Ощущение странности, нереальности всего происходящего продолжало владеть Ломтевым и тогда, когда после почти недельного пребывания в доме Устинова он наконец вышел на улицу, чтобы добраться до вокзала и отправиться домой, в Москву. Ему казалось, будто с того момента, когда он простился со Светланой, когда дверцы лифта, сойдясь, отсоединили его от домашнего, семейного быта, минуло неизмеримо много времени — едва ли не целая жизнь, хотя, в сущности, если судить по реальному календарю, прошло лишь десять дней. Но сколько разных событий, резких перепадов они, эти дни, вместили!
Так что, выйдя из дома Устинова, он в первую минуту остановился, словно бы оглушенный, ошеломленный тем, что жизнь, оказывается, как ни в чем не бывало продолжалась и без него. Такое чувство он испытывал прежде, еще в детстве, когда после долгой болезни, после вынужденного томительного затворничества ему разрешали, наконец, выйти во двор. Весь окружающий мир виделся в каких-то резко-отчетливых очертаниях — будто сквозь свежепромытое стекло. Ощущение собственной слабости, неуверенности, точнее — некой словно бы невесомости перемешивалось сейчас с чувством радостного ликования оттого, что ты жив, ты выкарабкался, ты есть, ты снова приобщен к этому живущему независимо от тебя зыбко-прозрачному миру.
«Я кажусь себе человеком, который долго пробирался через трясину, и вот теперь, когда впереди вдруг обнаружилась твердая земля, он, этот человек, неуверенно трогает ее ногой, опасаясь, что это только иллюзия, мираж, и почва опять начнет предательски проседать и тянуть за собой…» — так уже позже запишет Ломтев в своем дневнике, в своем самоотчете, предназначенном для Устинова.
А тогда, в первые минуты, он еще некоторое время стоял во дворе, возле парадной, откуда только что вышел, и молча щурился на солнце, чувствуя легкое головокружение. Был день, солнце светило вовсю, маленькие ребятишки возились в песочнице, веселый эрдельтерьер, погавкивая от избытка чувств, носился кругами возле них.
«Ну чем не сюжет для фантастического рассказа? — подумал вдруг Ломтев. — Переход из одного измерения в другое». Разве не это сейчас совершается с ним?
«Инопланетянин, — сказал он сам себе. — Я действительно инопланетянин. Надо заново привыкать и обживаться в этом мире».
«…Честно говоря, я даже не ожидал, что так легко выдержу свое первое испытание — путь до вокзала. Мне даже не пришлось, подобно отцу Сергию, бороться с многочисленными искушениями. Я словно бы просто забыл о них. Я проделал этот путь на удивление спокойно — будто и не было вокруг ни пивных ларьков, манящих к себе, ни магазинов, ни рюмочных. И самое поразительное, что мне не понадобилось преодолевать себя, совершать над собой усилие — я не ощущал внутреннего напряжения, внутреннего разлада, когда желание тянет в одну сторону, а совесть, разум — в другую, ничего этого не было, вот что главное. Трудно поверить, мне и самому это кажется почти чудом, но это действительно так. Да, конечно, у меня и раньше бывали целые дни, а то и недели полного воздержания от алкоголя, когда я не прикасался ни к рюмке, ни к пивной кружке, но чего мне это стоило!.. Тогда я… как бы это сказать поточнее… тогда я словно бы ощущал постоянное насилие над собой, словно бы шел на некую жертву, держал себя в узде, образно говоря. Но тайная-то мысль, тайное-то желание никуда не уходили, не исчезали, оставались во мне, загнанные внутрь, и оттого, пожалуй, еще более грозные. А сейчас… Сейчас спокойствие мое было е с т е с т в е н н ы м.
Кто-нибудь, прочитав эти строчки, наверняка усмехнется: подумаешь, мол, подвиг — дойти до вокзала и не напиться! Однако для меня это действительно было событием…» — так писал Ломтев впоследствии на страницах своего дневника.
А тогда он и правда добрался до вокзала без происшествий, как бывало лишь в прежние, давние, трезвые его времена. Однако в поезде, в дневном экспрессе, когда он занял свое место, его, как выяснилось, подстерегало еще одно испытание. По соседству с Ломтевым в кресле обосновался грузный, неопрятно одетый пожилой мужчина. Ему было жарко, пот скатывался по его багровому, отекшему лицу, мужчина поминутно отирал щеки и шею грязным платком, от него несло перегаром и дешевым одеколоном. Лицо его, полное, с масляно поблескивающими, заплывшими глазками могло бы показаться лицом чревоугодника и сластолюбца, если бы не нездоровая одутловатость, заставляющая предположить, что уже не плотские радости, а недуги занимают главное место в жизни этого человека. Впрочем, такое впечатление оказалось обманчивым. Едва устроившись в кресле, он подмигнул Ломтеву и похлопал себя по оттопыренному карману поношенного, засаленного пиджака: «Порядок в танковых войсках!» Его пропотелая и тоже мятая, с оторванными пуговицами рубашка была распахнута и открывала багровую шею, а небольшие глазки смотрели сейчас на Ломтева с хитроватой мужицкой самоуверенностью. Весь его облик, свидетельствующий о давно уже длящемся загуле, и стойкий запах немытого тела, пота и перегара были неприятны Ломтеву, но не мог же он сказать сейчас своему соседу: «Вы мне неприятны. Отодвиньтесь, пожалуйста». Нет, не принято, не заведено у нас таким образом обращаться с пьяными. Да и сам Ломтев — сколько раз заваливался, случалось, в вагон поезда сильно на взводе, с бутылкой, засунутой в портфель или карман, и управлялся затем вместе со случайным попутчиком, а то и в одиночку с этой бутылкой! Пил, бывало, прямо из горла, и разве задумывался он тогда о своих соседях по купе, до них ли ему было! Более того — отчего-то казалось ему тогда, что все непременно должны разделять пьяный его кураж, одобрять и поддерживать, а то даже и восхищаться им. И правда, разве не принято издавна у нас на Руси восхищаться пьяной удалью? Наверняка такое же чувство испытывал сейчас и этот грузный, изрядно уже накачавшийся сосед Ломтева. И Ломтеву ничего не оставалось, как изобразить на своем лице подобие ответной улыбки.
Поезд еще не тронулся, а сосед Ломтева уже раздобыл у проводницы два картонных стаканчика — он был оживлен, деятелен, суетлив: кому-кому, а уж Ломтеву отлично было знакомо подобное состояние радостного воодушевления перед выпивкой. С игриво-грубоватой бесцеремонностью сосед подтолкнул Ломтева:
— Ну что, мужик, примем по махонькой? Чтобы тормоза не скрипели.
Ломтев отрицательно покачал головой.
— Я не пью, — сказал он.
— Да ну?! — поразился сосед. — Не заливай. Знаешь, кто нынче не пьет?
— Знаю, — сказал Ломтев.
— А знаешь, так и не разводи мутотень.
Он ловким, привычным движением зубами откупорил бутылку, разлил вино по стаканчикам. Запах дешевого портвейна ударил в нос Ломтеву.
— На, держи, парень!
— Я же сказал: я не пью, — уже с некоторым раздражением повторил Ломтев.
С какой, спрашивается, стати должен он что-то объяснять этому совершенно постороннему человеку? Едва ли не оправдываться перед ним? С чего? Уже сама по себе необходимость по его милости подвергаться подобному испытанию-искушению казалась сейчас Ломтеву тягостной и отвратительной. Однако сосед его с назойливо-радостной общительностью продолжал упорно совать ему картонный стакан с портвейном. Вино плескалось на брюки, но он, казалось, не замечал этого.
— Пей, говорю, коли дают. У меня еще есть в загашнике. Не сомневайся. До самой Москвы хватит.
— Я и не сомневаюсь, — сказал Ломтев. — Только не пью я. Не пью! Сколько можно повторять! Вы, что, русского языка совсем не понимаете? Не пью я.
Сосед, чуть отодвинувшись, с интересом и изумлением оглядел Ломтева своими заплывшими, хитроватыми глазками.
— Ишь ты, оттого и нервный, видать, такой, что не пьешь? Больной, что ли? Или подшился, может?
Ломтев ничего не ответил, только раздраженно передернул плечами. «Ах черт, — подумал он. — Сколько еще раз мне придется теперь отвечать на этот вопрос!»
— Ну ладно, дело хозяйское, — продолжал между тем сосед. — Наше дело предложить, ваше дело отказаться. Только не по-русски это — на дорогу, на посошок не выпить. Дороги не будет. Это не я, это предки наши придумали. А они поумнее нас с тобой были. Правильно я говорю, а? Ну, лады, будь здоров, не кашляй! Не хочешь — не надо, нам больше останется. — Он опять бодро-весело подмигнул Ломтеву и один за другим опрокинул оба картонных стаканчика.
— Не пьешь, значит… — минуту спустя уже умиротворенно-раздумчиво произнес он. — Совсем?
— Совсем, — сказал Ломтев.
— И по праздникам не принимаешь?
— И по праздникам.
— Скучная у тебя жизнь, парень, вот что я тебе скажу.
— Вы моей жизни не знаете, откуда вы можете судить? — сказал Ломтев, поневоле втягиваясь в этот пьяный и оттого заведомо бессмысленный и нескончаемый разговор.
— Ха! Не знаю! Да я, может, тебя насквозь вижу. Ну вот, не пьешь ты — и что, веселее тебе? Лучше? Или какую другую выгоду ты имеешь?
— Да не имею я никакой выгоды, — отозвался Ломтев. — Просто не хочу быть свиньей. Надоело.
— Это ты верно сказал! В точку попал! — неожиданно обрадовался его собеседник. — Дай я тебя поцелую! — Он потянулся было к Ломтеву мокрыми губами, но Ломтев успел отстраниться. — Пьем мы по-свински, это точно. Нет чтобы культурно употребить, а мы как свиньи, это ты правильно сказал. Не умеем мы пить, — горестно вздохнул он, наливая себе еще стакан портвейна. — Не умеем. Учить нас надо.
Поезд уже набрал скорость, давно уже остались позади ленинградские пригороды. Вперед, вперед, к Москве мчался дневной экспресс. Что-то ожидало там Ломтева? Что?
— Учить… — бормотал тем временем его сосед. — Учить… Учи не учи — все там будем: и ученые и неученые, и пьющие и непьющие. А коли так, я лучше в свое удовольствие поживу, развернусь на всю катушку, чтобы потом помирать было не обидно.
Он бормотал все невнятнее, и Ломтев не отвечал ему. Да сосед его, похоже, и не ждал уже ответа, разговаривал сам с собой. А Ломтев молча смотрел в окно. Мысли о Москве, о приближающейся встрече со Светланой, обо всем, что предстояло еще ему разгрести и уладить, надвинулись, навалились на него. Первый раз он вдруг всерьез подумал о том, что, приняв решение бросить пить, бросить раз и навсегда, он не просто отказывается от употребления спиртных напитков, от выпивок с друзьями, от застолий и пьяных компаний, он, по сути дела, вольно или невольно меняет весь образ своей жизни, свои привычки, переиначивает свое сознание. Ведь все последние годы именно мысль о выпивке была главной его мыслью, главной тягой и побудительной силой, которой подчинялось все остальное. Подспудно, подсознательно мысль его была постоянно обращена лишь в одну сторону. Именно выпивка и все, что с ней было связано, являлось для него в последнее время источником самых сильных переживаний. Ничто больше так не волновало его, ничто не вызывало столь сильных эмоций. Разве могли сравниться по силе своей перепады его ощущений — от радостного, ликующего возбуждения в предвкушении выпивки до черного, похмельного отчаяния на исходе загула — с какими-либо иными его переживаниями. И успехи и неуспехи его на работе, и дела семейные — все, все это уходило куда-то на второй план, все это имело значение лишь постольку, поскольку препятствовало или не препятствовало удовлетворению основного, всеподавляющего желания, главной, все себе подчиняющей страсти…
«И что же теперь? Что взамен? — спрашивал себя Ломтев. — Черт возьми, не грозит ли мне перспектива уподобиться той подопытной крысе, которая по воле экспериментатора систематически испытывала воздействие на мозговые центры, вызывающие то чувство наслаждения, то ощущение безысходности, страха, отчаяния, и для которой эти ощущения стали наконец потребностью, главным содержанием существования? Но вот эксперимент закончен… И что же дальше? Нет отчаяния, нет безысходности, но нет и наслаждения, все спокойно, все ровно, все гладко… но… Ради чего в таком случае жить? Тот, кто переступил однажды черту, способен ли вернуться обратно — вот в чем вопрос. Или сознание уже искажено, и процесс этот необратим?..»
Такие мысли одолевали, мучили Ломтева в вагоне экспресса «Ленинград — Москва». Итак, вечный сюжет. Возвращение блудного сына. Очищающие слезы раскаяния. Победа с привкусом поражения. Возрождение к новой жизни или капитуляция, признание собственного краха? Попытка склеить то, что разбито, или обретение нового — еще неведомого ему состояния духа?.. И тогда, только тогда, все, через что довелось ему пройти, имеет хоть какой-то смысл…
Сосед Ломтева, едва Ломтев перестал поддерживать с ним разговор, задремал, голова его свесилась на грудь, рот приоткрылся, тонкая, тягучая струйка слюны сбегала с нижней губы на подбородок и падала на лацкан пиджака. Тяжелый дух винного перегара и грязного пота по-прежнему исходил от него. Во сне он громко всхрапывал и стонал.
Да, вот и Ломтев вполне мог таким возвращаться сейчас в Москву. Таким, а может быть, еще и похуже. Потом, уже в Москве, он так станет записывать в своем дневнике:
«…Мысли мои беспрестанно вертятся вокруг решения обрести абсолютную трезвость. Сознанием своим, разумом я отлично понимаю, что алкоголь никогда не приносил мне ничего, кроме тяжелых переживаний, кроме чувства униженности, боли и горечи, что каждый запой — это непоправимый удар по моему здоровью, работоспособности, памяти, что все радости, которые, казалось бы, сулит вино, на поверку всегда оказываются ложными, иллюзорными. Самообман и ничего более. Да, разумом я очень хорошо понимаю это, и все-таки… Все-таки какой-то червячок точит и точит меня, какой-то внутренний изумленный голосок спрашивает: «Как? Неужели ты навсегда откажешься от возможности открыть бутылку с холодным чешским пивом, сдунуть белую пену со стакана, ощутить на губах горьковатый вкус пива?.. Неужели ты никогда больше не посидишь с друзьями за бутылочкой сухого, не войдешь в бар, где в полутьме звучит тихая музыка, чтобы выпить за стойкой рюмку коньяку с кофе? Неужели ты готов отказаться от всего этого? Разве вино не давало тебе чувства раскрепощения, свободы, пусть временной, но все же свободы, разве не прибавляло общительности, уверенности, веселости — всего, чего так не хватало тебе иной раз в трезвом состоянии? И разве за это не стоило уплатить высокую цену?»
«За что — за это? — тут же спрашивал я себя. — За свободу, которая на деле оборачивалась лишь еще большей несвободой, еще большей зависимостью и униженностью? За общительность, или, проще говоря, болтливость, которой ты сам потом стыдился? За уверенность, которая оказывалась потом лишь пустым пьяным бахвальством? За э т о стоит платить?..»
«Ну хорошо, — тут же говорил я себе. — И все же разве пьянство мое не было пусть нелепой, негодной, стыдной, но все же попыткой вырваться из раз и навсегда заведенного круга обыденной тусклой жизни, из этой гнетущей необходимости быть к а к в с е, жить теми же убогими, шкурническими, эгоистическими заботами — будь то заботы о продвижении по службе, о престижности, о материальном достатке, которыми живут многие и многие?.. Разве пьянство мое не было своего рода протестом против пребывания в этом человеческом муравейнике, разве не порождалось оно, пусть отчасти, но все же стремлением отстоять право на свою индивидуальность, на свою неповторимость, на свою непохожесть? Или — разве не было оно в то же время реакцией на страх перед небытием, которое ожидает нас всех, защитным, наркотическим средством, попыткой снять вечную боль, вечный ужас перед той тьмой, которая предуготована всем нам? И разве те страдания, которые я причинял своим близким, не оплачены в полной мере моими собственными страданиями, и разве в этих страданиях не заложен путь к очищению?..
Так что вопрос этот: «А что взамен?» — не так уж нелеп, как могло бы показаться…»
«Действительно, что взамен? — думал Ломтев, глядя в окно, на уже скрытый сумерками, пролетающий мимо лес — Что взамен? Неужели я и правда так уж отвык от нормальной, здоровой человеческой жизни, что она кажется мне либо невозможной, либо пустой и бессмысленной?..»
Сосед его вдруг дернулся, открыл мутные глаза, с трудом, видно, соображая, где он и что с ним, потом рука его потянулась к бутылке, в которой на дне еще плескались остатки портвейна. Он удовлетворенно хмыкнул, поднес бутылку ко рту, зажмурившись, начал пить. Струйки вина потекли по подбородку. Потом он ткнул пустую бутылку под ноги, на пол вагона, невнятно и хрипло выругался, сплюнул прямо на пол и уснул снова. Казалось, и не человек вовсе, а некое животное, лишенное разума, издававшее резкий, неприятный запах, ворочалось сейчас в кресле рядом с Ломтевым.
«Так вот и я… так вот и я…» — подумал Ломтев.
Странное дело, но и прежде, в годы своего пристрастия к вину, он, когда случалось бывать в трезвом состоянии, всегда испытывал нечто вроде презрительного отвращения к пьяным, не выносил их, словно стремясь хотя бы таким образом исключить себя из их числа, отмежеваться от них, провести между собой и ими заградительную, защитную черту. Подобное же презрительное отношение к «алкашам» он замечал и у других пьяниц, совсем недалеко ушедших от тех, кого они так старательно презирали.
Скоростной поезд продолжал стремительно нести Ломтева вперед, к дому. Стучали колеса, мерно покачивался вагон, большинство пассажиров уже дремали, откинувшись на спинки кресел. И Ломтев не заметил, как уснул тоже.
Впрочем, сон был какой-то странный, ему казалось, вроде бы и не спал он вовсе. Просто он увидел себя вдруг в какой-то незнакомой комнате, обставленной казенной мебелью. Номер гостиницы, что ли. Какие-то люди с неразличимыми лицами окружали его. Кто-то принес бутылку сухого вина. Стаканов не хватило, и Ломтеву налили вино то ли в какое-то блюдце, то ли в пластмассовую вазочку. И он, наблюдая за тем, как пустеет бутылка, вдруг испытал томительное раздражение оттого, что людей много, а вина мало — одна бутылка на всю компанию. И уже напряженно и беспокойно заработал мозг: куда бежать, где достать еще? И тут же вместе с этой раздраженной озабоченностью явилась вдруг тягостная мысль: «Значит — опять? Снова — все то же самое? Выходит, замкнутый круг? Не вырваться…»
Он тут же проснулся, пришел в себя, пытаясь стряхнуть это тягостное отчаяние, и с облегчением, с радостью вдруг понял, что все это и правда только приснилось, только почудилось ему. Какое, оказывается, это счастье — ощутить себя трезвым и чистым! Вот тебе и ответ на вопрос: «А что взамен?» Вот и ответ…
Ломтев посмотрел на часы: до прибытия в Москву оставалось еще немало времени, но он уже отчетливо, почти физически ощущал, как мечется сейчас по квартире Светлана, охваченная тревогой и надеждой, желая верить и не веря в те слова, которые произнес он сегодня, разговаривая с ней по телефону: «Все нормально, Света, все нормально. Можешь больше не беспокоиться за меня». Он специально сделал нажим на слово «больше». «Не знаю, Витя… Я ведь уже и з в е р и л а с ь, — ответила она ему. — У меня сил больше нет…» И столько муки, столько горькой безнадежности было в ее голосе, что Ломтев сглотнул внезапно подступивший комок к горлу. Именно теперь, когда ему так нужна была ее поддержка, ее вера в него, она и хотела поверить и не могла. «У меня сил больше нет…» Сколько же надо было ей выстрадать, пережить, познать лжи и грязи, чтобы сказать теперь так, чтобы смириться с собственной беспомощностью и бессилием изменить что-либо… А ведь прежде она всегда с готовностью хваталась за любой росток надежды, за любой просвет, — готова была и прощать, и верить ему, и плакать вместе с ним… Все было, все…
Он снова уснул, и сон его на этот раз был легким и спокойным, без всяких видений. Время от времени он просыпался и засыпал снова, а пробудился окончательно, когда поезд уже подходил к Москве. Ломтев прильнул к стеклу, там, за окном, пробегали огни знакомых пригородов. За спиной его хрипло бормотал что-то еще не до конца очнувшийся сосед, но Ломтев не слушал его. Волнение — до внезапной слабости во всем теле — охватило его. Он прижимался лбом к стеклу, а навстречу уже наплывал освещенный перрон Ленинградского вокзала, маячили уже за окном первые фигуры встречающих. Ломтев искал глазами Светлану. Сколько раз, бывало, вываливался он из вагона навстречу ей пьяный, или озлобленно-томимый тяжелым похмельем, или размягченно-виноватый, с глуповатой хмельной улыбкой — каким только не приходилось ей видеть его!.. Понимал ли он, чувствовал ли тогда, на какую боль, на какой стыд обрекает ее, думал ли об этом?..
«Кончено, кончено… теперь кончено с этим… — мысленно повторял он. — Теперь все будет по-другому».
И тут он увидел Светлану. Ее лицо в отсветах перронных фонарей казалось неестественно бледным. И напряжение, и тревогу, и робкую надежду, и неуверенность — все это успел прочесть на ее лице Ломтев, прежде чем их глаза встретились, прежде чем она увидела его. Выражение все той же робкой, ищущей надежды, которое он уловил на ее лице, было и в ее взгляде. Беззащитность ребенка — вот что ощутил сейчас в ее глазах Ломтев. И это ощущение разом отозвалось в его душе ответной нежностью — такой сильной, почти невыносимой, какую он не испытывал никогда прежде.
Но в это мгновение чья-то рука, сильно ухватив его за плечо, отодвинула Ломтева от окна. Это ожил пьяный его сосед. По-прежнему держась за Ломтева, словно бы даже полуобняв его, он бессмысленно таращился на перрон.
— Щас… щас… мы с тобой, парень… рванем… щас… — бормотал он.
Ломтев резко отодвинул его и начал торопливо пробираться к выходу. Наконец он выскочил на перрон. Светлана словно бы в нерешительности стояла чуть поодаль, всматриваясь в него. Этот ее изучающе-беспокойный взгляд был хорошо знаком Ломтеву.
— Света! — сказал он.
— Боже мой, Витя, ты опять!.. — с тихим отчаянием проговорила она. — Ты опять пил! Кто это с тобой? С кем ты ехал?
Мгновенное раздражение взметнулось в душе Ломтева. Нет, не такой представлялась ему эта встреча. А впрочем, чего он ждал? Что его встретят с духовым оркестром? С цветами? Понесут на руках?
— Да ты что, Света! — возмущенно сказал он. — С чего ты взяла? Не пил я ни с кем, разве ты не видишь?
— Я вижу, я все вижу… — быстро, все с тем же отчаянием говорила она. — Ну зачем ты, Витя? Ты же убиваешь себя! Я так надеялась, а ты…
— С чего ты взяла, с чего ты взяла… — в растерянности, не зная, как переубедить ее, повторял Ломтев.
Он чувствовал свое бессилие что-либо доказать. Слишком часто обманывал он Светлану, слишком часто черное выдавал за белое, лгал и изворачивался перед ней, и вот теперь, когда он был на самом деле честен и чист перед ней, она сама оказывалась уже не в состоянии поверить ему. Что ж, видно, еще и через это испытание предстояло ему пройти.
— Да посмотри, Света, я же совершенно трезвый, неужели ты не видишь? — в бессильном отчаянии твердил он. А какой-то иной, внутренний голос уже звучал раздражающе-злобно в его мозгу: «Какого черта я, собственно, должен ей что-то доказывать? И ради чего, спрашивается, все мои усилия, старания, жертвы, если мне все равно не верят, если в ее глазах я все равно остаюсь пьяницей?»
И уже чувствовал Ломтев: еще немного, и он сорвется. Безрассудная ярость нарастала в нем, и он уже не в силах был с ней справиться.
И в этот момент Светлана вдруг неуверенно прикоснулась к его руке.
— Витя, прости меня, я не знаю, что со мной… — сказала она, и слезы прозвучали в ее голосе. — Я ничего не знаю… Я так хочу верить… И боюсь… не могу… Ты прости меня, Витя…
Она остановилась и подняла к нему свое бледное лицо. И разом вдруг все нервное напряжение последних дней прорвалось в душе Ломтева.
— Света… — сказал он, гладя ее руку. — Света… Я так… Я… — и не договорил, не смог больше произнести ни слова.