Сначала Людмила решила, что повестка эта адресована вовсе не ей, что произошла какая-то путаница, ошибка. Чем, собственно, она, одинокая женщина, медсестра заурядной поликлиники, не имеющая доступа ни к каким материальным ценностям, могла заинтересовать сотрудников ОБХСС?
Однако на повестке были отчетливо начертаны ее фамилия, и ее инициалы, и ее адрес. Во вторник, к десяти ноль-ноль гр. Матвеевой Л. С. предлагалось явиться в комнату номер девятнадцать к товарищу Вакуленку.
В недоумении Людмила повертела повестку. Руки ее дрожали. С некоторых пор она испытывала страх перед разного рода официальными извещениями, повестками и прочими казенными бумагами. Страх этот поселился в ее душе еще в те годы, когда она пила, когда состояла на учете и в милиции, и в психоневрологическом диспансере. Тогда всякий раз, когда брала она в руки подобную бумагу, ее одолевал едва ли не панический ужас, ощущение надвигающейся и неотвратимой опасности и вместе с тем охватывало желание уползти, спрятаться от этой угрозы, забиться в какую-нибудь щель, в какую-нибудь нору, где ее не могли бы отыскать. Это была не столько сознательная, разумная боязнь неких реальных, грозящих ей неприятностей, сколько какое-то чисто инстинктивное ощущение, которое, наверно, испытывают животные, чуя опасность. Одно время ей казалось, подобные страхи уже ушли в прошлое, но вот стоило ей только взять в руки эту повестку, и все вернулось.
Однако что же могло крыться за этим вызовом? Вполне вероятно, какая-нибудь старая история из тех темных времен, когда она была еще не Людмилой Сергеевной Матвеевой, а Людкой-Чернильницей и которые теперь нынешняя Матвеева всячески старалась забыть, выбросить из своей памяти. Всякое случалось с ней тогда, в разные переплеты доводилось вляпываться — в такие, о которых и вспоминать-то теперь жутко. Бывало, и не разберешь даже — где кончались ее ночные кошмары и где начиналась реальная действительность, порой, правда, мало чем отличавшаяся от этих кошмаров. Сон и явь, горячечное, больное воображение и подлинные события — одно наползало на другое, все было неразличимо и страшно. И лежать бы ей сейчас на кладбище или кончать свои дни в психушке, если бы не Устинов, не Евгений Андреевич… Это он спас ее, он вытащил из надвигающегося безумия. Пока не встретилась она с ним, пока не увидела своими глазами, она и не подозревала, что есть на свете такие люди. Не верила. То есть когда-то прежде, в детстве, в ранней юности, — верила, мысленно населяла весь мир благородными людьми, вся жизнь представлялась ей красивым спектаклем, в котором за добро непременно воздается добром, зло наказывается, а благородство и справедливость обязательно торжествуют. В этом спектакле и ей самой, конечно же, отводилась не последняя роль.
С малых лет Люда Матвеева воспитывалась в детском доме, родителей своих она не знала, не помнила. Ее представления о реальном мире, лежащем за пределами детского дома, были наивны и прекраснодушны. Она тянулась к человеческому теплу, была доверчива до глупости, готова была отозваться на любое проявление участия, внимания, нежности. По сути дела, покинув детский дом, ступив на самостоятельную дорогу, она, как цыпленок, выращенный в инкубаторе, оказалась совершенно беззащитна перед окружающим миром. Первый же обман, с которым она столкнулась, обман со стороны человека, которого она полюбила, к которому привязалась всей своей жаждущей тепла душой и который, как выяснилось, попросту воспользовался ее наивной, восторженной доверчивостью, стал для нее едва ли не смертельным ударом.
Ей казалось тогда: ничто в жизни не имеет больше ни цены, ни смысла. Если жизнь обошлась с ней так несправедливо и жестоко, если в ответ на свои чистые устремления, в ответ на готовность жертвовать и отдавать она получила лишь грязь и подлость, то почему она сама должна еще во что-то верить?.. Как было тут не сломиться, не впасть в отчаяние… Тогда-то все и началось. В пьяном беспамятстве чудилась ей возможность облегчения мук, выпавших на ее долю. «Я не нашла в себе решимости покончить с собой сразу, почему бы не сделать это постепенно?» — говорила она в ответ на увещевания. В общем-то, у нее не было тогда никого, кто мог бы удержать ее, — ни одного близкого человека, и потому падение ее было столь стремительным. Она опускалась все ниже и ниже, многое из того, что раньше представлялось ей недопустимым, позорным, стыдным, теперь уже не вызывало стыда. И порой ей начинало казаться, что всей этой отвратительной, мерзкой, мучительной своей жизнью она и мстит окружающему миру, расплачивается с ним. Он с ней так, и она с ним так. Впрочем, все уже путалось и искажалось самым причудливым образом в ее мозгу. С кем только не пила она в те годы, в какие только компании не попадала, перед кем только не изливала свою душу! Может быть, как раз эта потребность — излить душу, разделить с кем-то свое отчаяние и тут же жестоко покуражиться над прежним своим наивным прекраснодушием — и побуждала ее к пьянству: в трезвом состоянии она была молчалива, замыкалась в себе, словно бы каменела. Но, пьянея, она быстро впадала в беспамятство, становилась беспомощной и жалкой и, просыпаясь порой в чужой, замызганной комнате, задыхалась и стонала от чувства омерзения к самой себе.
Боль, грязь, отчаяние — все перемешалось тогда в ее жизни.
Даже Устинову, перед которым исповедовалась она, как исповедовались раньше верующие перед своим духовником, не набралась она смелости рассказать, как однажды утром, возле пивного ларька, трясясь с похмелья, она… Нет, нет, лучше не вспоминать такое. Нельзя.
Так что история, из-за которой в ОБХСС вдруг вспомнили о существовании гражданки Матвеевой Л. С., скорее всего тянулась именно оттуда, из давних времен, из пьяных ее похождений.
И чего только не передумала, чего только не перебрала в своей памяти Людмила, каких только страшных сцен не нарисовала, прежде чем во вторник утром перешагнула порог комнаты номер девятнадцать и предстала перед товарищем Вакуленком. Она вошла сюда с тем развязно-кокетливым и одновременно заискивающим выражением, которое проступало на ее лице всякий раз, когда случалось иметь дело с представителями власти. Она и сама не любила этой своей манеры, оставшейся в наследство от прошлого образа ее жизни, но ничего не могла поделать с собой: видно, верно говорят: привычка — вторая натура.
Товарищ Вакуленок оказался довольно-таки молодым человеком ничем не примечательной наружности. Он бегло взглянул на повестку, которую предъявила ему Матвеева, пригласил ее сесть, а затем, после небольшой паузы, во время которой он как бы присматривался к своей собеседнице, как бы оценивал ее, спросил:
— Скажите, Людмила Сергеевна, вам известен человек по фамилии Устинов?
— Евгений Андреевич? — переспросила Матвеева. Изумление невольно прозвучало в ее голосе. Меньше всего она ожидала, что здесь пойдет речь об Устинове. — Да, конечно, известен.
— Тогда расскажите, пожалуйста, при каких обстоятельствах вы познакомились с ним?
— Ну, видите ли… — Матвеева замялась. Правое плечо ее непроизвольно дернулось. Она знала за собой это нервное подергивание, доставшееся ей тоже от прошлой ее жизни, и теперь старалась всячески справиться с ним.
— Да вы не смущайтесь, — сказал Вакуленок и даже чуть улыбнулся ободряюще, словно бы давая понять, что он замечает эту нервозность, но не придает ей существенного значения. — Говорите все, как есть.
— Дело в том… — сказала Матвеева. — А почему, собственно, вас это интересует? Что случилось?
«И правда — при чем тут Устинов? — думала она. — Что они хотят от него?»
— Позвольте пока вопросы задавать мне, — мягко, но настойчиво отозвался Вакуленок. — Чуть позже вы все поймете. Я не собираюсь ничего скрывать от вас.
В этой последней фразе ей почудился какой-то смутный намек, невнятная угроза, и она вся внутренне сжалась, похолодела.
— Так все же как вы познакомились с ним, а?
— Дело в том… — повторила Матвеева, — что Евгений Андреевич… он ведет занятия в клубе… клубе поборников трезвости… Я хожу на эти занятия…
— Угу. Значит, вы ходите к нему на занятия. Но откуда вы узнали о нем? Кто посоветовал вам к нему обратиться?
— Одна моя подруга. Видите ли… мне бы не хотелось говорить об этом… — Матвеева опять замялась, но все же преодолела себя, выдавила слова, которые не давались ей: — Я тогда… ну, в общем, довольно сильно выпивала… И подруга сказала мне, будто знает человека, который может помочь мне бросить пить.
— Это и был Устинов?
— Да.
— И что же — он помог вам?
— Да. Помог. Очень.
Плечо ее опять начало подергиваться, но она уже не обращала на это внимания. Весь разговор тяготил ее. Словно бы человек, сидевший за столом напротив нее, настойчиво пытался добраться до самого сокровенного в ее душе.
— Та-ак… — протянул он. — А скажите, Людмила Сергеевна, сколько всего человек в этом вашем клубе?
— Не знаю точно. Ну, человек пятьдесят. Может, семьдесят. Когда как.
— И занятия свои Устинов проводит сразу со всеми — со всей группой? Или с каждым в отдельности? Индивидуально?
— И так и так, — сказала Матвеева. — Чаще мы занимаемся все вместе, но, бывает, и индивидуально. Это уж как Евгений Андреевич считает нужным.
— Ну вот, к примеру, с вами он занимался индивидуально?
— Да. — Она не могла угадать, куда клонит этот человек, что ему нужно от нее и от Устинова, и от этого чувство скованности и тревожного напряжения не оставляло ее.
— Ясно. И, конечно, индивидуальные занятия стоили дороже, не так ли?
— В каком смысле? Я не поняла вас, — сказала Матвеева.
— В самом прямом, Людмила Сергеевна. Я спрашиваю вас, сколько вы платили Устинову?
— Да вы что! — изумилась Матвеева. — Нисколько я не платила.
— А другие?
— И другие тоже.
Вакуленок укоризненно покачал головой.
— Не надо скрывать, Людмила Сергеевна. Лучше скажите правду. И не опасайтесь. Вам лично ничего не грозит. В конечном счете человек работает, тратит на вас время, хочет получить за это деньги — разве это не естественно?
— Да вы Евгения Андреевича просто не знаете! — горячо воскликнула Матвеева. — Он не такой! Он копейки чужой не возьмет.
— Какая же она чужая, если он ее заработал? Так сколько же вы все-таки ему платили, Людмила Сергеевна, а? — Вакуленок с отрешенным видом что-то рисовал на белом листе бумаги. Он даже не смотрел на Матвееву, словно бы не хотел смущать ее своим взглядом.
— Да говорю вам: нисколько! — Матвеева ощутила, как все лицо ее от возмущения пошло красными горячими пятнами. — С чего вы взяли!
Вакуленок снова с мягкой укоризной качнул головой.
— Вы совершенно напрасно пытаетесь скрыть от нас правду. У нас есть точные сведения, что Устинов получал плату со своих слушателей, или пациентов, не знаю уж, как правильно их назвать.
— Это вранье! Не может этого быть! Да у кого только язык повернулся настучать такое про Евгения Андреевича! Евгений Андреевич, если хотите знать, это такой человек… такой человек… — Она оборвала себя на полуслове, она вдруг почувствовала приближение истерики. Еще немного, и она сорвется. И что она тогда сделает, это одному богу известно. Горячая волна накатывала на нее: нет справедливости! Нет! Почему верх берет всякая сволочь?!
— Значит, вы утверждаете, что все свои занятия с вами Устинов проводил бесплатно? — глядя теперь в упор на Матвееву, произнес Вакуленок.
Она едва расслышала его слова. В ушах у нее шумело.
— Я же сказала! Что вы еще от меня хотите? Что вы от меня хотите?!
Ах, знал бы этот вонючий чиновник, эта кабинетная крыса, в каком состоянии она, Людка-Чернильница, впервые притащилась к Устинову! Ха, заплатить! Да у нее четырех копеек на троллейбус тогда не было!
— Вы напрасно нервничаете. Не надо нервничать, — сказал Вакуленок. — Успокойтесь. Наша цель — установить истину, и ничего больше. И вы должны нам помочь. Только и всего. Вот вы утверждаете: не брал. Но сами подумайте: человек тратит время, энергию, силы, возится с вами, ради чего? Зачем ему это надо, а? Филантропия? Так филантропия в нашей стране не поощряется, она нам ни к чему.
— Это отчего же ни к чему? — спросила Матвеева с вызовом.
— Да оттого, что у нас все заботы о трудящихся на себя берет государство. Это у капиталистов, понимаете ли, где нет заботы о простом человеке, филантропия в моде — подачки, иначе говоря, с барского стола. А у нас для филантропии нет почвы. Если каждый свою филантропию начнет разводить, тут сплошная анархия будет. Так что, как ни крути, а концы с концами у нас с вами, Людмила Сергеевна, не сходятся. И напрасно вы не хотите нам помочь, напрасно.
Матвеева молчала, полуотвернувшись, глядя в окно. Теперь ей хотелось только, чтобы быстрее кончился этот разговор.
— Значит, не хотите помочь нам? — повторил Вакуленок. — Ну что ж. Это ваше дело. Не буду вас больше задерживать.
Из милиции Матвеева вышла с тревогой на сердце.
«Что делать? — думала она. — Как уберечь Евгения Андреевича от этих нелепых подозрений, ото всей этой грязи? Как?»
У нее не было сейчас никого ближе, чем Евгений Андреевич, чем люди, собравшиеся и объединившиеся вокруг него. Познакомившись с ними, бывая на их вечерних клубных чаепитиях, она с той же страстностью, с той же пылкостью, с какой еще совсем недавно убеждала себя в жестокости, несправедливости, низости окружающих, теперь вновь начинала верить в доброту и человеческое тепло. Видно, жажда этой веры, потребность в ней, никогда, даже в самые горькие, тяжкие времена не покидала ее, а лишь пряталась до поры в глубине души. Разумеется, те возвышенные и наивные чувства, которые она испытывала когда-то в юности, уже не могли вернуться к ней: наученная горьким опытом, она была теперь далека от того, чтобы идеализировать жизнь. Но этот маленький круг людей, с которыми свела ее судьба, представлялся как бы крошечным островком отзывчивости, добра и милосердия посреди безразличного и жестокого в этом своем безразличии мира. Каждого клубного чаепития, каждой встречи с Евгением Андреевичем, со всеми остальными «поборниками трезвости» она ждала с тем же нетерпеливо радостным, трепетным чувством, с каким ждала в детстве самые любимые свои праздники. Весь смысл ее жизни был сосредоточен отныне в этих вечерах.
И вот теперь, ей казалось, над всеми этими людьми, и в первую очередь над Евгением Андреевичем, нависла опасность. С таким трудом, с такими муками обретенному ею оазису грозило разрушение.
Так что же все-таки делать? Где, у кого искать защиту, к кому броситься за поддержкой?
Первую мысль — немедленно позвонить Устинову, поставить его в известность обо всем, что произошло сегодня, — Матвеева откинула сразу. Слишком стыдным, почти оскорбительным казалось ей говорить об этом с Евгением Андреевичем. Но с кем же тогда? К кому обратиться? На чье понимание, на чью помощь можно рассчитывать?
Веретенников. Леонид Михайлович Веретенников. Вот кто наверняка сумеет помочь. Он писатель, человек, умудренный жизнью, он должен знать, что следует предпринять. В крайнем случае он посоветует, куда обратиться. Он поймет. Жаль, в последнее время он редко бывает в клубе. Что поделаешь, занятой человек, у него другие интересы, другие заботы. Но она уверена, он все поймет правильно, не может не понять.
Из телефонной будки Матвеева набрала номер Веретенникова. К счастью, он оказался дома. Голос у него был хрипловатый, усталый. Но на просьбу Матвеевой — повидаться по важному делу — он откликнулся сразу, без колебаний.
— Боже мой, Людочка, ну о чем речь, заходите, пожалуйста. Только пусть вас не пугает беспорядок в моей келье. Матушка у меня болеет, а у самого руки не доходят. И не надо никаких извинений, я буду рад вас видеть.
Настроение у нее моментально повысилось. Мелочь, казалось бы, но Матвееву всегда необычайно воодушевляло любое проявление человеческой отзывчивости. И наоборот, пренебрежительная грубость, черствость или высокомерное безразличие повергали ее в состояние подавленности, надолго выбивали из колеи. Удачный телефонный разговор с Веретенниковым показался ей хорошим предзнаменованием, тревожное смятение, в котором она вышла из милиции, постепенно отпускало ее.
Веретенников, как выяснилось, жил в коммунальной квартире, в одной из тех типично ленинградских коммунальных квартир, все атрибуты которых столько раз уже описаны в литературе, что узнаются почти так же, как узнаются Елисейские поля даже человеком, никогда прежде не бывавшим в Париже.
Комната, куда провел Веретенников свою гостью, действительно не отличалась ни ухоженностью, ни порядком. На тахте рядом со скомканным пледом валялись книги, пачка журналов громоздилась на стуле, на письменном столе, возле старенькой пишущей машинки, стоял стакан с недопитым чаем и небрежно были разбросаны листы какой-то рукописи. Впрочем, именно такой и представлялась Матвеевой комната литератора, творческого человека. Приглашая ее сесть, Веретенников смахнул несколько книг с тахты прямо на пол.
В потертых джинсах и какой-то шерстяной кофте с нашитыми на локтях кожаными заплатами был он, как всегда, подвижен, даже несколько суетлив и, пока Матвеева рассказывала о своей беседе с Вакуленком, постоянно вскакивал и начинал нервно ходить по комнате.
— Ну и деятели! — воскликнул он то ли с возмущением, то ли изумленно, когда Матвеева закончила свой рассказ. — И что им неймется! Уж, кажется, выжили человека из института, так успокойтесь. Ан нет! Он им и тут мешает! Понимаете, Людочка, в чем дело: ведь одержимые люди, такие, как Евгений Андреевич, они подобны электрическим генераторам, они вырабатывают ток, они несут в себе электрические заряды, но заряды эти отнюдь не безобидны для окружающих, они болезненны, они раздражают, и потому первая реакция — изгнать, оттолкнуть, избавиться. Но, оказывается, этот человек опасен им и теперь — уже изгнанный, уже отвергнутый ими. Отравленные стрелы летят вдогонку. Вот что это значит, Людочка! Впрочем, на месте Устинова я бы гордился этим. Он вызывает гнев тех, кто привык к спокойной жизни, для кого чужая неординарность — что кость в горле.
— Но пострадать-то от этого в первую очередь может сам Евгений Андреевич, — робко сказала Матвеева.
— На то и борьба! — не без пафоса отозвался Веретенников. — А вы что думали? Да не расстраивайтесь, не расстраивайтесь, мы, конечно, Евгения Андреевича не дадим в обиду, о чем тут говорить. Я, во всяком случае, все от меня зависящее сделаю. Когда у нас следующий сбор в клубе? В пятницу? На будущей неделе? Ну вот и отлично. Я приду непременно. И что-нибудь мы сообразим, коллективное письмо сварганим или еще что, там посмотрим. Я, по крайней мере, постараюсь, чтобы даром им эти штучки не прошли. Клеветников и надо называть клеветниками. А то мы всё смягчаем, чего-то стесняемся. Они ведь еще на что рассчитывают: что за каждым из нас замаранный шлейф тянется прошлых дел наших пьяных, что каждый из нас комплекс неполноценности, ущербности должен в себе нести, а, значит, мы, мол, молчком будем посиживать, не решимся вступиться за Евгения Андреевича. Хотя не так это, не так! — последние слова Веретенников произнес с особым напором, почти с яростью.
Внезапно он перестал бегать по комнате и опустился на стул напротив Матвеевой.
— Впрочем, если говорить о комплексе… Вот вы, Людочка, признайтесь мне только честно, как на духу, вас никогда не мучает этот самый проклятый комплекс неполноценности? А?
— Я не знаю… — неуверенно сказала Матвеева.
— А меня вот мучает. Только не в том смысле, какой придает этим словам обыватель, для которого весь свет в окошке — тяпнуть по маленькой, и, следовательно, человек, избравший для себя путь трезвости, кажется такому обывателю ущербным, едва ли не несчастным существом. Это глупость, конечно, отъявленная глупость. Меня другое мучает. Иногда мне кажется, будто все во мне уже перегорело. Я сам пьянством своим сжег в себе все самое ценное. И это уже невосстановимо… — Мальчишеские, белесые брови Веретенникова страдальчески сошлись над переносицей. — Невосстановимо! — повторил он и ударил себя кулаком по колену. — К лучшим своим временам мне уже не вернуться, что бы там ни говорил Евгений Андреевич…
— Вы, что же, не верите Евгению Андреевичу? — с испугом спросила Матвеева.
— Нет, почему же, верю. Но только и Евгений Андреевич ведь не бог. И он не в силах вернуть то, что растрачено, выжжено, уничтожено. В этой жизни, Людочка, за все приходится платить. И не стоит обольщаться тем, что все, мол, можно рано или поздно восстановить, исправить. Нет, нельзя. Клетки мозга не восстанавливаются — мы острим, мы смеемся над этой фразой, она кажется нам расхожей банальностью, а ведь действительно — н е в о с с т а н а в л и в а ю т с я! Они остались там, в прошлых наших попойках. Жутко становится, как подумаешь об этом. Я сажусь за машинку и чувствую: все не то… не так… Мне кажется, я пишу уже как склерозный старик. А ведь мог! Мог когда-то!
— Зачем вы так, Леонид Михайлович? — страдая за него, сказала Матвеева. — Я читала ваши рассказы, они мне нравятся…
— А-а… — он махнул рукой. — Только не сердитесь, ради бога, что я разнылся перед вами. Просто хочется иной раз поплакаться перед живой душой. А вы — живая, я чувствую, я это очень хорошо чувствую. И слушаете вы хорошо, перед вами так и тянет исповедоваться. Вы ведь сестрой милосердия работаете, я не ошибаюсь? — неожиданно спросил он.
— Да, медсестрой.
— Сестрой милосердия, мне так больше нравится, — сказал Веретенников. — И к вам это больше подходит. Вы и есть с е с т р а м и л о с е р д и я. Вот выговорился перед вами, и сразу легче стало. Может, и правда, есть еще порох в пороховницах? — Он вскочил, взбодрившись, подмигнул Матвеевой, с демонстративной веселостью потер руки. — Может, и мы еще создадим что-нибудь шедевральное!
Она засмеялась.
— Вот так-то лучше, правда, Людочка? — воскликнул Веретенников с мальчишеской лихостью. — Кстати… кстати… — Он вдруг приостановился, задумавшись, лицо его опять стало серьезным. — Мне, Людочка, понадобится ваша консультация. По части женской психологии. Я тут начал сочинять один рассказец, и мне действительно оч-ченно необходим женский совет…
— Пожалуйста, Леонид Михайлович. Только я не знаю… — неуверенно сказала Матвеева.
— Не прибедняйтесь. Лучше послушайте. Сюжет, значитца, примерно таков, — Веретенников сделал паузу, словно бы колеблясь, словно бы не решив еще, с чего начинать. — В общем, так. Он и она. Любили когда-то друг друга, она — всерьез, всей душой, он — так, что называется, под настроение. Герой мой вел в то время беспутную, довольно-таки беспорядочную жизнь, и они расстались — разумеется, по его вине. Но вот проходит некоторое количество лет, и они, представьте себе, встречаются снова. Он — уже постаревший, потасканный, приближающийся к завершению жизни, она — все еще достаточно молодая. И тут роли их меняются. Теперь он тянется к ней, она отвергает его, ситуация почти онегинская, только на современный лад. Она не может простить ему прежнего его предательства. Вы слушаете? — Веретенников говорил с какой-то нервной ухмылкой, со странным весельем, которое никак не соответствовало тому, о чем он рассказывал.
— Да, да, я слушаю, — поспешно сказала она.
— Вы слушайте, слушайте, сейчас будет самое главное. Вдруг выясняется, что у нее, у героини рассказа, есть ребенок. Понимаете, е г о ребенок, о существовании которого он, отец, даже не догадывался. Сюжетец, как видите, самый банальный. Но меня интересует, как в подобных обстоятельствах должна повести себя современная женщина — именно современная. Вот, с вашей точки зрения, как?
Веретенников смотрел на нее пристально, с каким-то почти болезненным напряжением, и Матвеева, не выдержав этого его взгляда, опустила глаза.
— Не знаю. Я бы простила… — тихо сказала она.
— Я знал, что вы так скажете! Знал! — торжествующе воскликнул Веретенников. Словно ответ ее и правда означал для него сейчас нечто необычайно важное. — Вы умница, Людочка!
— Ну уж… — она смущенно передернула плечами.
— Да-да, вы добрая душа, и не стыдитесь этого, не нужно! Кстати, вы не замечали, что к Устинову, к Евгению Андреевичу, ведь тянутся люди лишь определенного склада. Хоть и одна беда всех к нему приводит, а все-таки всякий-разный к нему не придет. Это труднообъяснимо, но это так. Словно в каждом из нас есть некий тайный локатор, который выводит нас к родственным душам. Вы никогда не думали об этом?
Матвеева улыбнулась неопределенно. Ее сегодняшние мысли о них обо всех как о маленьком островке добра и отзывчивости были сходны с тем, что говорил сейчас Веретенников. Но она не решилась сказать об этом вслух. Ей не хватало слов, чтобы выразить эти свои мысли.
— Ну вот, как мы славно с вами сегодня поговорили! — с растроганностью в голосе произнес Веретенников, когда они прощались. — Вы правильно сделали, что ко мне пришли. А на заседание клуба я явлюсь непременно. Но пасаран! Или, говоря по-русски, — «они не пройдут»!
Матвеева поежилась.
— Я все-таки чего-то боюсь, — сказала она.
— Бросьте! Выкиньте из головы ваши дурные мысли! Все будет хорошо. Вот увидите, все будет хорошо!