К книге
Колымские рассказыПОСЛЕДНИЕ ДНИ «НАРОДНОЙ ВОЛИ». Разгром
85%
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ «НАРОДНОЙ ВОЛИ». Разгром
11

Таганрогский провал отозвался и у нас в Черкасске. Чье-то письмо перехватили. Кого-то арестовали, кто был знаком с нашим хозяином. Наш хозяин был человек, еще ни разу не видавший жандармов, и ему стало страшно. Он не говорил нам ничего, но по ночам ему не спалось. Он лежал и все прислушивался к шуму за воротами. Нам тоже было не по себе, ибо мы не знали, откуда идет провал. Неведомая опасность хуже всего на свете. Через два дня мы решили ликвидировать типографию и уехать в Екатеринослав.

Екатеринослав с самого начала был центром нашей организации. Там имел место наш первый с’езд. Мы надеялись и теперь найти там товарищей или, по крайней мере, верные вести о них. Оржиха в это время в Черкасске не было, хотя Устя этого не знала. Нас было трое — Коган, я и еще третий, наборщик Антон.

Мы разобрали станок, изломали кассы. Жалко было их ломать — мы их делали с таким старанием. Один чемодан набили свежими номерами «Народной Воли», которые мы успели во-время вывезти из Таганрога, другой — новыми брошюрами нашего собственного изделия. Самая большая наша драгоценность был шрифт. Мы закопали его в землю, как когда-то беглые люди закапывали червонцы, и уехали из Черкасска. Антон вернулся в Одессу, на свой завод. Мы с Коганом, чтобы миновать Таганрог, поехали кружным путем на Зверево и по донецким линиям. Помню, что поезда были, по русской системе, так искусно пригнаны один к другому, что в одном месте нам пришлось ожидать двадцать три с половиной часа следующего поезда, — очередной поезд ушел по расписанию за полчаса до нашего приезда.

С Лозовой Коган свернул на юг. Я поехал в Екатеринослав один на разведки. Мы условились, что если все благополучно, то я вызову туда Когана телеграммой.

В Екатеринославе я нашел Оржиха. На него было страшно смотреть. Черный, сухой, с воспаленными глазами, в широком пальто с чужого плеча. Увы, у нас нехватало денег, чтобы покупать себе пальто прямо из лавки!

Меня ужасно злило, что у нас не стало типографии. То были две, а теперь ни одной. Но Оржих даже не отвечал на такие речи. Он перестал думать о типографии, а думал о мести. Он строил проекты самые дерзкие, экстравагантные. Скоро и я от него заразился тем же. Кажется, только эти несколько дней в нас жило истинно-революционное чувство.

Помню, по ночам я долго не мог заснуть, все думал о нашем бессилии и о силе врага. Иногда, с отчаяния, я принимался мечтать на странные темы. Если бы я имел силу, сейчас бы уничтожил царя Николая, и рука бы не дрогнула. Над моей постелью был вделан в потолок крюк для лампы, и я говорил себе: «Если бы моя сила, я перекинул бы веревку через этот крюк. Поставил бы кресло и посадил бы ненавистного царя, надел бы ему веревку на шею и потянул бы через крюк тихонько, не торопясь. Сам сел бы за стол, чай стал бы пить и в глаза ему смотреть. — „Ну-ка, поговорим! Долго ты будешь нашу кровь пить? — и потянул бы за веревку. — Что, нравится?.. Скажи, дай ответ!..“»

Кроме Оржиха, из нашего центрального кружка в Екатеринославе жила Настасья Наумовна Шехтер. Вместе с нею в одной квартире жила Вера Гассох. Других не было. Мы разослали письма в Харьков и Одессу, приглашая товарищей приехать и обсудить положение вместе с нами. Организация погибала, ее нужно было спасать.

Я все-таки не переставал думать о типографии. Свои чемоданы с литературой я увез в подгородную деревню, где у нас было знакомство и квартира. Там, при посредстве «летучки», я припечатал сапожной щеткой на своих брошюрах извещение: «Такого-то числа арестована в Таганроге типография, а в ней такие-то лица». В сущности говоря, это было извещение orbiі et urbi[26], то есть жандармам и публике: «Не думайте, господа!.. У нас еще есть одна типография».

В то же самое время, о согласия Оржиха, я известил Когана и Антона, приглашая их явиться в Екатеринослав. Нам нужно было устроить что-нибудь получше сапожной щетки.

Написав письма, мы стали ждать. Прошел день и два, на третий день к вечеру пришли два письма, — одно из Одессы, другое из Харькова. Мы «проявили» одесское письмо нашим пахучим составом, потом стали его расшифровывать. Шифр был страшно спутан: прсст. Уже это одно было зловещим признаком. Письмо, очевидно, писали небрежно, впопыхах. Наконец, при помощи передвижного ключа, я начал расшифровывать как следует: ар; аре; арес; арест… Я выронил письмо из рук. Впрочем, вечером мы прочли оба письма. Они говорили об арестах. Приехать было некому.

В эту ночь мы трое долго ходили по улице, — Оржих, Настасья Наумовна и я — и все не решались расстаться. На нас надвигалось из бездны близкое будущее. Оно было черное, как яма, и тяжелое, как кошмар.

Мы почти осязали его и невольно жались в кучку и не хотели расходиться.

Разговоры наши были жуткие. Мы говорили об аресте, о Петропавловской крепости, о будущих допросах, о возможности тайной переписки. И о себе мы говорили, как о покойниках. Потом мы разошлись. Настасья Наумовна вернулась на свою квартиру, Оржих пошел ночевать к Михаилу Полякову, а я — к другому молодому человеку, назовем его хотя бы Дмитрием Ребровым. Он, кажется, так и не был арестован.

У Реброва была только одна кровать. Мы пробовали уступать ее один другому, а кончили тем, что стащили тюфяк и одеяло на пол и улеглись рядом. Я устал за день и, против обыкновения, сейчас же заснул.

Спал я долго и крепко, потом внезапно почувствовал, что в комнате есть кто-то посторонний, и быстро проснулся. Было утро, в комнате было светло. В дверях стояла молодая незнакомая барышня и говорила:

— Не пугайтесь… Ночью арестовали Оржиха и Маленького. Оржих стрелял.

«Маленький» была кличка Михаила Полякова. Наше вчерашнее предчувствие начало осуществляться.

Я вскочил и оделся, потом сел думать, но мысли не приходили. Оржиха арестовали, Настасью Наумовну тоже арестуют. Я один. Еще недавно у нас был целый дружный круг. Мы решали дела сообща. Теперь я один и не знаю, что делать. Сегодня днем должны явиться Антон и Коган, но явка тоже провалилась. Надо их предупредить, чтобы они не попали в засаду. В шести верстах в деревне лежит «литература», последнее достояние и наследство нашего общества. Надо ее выручить и увезти. Куда — не знаю. На север везти, ибо на юге уже никого не осталось. А на севере я никого не знаю. Со времен студенчества я не был на севере ни разу. Знаю адреса — но кто там цел и кого забрали? О, зачем я остался на воле? Лучше бы меня тоже арестовали вместе с другими!..

Время шло. Надо было думать скорее, куда-то итти, спасать что можно.

Я ничего не сказал Реброву, но мое чувство передалось ему без слов. Он махнул рукой и сказал:

— Эх, хоть бы и нас арестовали вместе!

После того на досуге я часто вспоминал об этих трудных днях и все прикидывал. Если бы меня арестовали вместе с Оржихом, я попал бы на суд и угодил бы на каторгу. Или, быть может, меня послали бы в Якутск, годом раньше, вместе с друзьями моими, с Гаусманом, Фундаминским и Михаилом Гоцом, с Настасьей Шехтер и Коганом-Бернштейном. И тогда я угодил бы в якутскую историю, и судьба моя была бы как судьба Гаусмана и Когана-Бернштейна.

А теперь вышло так, что их кости давно сгнили в земле, а я вот жив и даже пережил «освободительную» эпоху. Мне сорок два года от роду, и мне кажется иногда, что я прожил века Мафусаиловы, целых три человеческих жизни, одну за другой…

Поляков жил в комнате у одного мещанина. Я бывал у него каждый день, и хозяин хорошо знал меня в лицо. Надо было хоть немного изменить свою наружность.

Я зашел в цырюльню и сбрил бороду, потом купил на базаре высокие сапоги, чамарку, пояс, картуз и нарядился мелким торговцем. Думаю, впрочем, что я был больше похож не на торговца, а на чучело.

Прежде всего надо было узнать о Настасье Наумовне. Я отыскал одну нейтральную барышню и послал ее на разведки с запиской. Настасья Наумовна ожидала ареста с минуты на минуту. Но она ответила мне, что не хочет стать нелегальной и предпочитает провалиться. У меня не хватило духу возражать на это унылое решение. Месяцем ранее Игнат Слезкин тоже наотрез отказался стать нелегальным и предпочел отправиться к жандармам на допрос. Время тогда было особенно тяжелое для нелегальных. Иные, поскитавшись с полгода или с год, сами являлись к начальству с просьбой об аресте. Как раз в то время бежал из Сибири Иваницкий. Он явился к нам, посмотрел на наши дела и отошел в сторону. Месяца через четыре он явился для ареста к московским жандармам. Его послали на старое место доканчивать срок. Он докончил срок, вернулся на родину и потом стал земским гласным и видным местным деятелем, освобожденцем и кадетом.

В недавние дни он был депутатом первой Думы, подписал выборгское воззвание и теперь находится под судом.

Целый день я проходил по городу. После ареста Оржиха начальство всполошилось.

Надо было ловить остальных злоумышленников и для этой цели разослать шпионов по городу, но шпионов в городе было мало. К ним на подмогу разослали переодетых жандармов. Одного из них я знал в лицо. Это был высокий, рыжий, хорошо упитанный мужчина, похожий на красного кота, который вышел на мышиную ловлю. Я встретил его раза два на улице и тотчас же узнал. Надо было держать ухо востро.

Хуже всего было то, что я не знал, в котором часу приедут Коган и Антон, и мне приходилось почти к каждому поезду являться на вокзал и рассматривать публику.

Я был на вокзале четыре раза, и с каждым разом у меня становилось все тяжелее на душе.

«Всех забрали, и этих заберут, и ничего не поделаешь».

Мне самому тоже мерещился арест.

Каждый раз, когда я выходил на улицу, мне казалось, что за мной крадутся шпионы, кто-то заходит сзади и сбоку, из переулка.

Я торопливо брал извозчика, уезжал на другой конец города, нырял в сквозные дворы и в разные узкие проходы. Потом вспоминал: к чему все это? Пусть заберут, чорт с ними! И из какого-нибудь глухого закоулка опять отправлялся на вокзал.

Страшные были часы, не желаю таких пережить никому.

Что-то сломилось в душе и потом понемногу срослось, но уже не попрежнему.

Антон прибыл только на следующий день и чуть не попал в засаду. Коган приехал вечером, но в избытке предосторожности слез с поезда на ближайшей станции и дошел до города пешком. Оттого я его и не мог встретить на вокзале. В городе он тоже угодил на квартиру, уже известную полиции. Впрочем, оба они благополучно выбрались из тисков и остались целы без моего участия.

Итти в пятый раз на вокзал было слишком страшно. Кроме того, время уходило, и надо было спасать последнее достояние. Я нанял подводу и поехал в знакомую деревню.

Там я забрал свои чемоданы с «Народной Волей» и, чтобы не возвращаться в Екатеринослав, поехал обходом по проселочной дороге на станцию Никополь.

Распутица уже началась. Раза два мои чемоданы падали в грязь. Сам я тоже падал.

Добравшись до железной дороги, я направился в Харьков. На станции Синельниково пришлось ожидать часа четыре. И тут я увидел, что переодетые шпионы вовсе не есть создание моего воображения. Группа жандармов в «штатских» внезапно окружила одного пассажира и принялась обыскивать его багаж.

У него тоже были два чемодана с какими-то книжками и картинками.

Он все повторял, что он книгоноша, едет в Изюм торговать книгами.

— Ага, книгами! — хмуро сказал жандармский офицер, руководивший обыском. — Вот мы посмотрим!

Публика стояла кругом и молча смотрела. Ее никто не отгонял. Я тоже стоял вместе с другими.

Мне показалось, что борода книгоноши похожа на ту, которую я недавно сбрил со своего собственного лица.

Во время обыска у одного из «штатских» внезапно свалился на землю плохо приклеенный ус. Публика слегка засмеялась, вежливо, чтобы не обидеть начальства. Он подобрал свой ус, положил в карман и потом продолжал, как ни в чем не бывало, рыться в чужих вещах.

Книгоношу увели вместе с его багажом. Кажется, ему пришлось просидеть довольно долго. По крайней мере через полтора года, когда я уже благополучно сидел в Петропавловской крепости, меня допрашивали: какое отношение имеет к южной организации книжный торговец, арестованный на станции Синельникове?

Жандармы называли его фамилию: сколько помнится — Алексеев.

В Харькове я отыскал Андрея Бражникова, который уцелел от ареста, передал ему часть литературы и получил от него деньги, кажется, рублей полтораста. Один молодой человек получил наследство в тысячу рублей и отдал его «на революцию». Это был первый взнос.

После того я поехал дальше. Мой план был: заезжать по дороге во все большие города — в Курск, Орел, Тулу, потом добраться до Москвы и разыскать там кого можно, чтобы вместе заложить новую организационную ячейку.

В Курске на вокзале я имел довольно странное приключение, которое, впрочем, обошлось благополучно.

Один из своих чемоданов с «Народной Волей» я обыкновенно сдавал в багаж, другой оставлял на хранение у носильщика. Нумеров десять или пятнадцать брал с собой для раздачи. В Курске я сделал то же самое и остановился, как водится, у ссыльных. Они в то время только начинали появляться в русских городах, но местами уже давали опорные пункты для разведения крамолы. Через две ночи я собрался поехать дальше, но курская публика заявила запрос еще на десяток номеров «Народной Воли». Их нужно было достать на вокзале из чемодана. Один из знакомых отправился вместе со мною на вокзал. Я, впрочем, на всякий случай предложил ему итти отдельно. Пуганая ворона и куста боится.

— Если ничего не случится, я подойду к вам на перроне.

Когда я вошел в багажную контору и спросил мой второй чемодан, оставленный у носильщиков, они посмотрели на меня как-то странно. Не успел я обернуться, как рядом со мной вырос жандарм, сухой и необычайно длинный. Потом — другой и третий. Кругом нас сомкнулся полукруг носильщиков и разных служащих и прижал нас к самой стойке. Чемодан мой очутился на стойке перед моими глазами..

«Готово! — подумал я. — Теперь сам попался на месте книгоноши».

Длинный жандарм посмотрел на меня испытующим взором.

— Это ваш чемодан?

Я немного замялся.

— Ну, мой!

— Ваш?

— Да, мой!

— Вправду, ваш?

Я чуть не крикнул: «Господи, да не тяните!»

— Нет, это не ваш чемодан!

Из толпы носильщиков выдвинулся один и стал рассказывать невероятную историю. Он назвался носильщиком из города Харькова и рассказывал:

Три дня тому назад перед вечерним поездом я оставил у него свой чемодан. В то же самое время какой-то приезжий офицер тоже оставил чемодан. Оба чемодана были очень похожи. Носильщик впопыхах перепутал и мне дал офицерский чемодан, а мой дал офицеру. Офицер с моим чемоданом уехал в гостиницу. Но потом оказалось, что его ключ не открывает моего чемодана. Тогда офицер вернулся на вокзал и стал обвинять носильщики в подмене и краже чемодана. Носильщика хотели арестовать, но он отпросился для поисков и поехал мне вдогонку. По багажной квитанции он узнал, что я еду в Курск. В Курске он обходил все гостиницы, но нигде не мог меня найти; теперь, наконец, дождался.

С первого раза я счел этот рассказ неискусной выдумкой. Потом посмотрел внимательно на носильщика и на чемодан, но не мог ничего узнать. У носильщика была бляха с буквами К. X. Ж., но и у местных носильщиков были точно такие же бляхи. Чемодан был серый, холщевый, очень грязный и обвязанный веревкой. Мой, или не мой? Я купил свои чемоданы в Черкасске перед от’ездом и мало понимал их приметы. Чорт его знает! Каждый год выделываются тысячи точно таких же чемоданов. Пойди, узнай…

— Я сейчас достану ключ!

Я сунул руку в карман и сделал вид, что никак не могу отыскать ключа.

— Мои ключи у брата. Я пойду их сейчас принесу.

Отпустят меня, или не отпустят? Если не лгут, то должны отпустить… Да, отпустили, и никто не идет сзади. Я вышел из конторы и зашагал по перрону. Знакомый мой было устремился мне навстречу, но увидел мое лицо и тотчас же стушевался. Он, очевидно, понял, что не все благополучно. Я выбрался за ворота, пошел по улице и стал думать.

Что теперь делать, выручать или бросить? И как выручить? Без обыска не обойдется. А я совсем запутался и не знаю, где мой чемодан, а где чужой. Знаю только одно: в моем чемодане на самом виду зияют крупные заголовки: «Народная Воля», полуприкрытые холстиной. Только начальство раскроет, тут и капут.

А ежели бросить, то куда я пойду? И что есть у меня кроме этих чемоданов? Все провалилось и погибло, только остались эта черные заголовки… Если их бросить начальству, — это измена. Нет, лучше провалиться, защищая последнее. Пусть заберут и меня на придачу. С пустыми руками, один, я тоже немного стою.

Через пять минут я был опять в конторе и пробовал свой ключ над сомнительным чемоданом. Замок отпирался, но плохо. Теперь мне тоже казалось, что это не мой чемодан. Но заглядывать внутрь у меня не было желания.

— А где же мой чемодан?

— Остался в Харькове, — отвечал носильщик.

— Ах, ты, чорт! — сказал я сердито. — Там тебя арестовали за офицерский чемодан, а здесь за мой.

— Не сердитесь, барин, — тотчас же сдался носильщик, — ваш чемодан на главной станции.

В Курске две станции, главная и городская. Мы находились на городской.

— Ну, поедем!

Мы сели в местный поезд и поехали на главную станцию. Носильщик никак не мог успокоиться.

— Я через вас три дня потерял, — повторял он.

— Почему — через меня?

— А как же, вы торопили меня в Харькове перед поездом.

Я припомнил, что это была правда. Я приехал ко второму звонку и очень торопился.

Я немного подумал, потом достал из кармана бумажник. В бумажнике у меня была довольно толстая пачка мелких кредиток, недавно полученных от Бродяжникова.

Носильщик увидел деньги и сразу растаял.

Я спрятал бумажник обратно.

— Если вправду мой грех, я заплачу тебе пять рублей.

Носильщик стал благодарить.

— А как это будет с чемоданом? — спросил я небрежно.

— А так, что начальство посмотрит. У кого что есть, тому и отдадут.

Я покачал головой.

— Не люблю я с начальством дело иметь.

Тон моего голоса был очень искренний.

Поезд подошел к станции.

— Ну, ты пойди устрой! Я буду сидеть в первом классе. Когда все будет готово, позовешь меня.

Носильщик ушел и минут через десять явился снова.

— Пожалуйте, купец!

Скрепя сердце, я вошел в другую багажную контору. Там была толпа еще больше, чем в первый раз. Жандармский капитан, багажный надсмотрщик, еще какое-то начальство. Жандармы, носильщики. Оба сомнительных чемодана лежали рядом на полу, освобожденные от веревок.

Но теперь я уже ясно различал, который мой, который чужой.

Я встал на колени перед проклятыми чемоданами, достал из кармана ключ.

— Вот мой ключ, вот два чемодана. Слева мой, справа чужой. Вот мой ключ плохо отмыкает правый чемодан, хорошо отмыкает левый чемодан. В левом чемодане два отделения. В одном отделении мое платье, прикрытое рогожкой, в другом — мое белье, прикрытое холстиной.

Я распахнул чемодан, доказал начальству рогожку и холстину, но остерегся показать предполагаемое «платье», потом быстро закрыл чемодан и повернул ключ.

— Носильщик, завяжи!

Помнится, я даже сделал жест, как у плохого фокусника после удачною фокуса.

— Неси в вагон!

Начальство смотрело на всю эту процедуру с равнодушной скукой. Кажется, если бы у меня в чемодане был спрятан автомобиль или военное судно, тоже никто бы не заметил.

В вагоне я отдал носильщику пять рублей.

— Еще пять рублей надо, — сказал он сурово.

Я беспрекословно достал еще одну синюю бумажку.

Не знаю, за кого он меня принял, за шулера или контрабандиста.

Через десять минут я мирно сидел в вагоне, с газетой в руках. Поезд мчался на север. Но читалось мне плохо. Время от времени я тоже протягивал руку и щупал сам себя за колено. Сошло благополучно — и я жив, и чемоданы целы. Значит, еще не все погибло, еще мы поживем на белом свете!

Разгромом южной организации кончается история партии «Народной Воли».

Нужен был еще эпилог. Его создали два последних кружка — московский и петербургский. Это были кружки учащейся молодежи, без «директив из центра», без «руководителя», но, надо отдать им справедливость, они сумели вдохновиться грозными заветами боевого комитета, минуя нашу дряблость, и нашли в себе силу вписать на последнюю страницу героической летописи яркие строки, достойные ее начала. История не захотела, чтобы великая трагедия закончилась вялою прозой, и приберегла для конца два заключительных эпизода, рельефных и внезапных. И вместе с мартовским делом 1887 года, с этим вторым делом 1 Марта, история «Народной Воли» приобрела кругообразность и превратилась в цикл.

В Петербургском кружке я знал немногих. Лучше других помню Александра Ульянова, старшего брата В. И. Ленина. В кружке московском я знал всех. Благодаря Зубатову этот кружок провалился слишком рано и не успел ничего сделать. Но он принес свою горечь и ярость в якутскую пустыню и, в противность прецедентам, дал свою главную битву там, далеко, по ту сторону рубикона, и встретил гибель. И эхо этой гибели прокатилось громче, чем взрывы захваченных бомб, разряжаемых начальством. Ибо в истории, как в природе, ничто не пропадает даром — ни сила, ни материя, ни жуткий трепет гнева, ни одинокая гибель. Все оставляет свой знак и созидает наследство.

Писать о том, что было в Москве до нашего ареста, не входит в мою задачу. Не было ничего яркого. Яркое было потом, в Якутске и в Акатуе.

Но теперь, через двадцать лет, перед глазами моими проходят длинные ряды моих бывших товарищей, и я все задаю себе вопрос: кто же в конце концов проиграл и кто выиграл?

Многие из них умерли рано, но я не говорю о них, ибо они — как листья, облетевшие весною. Мир праху их, они ничего не чувствуют. Я говорю о живых или о тех, кто был жив еще вчера.

На первом плане стоит бледное лицо Михаила Гоца. Ему прострелили грудь в якутской бойне, и он никогда не мог оправиться от раны. Но он дождался своего и вернулся из Якутска и имел редкое удовлетворение отдать свою неистраченную силу на воскрешение старого завета при изменившихся условиях. Что нужды, если тело его умерло потом от медленной муки. Все мы умрем рано или поздно. Никто не уцелеет. Только то уцелеет, во что мы вложили свое душевное творчество.

И на другой стороне стоит фигура… Настоящее имя называть неприятно. Назову его хотя бы Григорий Васильев. Он был из того же круга, что и Гоц, но его во-время выслали на родину, на Кавказ, и оттого он не дошел до Якутска. И мало-по-малу Григорий Васильев перестал быть крайним, потом стал умеренным, сделался чиновником, редактором официозной газеты…

И в 1905 году, когда все бывшие ссыльные и бывшие люди, и даже покойники в гробе, справляли короткий праздник русского «освобождения», Григорий Васильев занимался ожесточенной полемикой с оппозиционными газетами. И они тоже не оставались в долгу.

Чей жребий лучше — даже с личной точки зрения?

Три четверти нашего крута попали в тюрьму и в ссылку, и на каторгу. Но четверть уцелела. Разве им жилось лучше, чем нам? Расскажу две биографии.

Вот мой близкий приятель, назовем его Алексей Починков. Он был такой чистый и честный, слегка болезненный и готовый на всякие жертвы. Но когда нас забрали, он остался на воле. Кончил юридический факультет, женился и попал адвокатом прямо в Баку, в мазут. Бакинская жизнь стала с ним шутить свои нефтяные шутки. Первое выгодное дело, которое ему досталось, был процесс армянина Хачкосова против другого армянина, соседа по нефтяному участку. Хачкосов оплошал и умер. Тогда сосед, недолго думая, собрал ингушей, напал на участок Хачкосова и захватил его, чтобы установить свое право владения. Мой Починков остался единственным попечителем малолетних детей Хачкосова, стал хлопотать по судам. Но ему сказали, что лучше всего отплатить той же монетой, собрать ингушей и отбить участок обратно.

Починков стал упираться. Но знающие люди сказали: «Тогда дети Хачкосова пойдут по миру». Починков хотел отойти в сторону, но вдова Хачкосова плакала и хватала его за руки. И он сказал себе, что отойти в сторону подло. Кончилось тем, что на четвертую ночь конторщик собрал ингушей.

Было очень темно. Дождь лил, как из ведра. Ингуши сели на лошадей. Починкову тоже подвели коня. До этой поры он никогда не садился даже на карусельную лошадь. Теперь его усадили верхом почти насильно и, чтобы он не упал, связали ему ноги под брюхом лошади. В таком виде он стал во главе отряда ингушей и отбил участок.

Потом пошли еще такие же дела, и мало-по-малу в душе Починкова образовались два круга: внутренний, чистый и хрупкий, как стекло, из прежних воспоминаний и сожалений и даже надежд; и наружный, жесткий и крепкий, с черной сажей, с пеплом, с налетом нефти. Оба круга не уживались и боролись друг с другом, и лет через десять в итоге явилась чахотка. Я встретил Починкова в прошлом году в Крыму, в Алуште. Он носит в кармане железный стаканчик и поминутно сплевывает в него кровавую слюну, а потом рассматривает.

Есть ли чему позавидовать в этой жизненной карьере по сю сторону рубикона?

Еще одна биография, несложная и мрачная.

Андрей Филиппов тоже кончил юристом, поступил на службу, стал судебным следователем в Казанской губернии; осенью попал на следствие в глухую татарскую деревушку и заразился оспой. Три недели пролежал в татарской избе без всякого ухода, но все-таки выздоровел, не умер. Только лицо у него стало все в рубцах, и один глаз вытек. Он дослужился теперь до члена суда, но живет одиноко, и зачем живет — кажется, и сам не знает. Скажут, что это случайность, но вся жизнь есть связь таких случайностей.

Друзья Андрея Филиппова попали в якутскую бойню, а он — в Казань. Поводом в якутской бойне послужила черная оспа, которая ожидала ссыльных по дороге из Якутска в Колымск. Но разве казанская оспа чем-нибудь лучше колымской? Друзья Андрея Филиппова по крайней мере протестовали. Он избрал свою судьбу добровольно и не мог протестовать. Чей же жребий лучше и чей хуже?

Каждое поколение людей имеет общую судьбу и общую свободу. И если часть попадает в гранитную башню, эта башня бросает тень поперек всех дорог и улиц, и все двери глядят, как тюремные двери, и некуда уйти, и все люди начинают делиться только на два разряда: на сторожей и арестантов.

Легче всего, быть может, тем, кто сердцу волю дал хоть на короткое время.

Предыдущая главаГлава 11 из 13Следующая глава