Беспредельно у Тощей Женщины из Иниш Маграта было умение гневаться. Не из тех она ограниченных созданий, кого порывом бешенства сметает подчистую, после чего делаются они мирными и улыбчивыми. Тощая Женщина копила гнев в гротах вечности, что открыты любой душе были и наполнены яростью, пока не настанет час, когда удастся наполнить их мудростью и любовью, ибо в становлении жизни любовь есть начало и конец всего. Сперва, подобно смешливому ребенку, любовь берется за кропотливую работу средь камней и песков сердца, прокладывает первую дорогу, что вечно убегает вовнутрь, а после, завершив труд дня, любовь уходит и бывает забыта. Следом являются суровые ветры ненависти, берутся за дело, словно великаны и гномы, промеж неимоверных завалов, крошат камни и ровняют пути, что устремлены вовнутрь; но, когда окончен будет этот труд, любовь достославно вернется и навсегда поселится в сердце у человека, и это сердце – Вечность.
Прежде чем Тощей Женщине искупить мужа своего яростью, ей необходимо было очиститься жертвоприношением, что именуется Прощением Врагов, и это она осуществила, примирившись с лепреконами Горта – солнце и ветер засвидетельствовали, что она простила им преступление, совершенное против ее мужа. Так она обрела волю направить всю свою злобу на Государство Кары, прощая отдельных людей, что действовали, исключительно подчиняясь нажиму своего адского окружения, а нажим этот и есть Грех.
Разделавшись с этим, она взялась печь три ковриги хлеба себе в дорогу к Энгусу Огу.
Пока она пекла ковриги, дети – Шемас и Бригид Бег – выскользнули в лес рассудить и поразмыслить над необычайными событиями.
Сперва двигались они очень осторожно, поскольку не были полностью уверены, что полицейские ушли совсем, а не прячутся в темных местах и не готовятся выскочить да утащить детей в плен. Слово «убийство» им было едва знакомо, и его диковинность делалась еще диковиннее от того, как близко от их отца оно оказалось. Ужасное слово, и его ужас усиливался от немыслимого соучастия в этом их отца. Что он натворил? Почти все его действия и привычки были детям так близко знакомы – и такие они были обыденные, но вот же нашлось что-то темное, к чему он был причастен, и оно мелькнуло столь же чудовищно и неуловимо, как и вспышка молнии. Дети поняли, что все это как-то относится к другим отцу с матерью, чьи тела вытащили из-под камня у очага, но знали, что Философ тут ни при чем, и сочли убийство ужасным таинственным делом за пределами собственных умственных горизонтов.
Никто на них из-за деревьев не выскочил, а потому вскоре уверенность возвратилась к ним, и они пошли себе дальше более беззаботно. Когда добрались до кромки бора, сверкающий солнечный свет позвал их двинуться дальше, и, чуть помедлив, так они и сделали. Славные просторы и сладкий воздух развеяли их печальные мысли, и очень скоро они уже носились взапуски отсюда туда. Беспечная беготня привела их к дому Михала Мак Мурраху, и там, запыхавшись, они упали отдохнуть под небольшое деревце. То был терновый куст, и дети, усевшись под ним и наконец перестав носиться, смогли вновь осмыслить ужасное положение своего отца. У детей мысль никогда подолгу не отдельна от действий. Они думают в равной мере и руками и головами. Им надо делать то, о чем они рассуждают, чтобы придать замыслу зримость, а потому вскоре Шемас Бег разыгрывал в великолепной пантомиме визит полицейских к ним в домик. Земля под терновым кустом сделалась подом в их лесной хижине, они с Бригид стали полицейскими, и вот уж Шемас в поисках трупов ожесточенно рыл почву широкой деревяшкой. Прокопал он всего несколько дюймов, и тут деревяшка наткнулась на что-то твердое. Соскрести землю с этого предмета удалось очень быстро, и дети с большим восторгом извлекли на свет прелестный глиняный горшочек, наполненный до краев сверкающей желтой пылью. Подняв его, они изумились, до чего он тяжелый. Долго играли с находкой, пропускали тяжелый желтый поток сквозь пальцы и смотрели, как он блестит на солнце. Устав от этой игры, они взялись нести горшок домой, но, добравшись до Горт на Клока Моры, так утомились, что решили оставить горшок у своих друзей лепреконов. Шемас Бег постучал по стволу дерева, как их научили, и через миг наверх выбрался известный им лепрекон.
– Мы принесли вот что, достопочтенный, – проговорил Шемас. Но дальше ничего сказать не успел: в тот же миг, когда лепрекон увидел горшок, он обнял его и зарыдал так громко, что его товарищи всей гурьбой бросились посмотреть, что с ним такое случилось, и добавили своих смеха и слез, и к их хору дети присоединились с сочувственными воплями, и шум небывалой сложности загремел по всему Горту.
Однако недолго предавались лепреконы сей счастливой страсти. Радость их тяжко обрушили память и испуг, а следом в их ушах и сердцах взвыло покаяние, эта пасмурная добродетель. Как отблагодарить им детей, чьего отца и заступника они вручили непросвещенному правосудию человечества? Справедливости, что требует не покаяния, а кары, справедливости, какая постигается по Книге Вражды, а не по Книге Дружества; что именует ненависть Природой, а Любовь – сговором; чему закон – железная цепь, а милость – бессилие и унижение; что есть слепой злодей, навязывающий свою слепоту; что суть бесплодные чресла, клянущие плодородие, каменное сердце, какое превращает в камень поколение за поколением людским; то, пред чем жизнь чахнет в отвращении, а смерть содрогается вторично в своей усыпальнице. Покаяние! Отерли лепреконы несуразную влагу с глаз и радостно заплясали вопреки всему. Ничего тут не поделаешь, а потому любовно покормили они детей и отнесли их домой.
Тощая Женщина испекла три ковриги. По одной дала детям и одну оставила себе, после чего отправились они к Энгусу Огу.
В путь подались хорошо за полдень. Бодрое утреннее веселье оставило их, и в мире господствовало самодержавное солнце, чье величие сделалось почти невыносимым. Почти никакой тени путникам не перепадало, и чуть погодя стало им жарко и томительно и захотелось пить – вернее это все детям, а вот Тощей Женщине, по причине того, что была она тощая, испытания стихиями были нипочем – любые, кроме голода, от которого ни одно созданье не свободно.
Вышагивала она посередине дороги, истинный вулкан безмолвия, и думала двадцать всяких мыслей разом, а потому из-за остроты желания высказаться оставалась она жутко молчаливой; однако под коростой этого безмолвия копилась махина речи, какая в конце концов рванет – или закаменеет. Из этого сгустка мысли послышался первый глубинный рокот, предвестник рева, и следующий миг уже внимал бы грому ее разнообразных проклятий, но тут заплакала Бригид Бег: само собой, несчастное дитя и устало, и изнывало от жажды вплоть до полной рассеянности, да и Шемас не был огражден от уступки этой слабости – лишь мальчишеской гордостью, какой хватило на две минуты. Это открытие отвлекло Тощую Женщину от ее пылких размышлений, и, утешая детей, она позабыла о собственных тяготах.
Необходимо было побыстрее отыскать воду; это нетрудно, ибо Тощая Женщина – прирожденная сида и, как все прочие созданья, умела чуять близость воды, а потому сразу повела детей чуть в сторону. Через несколько минут оказались они у придорожного колодца, и там дети напились и утешились. У колодца крепко росло развесистое дерево с густой листвой, и в тени того дерева уселись они и поели ковриги.
Пока они отдыхали, Тощая Женщина наставляла детей во многих важных вопросах. Ни разу не обращалась она к обоим сразу, а сперва говорила с Шемасом о чем-то одном, а затем – о другом – с Бригид: по ее словам, то, что положено знать мальчику, – вовсе не то же самое, что нужно знать девочке. Особенно важно, чтобы мужчина понимал, как объезжать женщину на кривой козе, ибо это – а также поимка еды – есть основа мужской мудрости, и сей предмет изложила она Шемасу. Вместе с тем равно важно, чтобы женщина умела ставить мужчину на сообразное ему место, и свое безраздельное внимание уделила этой теме Бригид.
Наставляла Тощая Женщина: мужчина вынужден ненавидеть всех женщин, покуда не сумеет женщину полюбить, зато он волен – вернее, ему впрямую наказано, – любить всех мужчин, потому что они с ним одной породы. Женщины тоже обязаны любить других женщин как самих себя и ненавидеть всех мужчин, кроме одного-единственного, и его им положено пытаться превратить в женщину, потому что женщины по устройству своему либо деспоты, либо рабы, и лучше пусть будут деспотами, а не рабами. Она пояснила, что мужчины и женщины постоянно воюют друг с другом и оба пола стремятся покорить друг дружку, однако женщины одержимы бесом по имени Жалость, что сильно затрудняет им битву и постоянно отдает победу мужчинам, которые таким образом вечно спасены у самой кромки поражения. Тощая Женщина сказала Шемасу, что день его погибели настанет, когда влюбится Шемас в женщину, потому что пожертвует он своей судьбой ради ее каприза, и взмолилась Тощая Женщина именем любви Шемаса к ней держаться подальше от этого коварного пола. Бригид же она раскрыла тайну, что ужасный день женщины приходит к ней, когда узнаёт женщина, что ее полюбил мужчина, ибо мужчина влюбленный сдается лишь женщине и сдача та частична, лична и временна, зато влюбленная женщина сдается целиком – самому́ богу любви, и так становится рабой и не только лишена личной свободы, но этой коварной одержимостью поражена и в умственных своих движениях. Судьба трудится в пользу мужчины, а значит, заявила Тощая Женщина, победа всегда за женщиной, ибо тем, кто отваживается воевать с богами, победа уже обещана: таков закон жизни – побеждают одни лишь слабые. Пределы силы – оцепенение и неподвижность, зато у слабости пределов нет, а наставник ей – хитрость или изворотливость. Вот по этим причинам – и чтобы жизнь не пресекалась, – женщины пусть пытаются превратить своих мужей в женщин: тогда они делаются деспотами, а их мужчины – рабами, и жизнь обновится на очередной круг.
Тощая Женщина продолжала наставлять, и урок ее делался таким неимоверно путаным, что сама она застопорилась от всех его узлов, а потому решила продолжить путь и расплести свои доводы, когда сделается попрохладнее.
Они укладывали хлеб обратно в сумки и тут заметили, что к колодцу идет статная пригожая женщина. Подойдя ближе, она приветствовала Тощую, а Тощая приветствовала ее, после чего незнакомка уселась.
– Вот уж жаркая погода, ей-ей, – произнесла она, – и, сдается мне, тут за цену собственной жизни в дорогу не подашься – при таком-то солнце. Издалека ль идешь, достопочтенная, или же ты привычная к дорогам и тебе все нипочем?
– Не издалека, – ответила Тощая Женщина.
– Хоть издалека, хоть близко, – проговорила незнакомка, – а я в это время года люблю пути не длиннее перча[57]. Славная пара детишек у тебя, достопочтенная.
– Славная пара, – согласилась Тощая Женщина.
– У меня самой их десяток, – продолжила ее собеседница, – и я частенько раздумываю, откуда они взялись. Чудна́я это мысль: одна женщина вытворяет десяток новых существ и ни пенни за это не получает – да хоть бы и спасибо кто сказал.
– Странная мысль, – молвила Тощая Женщина.
– Ты вообще больше двух слов за раз связать можешь хоть иногда, достопочтенная? – спросила незнакомка.
– Связать могу, – сказала Тощая Женщина.
– Я б пенни приплатила тебя послушать, – сердито проговорила незнакомка, – не встречались мне среди женщин люди зловреднее, строптивее и вздорнее, чем ты. Это я и сказала тут одному человеку буквально вчера: тощие – скверные, а щуплее тебя никого не сыскать.
– Ты говоришь такое, – спокойно произнесла Тощая Женщина, – потому что сама толстая и вынуждена врать себе, чтобы скрыть собственное несчастье и сделать вид, будто тебе это нравится. Нет такого человека на белом свете, кому понравилось бы жить толстым, и засим я тебя, достопочтенная, оставлю. Себе в глаз пальцем тыкай, а от моего, будь любезна, держись подальше, и потому прощай; хорошо еще я женщина тихая, а не то б таскала тебя за волосы вверх да вниз по холму часа два, да и дело с концом. Вот тебе слова больше двух; хватит с тебя – иначе я тебе еще парочку дам, от каких ты волдырями покроешься насовсем. Пойдем, дети, и если попадется вам женщина вроде вот этой, знайте: она жрет так, что не встать ей, пьет так, что не сесть, и спит, пока не одуреет; и если кто-то вот такой заговорит с вами, помните: причитается ей два слова – и всё, и слова пусть будут короткие, ибо такие вот женщины – предатели и воровки, но ей даже это лень, только забулдыгой и может она быть, помогай ей господи! На том и прощай.
Тут она с детьми поднялась и, помахав незнакомке рукой, отправилась дальше по широкой тропе; но та другая женщина осталась сидеть и ни слова не произнесла – даже себе под нос.
Шагая дальше, Тощая Женщина вновь погрузилась в свой гнев и облеклась такой отрешенностью, что никакого дружеского общения дети от нее добиться не могли, а потому вскоре вовсе перестали учитывать ее в разговоре и отдались своим забавам. Плясали перед ней, позади и вокруг. Бегали и петляли, вопили, смеялись и пели. Иногда изображали мужа и жену, и тогда брели спокойно рядышком, время от времени бросая друг другу умудренные реплики о погоде, о своем самочувствии или же о состоянии ржаных полей. А иногда кто-нибудь один делался лошадью, а другой – возницей, и они топотали по дороге с громким свирепым фырканьем и еще более громкими и свирепыми приказами. Или вдруг делался кто-то один коровою, какую с великим трудом гонят на рынок, и у погонщика терпение сдало не час и не два назад; или становились оба они козами – сшибались головами, толкались и ожесточенно блеяли; все эти преображения перетекали одно в другое с такой легкостью, что ни единого мига не оставались дети без дела. Но день клонился к вечеру, и бескрайняя окрестная тишь начала опускаться на них грузным бременем. Помимо их пронзительных голосов не доносилось ни единого звука, и эта неистощимая обширная тишина наконец потребовала сообразного безмолвия. Прыжки превратились в трусцу, любая пробежка все сокращалась и сокращалась в длине, наперегонки назад получались всякий раз быстрее, чем наперегонки вперед, и вот уж шли они, посерьезнев, по бокам от Тощей Женщины, перебрасываясь немногими негромкими фразами. Вскоре даже и эти фразы уплыли в беспредельный тамошний покой. И тогда Бригид Бег вцепилась в правую руку Тощей Женщины, а чуть погодя осторожно взял ее за левую руку Шемас, и эти молчаливые воззвания к ее защите и заботе вновь вызволили ее из долин ярости, по которым она столь неистово мчала.
Вот так шли они тихонечко – и тут увидели корову, лежавшую в поле, и, заметив это животное, Тощая Женщина задумчиво остановилась.
– Все, – сказала она, – принадлежит путнику. – Засим ступила Тощая Женщина на поле и подоила корову в плошку, что при ней нашлась.
– Интересно, – произнес Шемас, – чья это корова.
– Может, – молвила Бригид, – совсем ничья.
– Корова – своя собственная, – сказала Тощая Женщина, – ибо никому не обладать ничем, что живо. Я уверена, что корова дает нам молоко по своей доброй воле, поскольку мы скромные, умеренные люди без жадности или самомнения.
Корова, вновь предоставленная себе, улеглась обратно на траву и продолжила безмятежно жевать. Вечер делался холоднее, и Тощая Женщина с детьми сбились рядом с теплым животным. Вытащили куски ковриги из сумок, съели их и радостно запили молоком из плошки. Корова добродушно поглядывала из-за плеча, гостеприимно принимая их у себя под боком. Взгляд у коровы был кроткий, материнский, и дети корове очень полюбились. Они то и дело бросали есть, чтобы обнять корову за шею и похвалить ее доброту – и обратить внимание друг друга на разнообразные прелести ее облика.
– Корова, – восторженно сказала Бригид Бег, – я тебя люблю.
– И я, – подхватил Шемас. – Ты заметила, какие у коровы глаза?
– Почему у коровы рога? – спросила Бригид.
Они задали корове все эти вопросы, но та лишь улыбалась и молчала.
– Если бы корова разговаривала, – продолжила Бригид, – она бы что сказала?
– Давай будем коровы, – ответил Шемас, – и тогда, может, узнаем.
Стали они тогда коровами, съели по нескольку травинок, но обнаружили, что, став коровами, говорить они не хотят ничего, одно только «му», решили, что и корове ничего большего произносить не хочется, и увлеклись догадкой, что, вероятно, ничто другое и не стоит произносить вслух.
Длинная, тощая, желтая муха летела куда-то туда по своим делам и присела передохнуть у коровы на носу.
– Милости прошу, – сказала корова.
– Для странствий прекрасная ночь, – отозвалась муха, – но в одиночку устаешь. Ты никого из моего народа тут не видала?
– Нет, – ответила корова, – сегодня никого, одни жуки, но они редко останавливаются поболтать. У тебя довольно приятная жизнь, наверное, – летать да радоваться.
– У всех у нас свои заботы, – меланхолически ответила муха и принялась чистить лапкой правое крыло.
– Кто-нибудь хоть иногда вот так приваливается к твоей спине, как вон те люди у меня, или ворует у тебя молоко?
– Вокруг слишком много пауков, – проговорила муха. – Ни один угол без них не обходится – таятся в траве и бросаются на тебя. У меня глаз аж косить начал – следить-то за ними. Мерзкий прожорливый народ, невоспитанные твари, никакого добрососедства в них, ужасные, ужасные.
– Я их видала, – сказала корова, – но мне от них никакого вреда. Подвинься чуть выше, пожалуйста, мне нос надо облизнуть; поразительно, до чего сильно он чешется. – Муха сместилась повыше. – Если бы, – продолжила корова, – ты не подвинулась и мой язык тебя сшиб, ты бы вряд ли оправилась.
– Твой язык меня бы не сшиб, – заметила муха. – Я очень проворная, между прочим.
Тут корова ловко плюхнула языком себе по носу. Движения мухи она не заметила, но та уже парила в полной безопасности в полудюйме от коровьего носа.
– Видишь? – сказала муха.
– Вижу, – ответила корова и выдала такой внезапный и мощный фырк смеха, что муху сдуло этим порывом далеко-далеко и больше она не вернулась.
Это развеселило корову еще пуще, и она еще долго хихикала и посмеивалась про себя. Дети слушали состоявшийся разговор с громадным интересом и тоже восторженно расхохотались; Тощая Женщина же отметила, что мухе досталось пуще всех; однако чуть погодя заметила, что та часть коровьей спины, к которой она прислонялась, – самое костлявое из всего, на что ей приходилось опираться за целую жизнь, и пусть худоба и добродетель, никто не наделен никаким правом быть тощим неравномерно, и это в корове не похвально. Услышав такое, корова встала и, ни разу не обернувшись, убрела в сумеречное поле. Позднее Тощая Женщина сказала детям, что она раскаивается в сказанном, однако заставить себя извиниться перед коровой она не смогла, а потому им, чтобы не замерзнуть, пришлось двинуться дальше.
В небе висел лунный серп – хрупкая сабля, чье сияние не покидало ее же горних мест и нисколько не озаряло грузного мира внизу; блеск нечастых звезд тоже виден был с просторными темными одиночествами меж ними; на земле же тьма собиралась туманной пеленой, складка за складкой, сквозь которую деревья рекли искренним шепотом, и травы возносили свои тихие голоса, и проникновенный, суровый плач выпевал ветер.
Шли путники дальше, и их взоры, уклоняясь от тьмы, радостно отдыхали на изысканной луне, но радость длилась недолго. Тощая Женщина интересно заговорила с ними о луне – а рассуждать об этом предмете она действительно могла уверенно, ибо в холодных лучах резвились бесчисленные поколения ее предков.
– Никто этого не знает, – сказала она, – но дивные редко танцуют от радости: они танцуют от печали, что их отлучили от милого рассвета, а потому их полуночные потехи лишь церемонии в память об их счастье утром мира, до того как раздумчивое любопытство и ханжество оттеснили их от доброго лика Солнца в темное изгнание полуночи. Странно, что нам удается не сердиться, глядя на Луну. И действительно, не один лишь аппетит или какая бы то ни было страсть отваживаются настаивать на себе пред Сверкающей, то же в более суженных пределах верно для красоты любого рода, ибо есть в абсолютной красоте некий упрек материальности и вместе с тем нечто, растворяющее дух в исступлениях страха и печали. Красоте Мысль не нравится, Красота насылает ужас и печаль на тех, кто посмеет взглянуть на нее глазами разума. В присутствии Луны нельзя нам ни сердиться, ни радоваться, не смеем и мыслить в ее епархии, ибо Ревнивая непременно уязвит нас. По-моему, не благожелательна она, а тлетворна, а мягкость ее – многим бесчинствам покров. По-моему, такая красота обычно делается ужасной, когда становится совершенной, а чрезмерная красота, в чем мы осмысленно убедились, есть безобразие, что повергает в одиночество, а имя предельной, абсолютной красоте – Безумие. Следовательно, человеку надлежит искать обаяния, а не красоты, чтоб всегда был у них друг, какой шагает рядом, понимает и утешает, ибо в этом промысел обаяния; а вот в чем промысел красоты… ни один человек на белом свете этого не знает. Красота есть крайность, что пока еще не качнулась в другую сторону и не стала своей противоположностью. Поэты пели об этой красе, философы ее пророчили, мысля себе, что красота, превосходящая всякое понимание, есть к тому же и мир, понимание превосходящий; я же считаю, что все, превосходящее понимание, то есть воображение, – ужасно, оно стои́т отчужденно от человечества и доброты, а это грех против Святого Духа, великого Художника. Отстраненное ото всех совершенство – символ ужаса и гордыни, и увлекает оно собой лишь ум человека, а сердце отшатывается от него, устрашенное, и льнет к обаянию, а оно есть скромность и правда. Всякая крайность плоха, потому что способна качнуться и напитать свою равно чудовищную противоположность.
Вот так, разговаривая скорее с собой, нежели с детьми, Тощая Женщина коротала время в пути. Говорила она, а луна сияла, и по обе стороны от тропы, где б ни росло дерево или не вздымался какой-нибудь бугор, таилась на корточках черная тень, напряженная, чуткая, и казалось, будто может она ожить жутью, в едином прыжке. Дети так боялись этих теней, что Тощая Женщина бросила тропу и подалась прямиком в холмы, и вскоре дорога осталась позади, а вокруг них в полном лунном сиянии раскинулись тихие склоны.
Прошли они много, и дети сделались сонными – не привыкли они бодрствовать по ночам, а места для отдыха не было, а поскольку стало очевидно, что уйдут они ненамного дальше, Тощая Женщина забеспокоилась. Бригид уже тихонечко заскулила, а Шемас вторил ей вздохом, малейшее продолжение которого могло превратиться в плач, а когда детей захлестывают слезы, не знают они, как от слез уйти, пока попросту не устанут от плача.
Забравшись на какую-то небольшую возвышенность, они углядели свет, горевший чуть поодаль, – к нему-то и заспешила Тощая Женщина. Приблизившись, увидела небольшой костер, а вокруг него – какие-то сидячие фигуры. Через несколько минут она вошла в круг кострового света и там замерла. Она бы развернулась да убежала, но страх до того ослабил ей коленки, что те ее не послушались; к тому же люди у костра заметили ее и зычный голос приказал подойти ближе.
Костер был сложен из вереска, вокруг сидели трое. Тощая Женщина, изо всех сил скрыв оторопь, подошла и уселась у огня. После негромкого приветного слова она дала детям понемногу от своей ковриги, прижала их к себе, укрыла им головы шалью и велела спать. А затем робко глянула на приютивших.
Были они вполне наги и смотрели на нее с пристальной сосредоточенностью. Первый был так пригож, что глаза не справлялись, глядючи на него, – соскальзывали в сторону, как от яркого свечения. Был он могуч, но вместе с тем благородно сложен, столь строен и грациозен, что с его ростом никак не вязались ни тяжесть, ни объем. Лицом царствен, юн и устрашающе безмятежен. Второй человек был того же роста, но широк до изумления. Уж так широк, что от этого великий рост его казался меньше. Напряженную руку, на которую он опирался, всю покрывали узлы и бугры мышц, и врылась она в землю глубоко. Лицо его казалось выбитым в камне – мощное, резкое, грубое, как и его рука. Третьего же едва ли можно описать. Ни коренастый, ни высокий. Мускулист, как второй. Напоминал исполинскую жабу – сидел на корточках, руки сложены на коленях, подбородок уперт в руки. Ни точеной фигуры, ни прыти, голова сплющена и почти нисколько не шире шеи. Выдающийся вперед рот – как собачья пасть, время от времени он подергивался, а в маленьких глазках посверкивал жутковатый разум. Перед этим человеком душа Тощей Женщины преклонилась. Почувствовала она себя так, будто пресмыкается перед ним. Распоследнее ужасное унижение, на какое способно человечество, сошло на нее: зачарованность, какая повлекла б ее к нему с воплями обожания. Насилу могла отвести от него взгляд, но руки ее обнимали детей, и любовь, величайшая сила на свете, яростно встрепенулась у нее в сердце.
Первый мужчина заговорил с ней.
– Женщина, – сказал он, – с какой целью оказалась ты вне дома этой ночью, здесь, на этом холме?
– Я в пути, достопочтенный, – ответила Тощая Женщина, – потому что ищу Бру Энгуса, сына Дагды Мора[58].
– Все мы дети Великого Отца, – проговорил он. – Ты знаешь, кто мы такие?
– Этого я не знаю, – сказала она.
– Мы – Три Абсолюта, Три Спасителя, Три Аламбика: Красавец-Мужчина, Силач-Мужчина и Образина-Мужчина. Из всякой перепалки мы выбираемся невредимыми. Пересчитываем поверженных и победителей и двигаемся дальше, смеясь; это к нам в нескончаемом миропорядке приходят все народы мира, чтобы навек возродиться. Зачем ты призвала нас?
– Не призывала я вас, это уж точно, – молвила Тощая Женщина, – однако почему вы сидите на тропе, чтобы странствующие к Дому Дагды останавливались на своем пути?
– Нам не заказаны никакие пути, – ответил он, – нас взыскуют и сами боги, ибо устают они от своего сиятельного уединения – за вычетом Того, кто живет во всем и в нас: Ему мы служим и пред его жутким ликом простираемся. Ты, о Женщина, что шествует долинами гнева, призвала нас в сердце своем, а потому мы и ждем тебя на склоне этого холма. Выбери одного из нас, чтоб стал тебе парой, – и выбирать не бойся, ибо царства наши равны и равны наши силы.
– Чего это мне выбирать кого-то из вас, – отозвалась Тощая Женщина, – если я уже крепко замужем за лучшим человеком на всем белом свете?
– Кроме нас, нет никого лучше, – возразил он, – ибо мы превосходны в красоте, силе и безобразии; нет превосходства, какое не содержалось бы в нас троих. Какое нам дело до того, что ты замужем, коли свободны мы от мелочной ревности и страха, пребываем в согласии с самими собою и со всяким проявлением природы?
– Если, – ответила она, – вы все Абсолют и превыше мелочности, не держаться ль вам выше меня и не пропустить спокойно к Дагде?
– Мы – то, чего алчет все человечество, – молвил он, – а все человечество алчем мы. Ничто, малое или великое, для наших бессмертных аппетитов не презренно. Незаконно это – даже для Абсолюта – перерасти Желание, кое есть дыхание Бога, что трепещет во всех его тварях, и не ограничит и не преодолеет его никакое совершенство.
Пока длилась эта беседа, две другие великие фигуры подались вперед и слушали внимательно, однако ничего не говорили. Тощая Женщина ощущала детей, словно маленьких перепуганных птичек, тихо-тихо жавшихся к ее бокам.
– Достопочтенный, – проговорила она, – скажи мне, что есть Красота, что есть Сила и что есть Безобразие? Ибо, пусть и вижу я все это, не знаю, что они такое.
– Объясню тебе, – отозвался он. – Красота есть Мысль, Сила есть Любовь, Безобразие есть Порождение. Дом Красоты – голова мужчины. Дом Силы – сердце мужчины, а Безобразие чудовищно царствует в чреслах его. Пойдешь со мной – постигнешь восторг. Заживешь невредимой в пламени духа, и ничто безобразное не скует тела тебе и не воспрепятствует твоему языку. Среди любых лютых страстей пройдешь ты королевой без всяких мук или отчаяния. Никогда не сделаешься одержимой или устыженной, но всегда станешь выбирать сама свои пути и пребудешь со мной при свободе, довольстве и красоте.
– Всему, – сказала Тощая Женщина, – положено действовать согласно порядку собственного существа, а потому скажу я Мысли: если удержишь меня против моей воли, я скую тебя против твоей, ибо тот, что держит при себе невольника, делается стражем и рабом своего узника.
– Это правда, – сказал он, – а с тем, что есть правда, я тягаться не в силах, а значит – ты от меня свободна, однако не свободна от братьев моих.
Поворотилась Тощая Женщина ко второму мужчине.
– Ты – Сила? – спросила она.
– Я – Сила и Любовь, – прогремел он, – и со мной безопасность и мир, у дней моих честь, а у ночей – тишь. Никакое зло не ходит у моих земель, никаких звуков не слыхать, кроме мыка моего скота, песен моих птиц и смеха моих счастливых детей. Иди же ко мне – к тому, кто дарует защиту, счастье и покой, никогда не промахивается и не устает.
– Не пойду я с тобой, – сказала Тощая Женщина, – ибо я мать, и силу мою не прирастить; я мать, и к любви моей не прибавить. Чего мне желать от тебя, великий человек?
– Ты свободна от меня, – молвил второй мужчина, – однако не свободна от брата моего.
Тут поворотилась Тощая Женщина с ужасом к третьему мужчине, ибо от этого безобразного человека что-то в ней корчилось в восторге ненависти. Отвращение, что на пике своем превращается в притяжение, охватило ее. Дрожь, падение – и нет ее, но руки детей держали Тощую Женщину, пока горестно пресмыкалась она перед ним.
Он заговорил – голосом закупоренным, мучительным, будто шел из путаных пор самой земли.
– Никого не осталось, к кому тебе податься, – лишь ко мне одному. Не устрашись, но иди ко мне, и я подарю тебе дикие услады, какие уж давно забыты. Все, что грубо и буйно, все, что непристойно и беспредельно, то мое. Ни думать, ни страдать не придется тебе больше, но почувствуешь ты уверенно, что жар солнца – счастье; вкус пищи, ветер, что овевает тебя, спелая легкость твоего тела – все это поразит тебя, забывшую подобное. Мои могучие руки вновь сделают тебя яростной и молодой, станешь скакать по холмам юной козой и петь от радости, как поют птицы. Оставь сердитое человечество, за решеткой и в цепях оно спрятано от услад, идем со мной, с тем, к чьему древнему покою прильнут рано или поздно и Сила и Красота – словно дети, уставшие к вечеру, возвращаются к свободе зверья и птиц, телами, каких хватит для удовольствия, и без всякого дела до Мысли и бестолкового любопытства.
Но Тощая Женщина отстранилась от его руки со словами:
– Не годится это – повертывать, когда путь начался, но следует шагать дальше, туда, куда решено; нельзя нам вернуться и на твои луга, к твоим деревьям и солнечным пятнам, раз мы оттуда ушли. От пыток ума не увернешься ни ради какого облегчения тела, покуда дым, что ослепляет нас, не сдует прочь, а терзающее нас пламя не приспособит нас к неумирающему восторгу, что есть лоно Бога. Не годится и то, что вы, великие, стережете пути странников, стремитесь заманить их коварными посулами. Лишь на перекрестках сидеть вам, где путники медлят и сомневаются, а вот на тракте нет у вас власти.
– Свободна ты от меня, – сказал третий мужчина, – пока не станешь готова вернуться ко мне, ибо среди всего лишь я один стоек и терпелив и ко мне возвращается все, когда приходит время. Есть свет в моих тайных местах средь лесов и лампы в садах под холмами, что стерегут ангелы Бога, а позади моего лица есть другое, которое не ненавидят Сияющие.
Засим три Абсолюта встали и могуче зашагали прочь; шли они, а их гулкая речь гремела между землей и облаками, подобно порывистому ветру, и, даже когда они скрылись с глаз, слышно было, как тот мощный рокот мягко замирает в залитых луной просторах.
Тощая Женщина и ее дети медленно двинулись суровой дорогой по склону. Не близко, у дальней вершины холма что-то слегка светилось.
– Вон, – проговорила Тощая Женщина, – Бру Энгуса Мак ан Ога, сына Дагды Мора.
К тому-то огню и повела она утомленных детей.
Вскоре предстала она перед богом, и тот укрепил ее и утешил. Она рассказала ему все, что случилось с ее мужем, и взмолилась о его помощи. Легко получила согласие, ибо главное дело богов – наделять защитой и помощью тех, кто этого просит, однако (и в этом их ограничение) помочь они никак не могут, покуда их об этом не попросили, и свободная воля человечества – самый ревностно охраняемый и священный закон жизни, а значит, вмешательство любящих богов возникает лишь при равно любящих зовах.