала мать.

— Мам, а может, двугривенный дашь? Хочу я синематограф поглядеть. Говорят, люди там бегают и всякие номера показывают.

Двугривенный дала бабушка. И Димка выбежал на улицу и помчался с Минькой и с Ликой смотреть синематограф. Но по дороге вели пленных — это были австрияки.

Их вели в сторону Хлюстина — плотной кучей, без всякого равнения по шеренгам. Были они в грязи и в пыли, в разбитых ботинках и рваных обмотках. Некоторые жалко улыбались и что-то просили, другие шли угрюмо, молча.

И совсем ни к чему пересмеивались на обочине гимназисты, отпускали всякие злые шутки. А краснорожий мясник в окровавленном белом фартуке размахивал толстыми руками и кричал:

— К стенке их! На православную Русь сунулись, гады!

Старушка в старом плюшевом салопе строго глянула на мясника:

— И чего ты глотку дерешь? Сам как бык, а на фронте тебя не видно. Откупился? А у меня там двое. И не знают мои сыночки, как ты каждый день по пятаку да по лишнему гривеннику с меня тащишь! Сидишь, заелся, только цены набавляешь! Совести у тебя нет!

Старушка совсем расстроилась от своих горьких слов. Концом платка она вытерла глаза, достала из кармана кусок хлеба и протянула австрияку.

И старичок в синей ситцевой рубахе, словно обрадовался, что заткнули глотку крикливому мяснику, навалился на гимназиста, который нахально плевал под ноги пленным.

— Не позволительно, молодой человек, издеваться над чужой бедой! И чего вам надо от этих австрияков? Люди как люди. Вероятно, мужики. Им бы землю пахать на своем фольварке, а их погнали на фронт. И не боюсь сказать, против всякой воли. Да кому охота в окопах вшей кормить? Вы одно поймите: ждут этих фрицев дома, а они на калужской улице просят милостыню!..

Было о чем подумать Димке, когда он выбрался с друзьями на шумную Никитскую. Тут и не пахло войной: поодиночке и парами не спеша шли хорошо одетые люди, мягко катили по булыге пролетки на резиновых шинах, в лавках было вдоволь всякого товара. И здоровых, крепких мужчин — хоть пруд пруди! И почему они дома? А папки нет, и где-то на войне подбирает и лечит раненых дядя Иван.

Димка хотел понять это. И что значит — откупиться? Как откупился от войны тот краснорожий мясник, которого осадила старушка в старом плюшевом салопе?

Но Минька с Ликой уже тащили его к кассе и проталкивали в дверь большого сумрачного зала.

И Димка позабыл про войну и про австрияков, когда высокая пожилая дама в пенсне уселась в уголке за пианино, в зале погасли огни, в белую стенку перед глазами ударил яркий лучик и рядками, рядками побежали дрожащие слова.

И появился маленький человечек с черными усиками, в круглой шляпе — Чарли Чаплин, и начались с ним беды — одна горше другой. Он проваливался в бочку с водой: волнами катился хохот по рядам. Он падал на улице в круглый водосточный люк, садился на крашеную скамью: зрители визжали и охали. Он забирался к кому-то на кухню, наспех заглатывал горячую котлету с огненной плиты. Но к нему кралась со скалкой в руках кухарка. И он прыгал в окно, на клумбу и кланялся помятым цветам — снимал круглую шляпу и смешно шаркал ногой. И бросался от кухарки через высокий забор, а злая маленькая шавка хватала его за штаны.

Минька с Ликой совсем зашлись — даже икать стали от смеха. А Димка долго не мог взять в толк, почему так смеются люди над бедным Чарли? Ведь не везет парню! И шавка старается: ни за грош пропали у него еще хорошие суконные штаны.

Но и он смеялся, потому что смеялись все. И хлопал рукой по колену, когда бедному Чарли — шустрому, неугомонному — удавалось уйти от погони.

А потом показывали еще одну ленту: нагулялся голодный Чарли по улицам, заснул на скамье в городском саду. И привиделось ему, что он дикарь и ходит меж людей почти голый — в пятнистой шкуре леопарда. И все кругом такие. И какой-то злой царь сидит на троне, и стерегут его солдаты-дикари.

Приглянулась бедному Чарли красивая светлоокая девица, тоже почти голая, и захотел Чарли перекинуться с ней словом под могучим ветвистым дубом. А дикий солдат в страшной волчьей шкуре решил ему помешать и запустил ему в зад стрелу из лука.

Полетела звонкая стрела, застряла у Чарли под поясницей. И так он крутился и этак, да не мог ее вынуть, и повернулся задом к девице, и девица выдернула стрелу прямо с мясом. Ну и умора! Хоть вались на пол со смеху!

Но не успели отсмеяться, как по белой стенке прошелся царь Николай. Поцеловал он край широкого полотнища полкового штандарта, махнул солдатам рукой — проводил их на войну. И солдатики, видать, постарались: на стенке уже толпились кучей пленные немцы, а русский офицер пересчитывал их, как баранов.

После синематографа пошли втроем на свою тихую улицу — лакомиться свербигузом. А по дороге догнали Ликину маму.

Мама дала Лике журнал.

— Вот тебе, доченька, новый «Огонек». Нынче господа подарили. Погляди его, да не задерживайся: я сейчас картошку пожарю.

Сели в лопухах смотреть «Огонек». Полистали, полистали, и вдруг кровь ударила Димке в лицо: на маленькой фотографии, опершись на костыль, сидел и улыбался отец с георгиевским крестом на груди, а рядом стояли его раненые товарищи и пристально глядели на Димку.

— Папка! Мой папка нашелся! — Димка схватил журнал и побежал к бабушке. Но и мама была дома: она не добилась толку у воинского начальника и понуро сидела у окна, опустив руки на колени.

— Папка! Нашелся! Во! — Димка кинул журнал на стол.

И стало весело в доме у бабушки! И мама — в какой раз! — перечитывала вслух, как солдат Алексей Шумилин был окружен немцами, долго отсиживался в охотничьем тереме Вильгельма Второго в Восточной Пруссии, бежал оттуда в одних кальсонах, убил немца и переоделся в его форму, скитался ранней весной в Августовских лесах и умело вывел своих товарищей из окружения к городу Гродно.

Правда, отец был в лазарете, и что-то вскользь говорилось о его больной ноге. Но он был жив, и это радовало бабушку Лизу. Димка ходил петухом — так он гордился своим отцом-героем. А мать улыбалась на каждое слово и говорила-говорила без умолку:

— Как там Сереженька? Забыла я подарок ему купить! И как там наш дед Семен? Смешно небось глядеть, как садится он доить Зорьку. Ах, батюшки: домой, домой! Радость-то какая! Вот уж не думала, не гадала! Матушка, надо пироги печь!

Только сели обедать, в дверь постучал почтальон, принес телеграмму: «Леша прислал письмо тчк Семен Шумилин».

Мать поцеловала телеграмму, и никто тому не удивился. И попросила почтальона отбить ответ деду Семену: мол, так и этак, выезжаем нынче ночью, завтра утром будем в Думиничах.

Вечером, на пироги с грибами, пришли Минька с Ликой и пожаловал на минутку дядя Костя — в старом учительском мундире, с граммофонной трубой в руках.

Дядя Костя любил покойного дедушку Ивана. Дед служил на железной дороге, починял там всякие аппараты — жезловые и телеграфные — и по вечерам помогал дяде Косте вытачивать из дерева и клеить из бумаги затейливые фигуры. За работой они пели, только дядя Костя не всегда попадал в лад: он плохо слышал. И вместе пускали на воду большую лодку с гребным колесом, которая была диковинкой для калужан. Многие считали дядю Костю ученым чудаком, а дед Иван возмущался:

— Такие силы кладет человек для науки! На хлебе сидит, на квасе, а голова — светлейшая. И попомни, Лиза, добьется он большой славы! Только помощи нет ниоткуда. Всякие дипломы ему шлют, бумажки с печатью. А ему деньги нужны: тыща! Десять тыщ! Он бы и развернулся! А поди вот, не дают. Не верят, значит, побей их гром!

Дядя Костя обращался больше к бабушке и рассказывал, как он после смерти деда Ивана стал заниматься воздушным шаром. Бабушка поддакивала, а Димка глядел на нее во все глаза и не верил, что ей все понятно.

Потом выпили по стакану чая с пирогом, и дядя Костя стал прощаться:

— Извините, Лизавета Григорьевна, не привык я в гостях лясы точить: недосуг, недосуг! Да вы и сами это знаете, не осудите за такой быстрый мой уход. А за зятя вашего рад. Очень рад. Да и Аннушка теперь успокоится! Потерять мужа, друга, кормильца — это страшно! Я вон в двух местах при должности, а семья моя питается далеко не сытно. Далеко не сытно, Лизавета Григорьевна! Ну, прощайте и не забывайте соседа!

Минька научил Димку тарабарскому языку.

— Не сложно, вот увидишь! Возьми и проставь на бумаге буквы: б, в, г, д, ж, з, к, л, м, н, а под ними напиши: щ, ш, ч, у, х, ф, т, с, р, п. И заменяй одной буквой другую. Снизу вверх и сверху вниз. Письмо пришлешь, никто не разберет, даже на почте. Там теперь все письма читают. Цензура! А я пойму и тебе отвечу!

Лика подарила маленький конверт со своим адресом. Внутри конверта лежал засушенный цветок мальвы.

— Это со значением, — сказала Лика. — Помни, что у тебя есть друг!

На другой день, к вечеру, Димка был дома. Колька кинулся к нему, будто не видел его целую вечность.

Димка отстранил его рукой и важно спросил:

— Тат кебя фшат?

Колька глянул на него с недоумением и рассмеялся так, словно его защекотали под мышками.

Предыдущая главаГлава 25 из 42Следующая глава