— К вам, Иван Дмитриевич, — сказала Маргарита Федоровна, и сразу вслед за ней, не дожидаясь особого приглашения, в кабинет вошел мужчина лет сорока — сорока пяти, с обветренным кирпично-красным лицом и мощной загорелой шеей, на которой не сходился воротник пестрой рубашки, так что узел яркого — голубое с оранжевым — галстука лишь прикрывал незастегнутую пуговицу.
Держался посетитель с легкой нарочитой развязностью и плохо скрываемым смущением, как держится обычно взрослый, серьезный человек, заглянувший в кинотеатр на заведомо детский, пустяковый фильм.
— Иван Иванович Безымянный, — представился он, крепкой, уверенной хваткой пожимая руку Архипова. — Как говорится, этим все сказано. Вся моя биография в этой фамилии и имени-отчестве. Можно и не рассказывать ничего больше. Точно?
— Нет уж, вы все-таки расскажите, — сказал Архипов, подмечая на левой руке вошедшего старую, неумело сделанную, наверняка еще детдомовскую татуировку. Четыре расплывчатые, кривые буквы: «Петр».
Архипов, медлительно двигаясь, вышел из-за своего огромного письменного стола и сел в кресло напротив Ивана Ивановича Безымянного.
— В моей биографии — сплошные предположения, товарищ профессор, — сказал тот. — Родился я вроде бы в тридцать восьмом году — так записано в моих документах. Вероятнее всего, в Ленинградской области, хотя это тоже предположительно. С конца сорок первого жил в детдоме в Башкирии, там и назван Иваном Ивановичем Безымянным. Потом, когда я стал старше, я пытался расспрашивать, узнавать, — по одним рассказам получалось, будто меня нашли, подобрали на какой-то станции, как я там оказался, один аллах ведает, по другим — будто просто привезли меня в эшелоне вместе с такими же, как я, детьми. Эшелон был из Ленинградской области. Вот, пожалуй, и все, что я о себе знаю. Как видите, негусто.
Он помолчал, беспокойно шевеля руками, не зная, куда их пристроить.
— Ну и чем же, вы считаете, мы можем вам помочь? — осторожно спросил Архипов.
— Да чем мне теперь поможешь! — сказал Иван Иванович. — Ничем, думаю. Извините, что время у вас отнял. Я бы и не пошел к вам — чего людей зря от дела отрывать, — если бы не ребята с моего участка. Прочли эту заметку в газете и пристали: пойди, Иван, да пойди, чем, мол, черт не шутит… Извините меня, конечно. А потому они так на меня навалились, что я им, знаете, рассказывал… Мне иногда кажется, будто я что-то помню… Ну, из той своей жизни… Как бы вам объяснить понятнее Вот, к примеру, бывает у вас, товарищ профессор, так, что слово будто вертится на языке, а припомнить его не можешь, знаешь, что известно оно тебе, точно знаешь, мелькает что-то в голове, кажется, вот-вот вспомнишь, а не выходит, не получается… Бывает так?
— Бывает, — улыбаясь, сказал Архипов.
— Так и со мной, похоже. Не память вроде даже, не воспоминания, а так… Как бы отблески памяти или, может, точнее выразиться — тени памяти… Иногда думаешь: лучше бы уж ничего не помнить, а так только мучаешь себя понапрасну…
— А что именно вы помните? — спросил Архипов. — Вы можете рассказать?..
— Ну… вот вроде бы речка… — смущенно сказал Безымянный. — И камень большой, теплый… Даже не знаю, как это объяснить… Я тут как-то в доме отдыха проживал летом на Карельском перешейке… Ну, пошли мы в лес, а там — поляна такая и валун лежит, на солнце. Я присел отдохнуть, ладонью камня коснулся, и вдруг — меня как поразило: да было это уже со мной, было! Или вот еще помню: паровоз гудит. Запах паровозный помню. Мне кажется, может, отец мой на железной дороге работал? Я до сих пор этот запах — запах шпал, масла смазочного, угля — как услышу, так сам не свой делаюсь, все в душе у меня переворачивается, честное слово! Мне говорят: не можешь ты ничего помнить, слишком мал был, это ты, значит, все потом напридумывал, навоображал. Я и сам иной раз сомневаюсь, не знаю… Я к вам потому и пришел, чтобы с точки зрения достижений современной науки вы ответ мне дали: могла в моей памяти хоть эта малость сохраниться или это все — чепуха, сплошная фантазия? Мне знать это важно. Возможно такое, товарищ профессор?
Он смотрел на Архипова с надеждой и тревогой, ждал, что тот скажет.
— Возможно, отчего же невозможно? — сказал Архипов и сразу заметил, как напряженность постепенно отпускает черты лица его собеседника и оно становится проще и добрее. — Во-первых, вы учтите такое обстоятельство: год вашего рождения, вы сами это сказали, может быть недостоверен, и вы перед началом войны, возможно, были несколько старше, чем это представляется вам сейчас. Это одно. А второе — наши самые ранние детские впечатления так или иначе — можем мы их припомнить или нет — все равно запечатлеваются в нашем мозгу, в нашем сознании, остаются с нами. И страх, и радость, испытанные нами в самом раннем детстве, и ласка, и боль — все это, я уверен, во многом определяет наше будущее, нашу взрослую жизнь, то, какими мы станем — добрыми или злыми, жестокими или отзывчивыми… Вот, посмотрите, Иван Иванович, что у вас в памяти, в ваших ощущениях сохранилось — пусть подсознательно, пусть обрывочно, смутно, зыбко, но сохранилось: речка, теплый камень, солнце, запах шпал, паровозный гудок… Я вот сейчас это все перечисляю, а на меня радостью так и веет, ощущением счастья, не правда ли? Вы тоже это чувствуете? Я почти с полной уверенностью могу сказать: у вас были хорошие, ласковые отец и мать… И начало, самое начало детства вашего было счастливым — это ведь тоже немаловажно знать, не правда ли?..
— Да, — сказал Безымянный. — Да. Я сейчас слушал вас, а сам словно бы их — родителей своих — видел. Я вам давеча неправду сказал: мол, будто бы лучше уж ничего совсем не помнить, мол, только мучаешь себя понапрасну. Не так это! У меня, может, дороже этих воспоминаний, речки этой, гудка паровозного, и нет ничего в жизни…
Он замолчал, словно застыдившись только что произнесенных слов. Молчал и Архипов.
— Я ведь пробовал искать своих родных. По радио объявления давал, да где там — разве отыщешь! Примет-то никаких. А все равно слушаю… Есть такая передача специальная по радио, по маяку — «Вестник розыска» называется. Вы не слушаете ее?
— Нет, — сказал Архипов. — Мне некого разыскивать.
— Там сотни людей друг друга ищут. Дети, потерявшие родителей, родители, потерявшие детей… Столько лет прошло, жизнь целая, можно сказать, а всё ищут, всё надеются… Я как послушаю, у меня сердце щемит… Вот слышу, к примеру: разыскивается Панкратов Михаил Леонидович, тридцать девятого года рождения, уроженец города Ленинграда, потерялся в сорок первом году в Калининской области, и думаю: а может, он, этот Панкратов Михаил Леонидович, и есть я? Как узнать? Кто я на самом деле? Кто? Мы же с матерью моей, если она жива, по одной улице можем пройти, в одном трамвае рядом можем ехать и не узнаем друг друга. Вот что меня мучает. Или правду говорят, что мать сына всегда узнает, сердцем почувствует?.. Мне на этот счет, когда я еще в армии служил, много удивительных историй рассказывали. Или, может, просто утешить хотели, обнадежить — не знаю… Я тут книгу одну недавно прочел. «Найти человека» называется. Писательницы Барто. Очень хорошая книга, жизненная. Так там, к примеру, случай рассказывается, будто девушка одна родных своих отыскала только потому, что помнила: до войны они рядом с баней жили… Но я-то даже такой мелочи, такой ерунды не помню, ничего…
Что заставляло этого далеко не юного уже человека, имевшего, вероятно, собственную семью, детей, с такой настойчивостью, с такой упрямой надеждой искать свою мать, своих родителей? Только ли тоска по неиспытанной материнской любви и ласке? Только ли нерастраченное чувство родственности?..
«Родители передают нам не только свою любовь, — думал Архипов. — Они передают нам еще и опыт прожитой жизни, п а м я т ь о тех людях и той земле, куда уходят наши корни. Порой нам это кажется не столь уж и существенным — ведь в молодости нередко лишь собственная жизнь представляется самой важной, единственной в своей исключительности… Но вот попробуй лишись этой памяти, оборви эту нить, разомкни эту цепочку, и ты сразу почувствуешь, чего ты лишился, что утратил. Мы почти не задумываемся над этим. По сути дела, только тот, кто лишен этой памяти, кому суждено стать б е з ы м я н н ы м, остро ощущает свою потерю…»
И вот что странно — чем более глубоким стариком становился Архипов, тем чаще думал он о своей матери. Когда-то, по глупой и торопливой наивности, свойственной молодости, казалось ему, что, чем дальше уходит человек от своего детства, чем глубже погружается в старость, тем неосязаемее, призрачнее должны становиться воспоминания о матери. Оказалось, наоборот. Только теперь по-настоящему понимал он, какую роль в его жизни сыграла эта женщина — его мать. Чем она была для него. Она обладала той скрытой от чужих глаз, почти ничем не проявлявшейся внешне гордостью, тем истинным чувством собственного достоинства, которые никогда не позволяли ей поступить не по совести. Обмануть, солгать, изменить своим принципам — это для нее значило унизиться, — унизиться прежде всего в собственных глазах. Она сохранила это достоинство до самой смерти. Уже опухшая от голода, умиравшая в огромной нетопленой квартире, она отказалась обменять золотые серьги на хлеб не потому, что жалела золото, и не потому даже, что серьги эти были памятью о муже, а оттого, что знала: человек, который предлагал ей хлеб, крадет его в госпитале. Когда сестра Архипова после войны рассказывала эту историю, не все верили ей — мол, блокадный голод ломал и не такие принципы. Но Архипов знал свою мать, и он верил.
— Вы все-таки не теряйте надежды, ищите, — сказал Архипов. — Случаи бывают самые поразительные…
Если бы у него у самого был хоть один-единственный шанс, хоть самая малая надежда, неужели бы не ухватился он за эту надежду? Разыскивается… разыскивается…
Разыскивается Архипов Дмитрий Иванович, двадцать первого года рождения…
Разыскивается Архипов Сергей Иванович, двадцать третьего года рождения…
Разыскивается… Но затерялись они на бесконечных полях войны, исчезли бесследно в нескончаемых пространствах времени. Ищи не ищи, зови не зови — не дозовешься…
Архипов тяжело, по-стариковски, с хрипом в груди вздохнул.
— Не знаю, — сказал он, — сумеем ли мы что-нибудь сделать для вас… Шансов, конечно, почти никаких, но попытаться можно… А вот скажите, Иван Иванович, я смотрю — что это у вас за татуировка на руке? Отчего — Петр? А не Иван, Ваня? Друг у вас такой был?..
— Да нет… — смущенно отмахнулся Иван Иванович. — Мальчишество это, глупость… Я, когда пацаненком был, очень не любил свое имя, не нравилось мне, что меня так назвали… Понимал же я, что не мое это, не настоящее… Вот и придумывал…
— Но почему все-таки — Петр? Почему не другое какое-нибудь?..
— Не знаю… — Безымянный пожал плечами. — Такая фантазия пришла в голову. Мало ли что пацану взбредет… Я, помню, даже дрался тогда, требовал, чтобы меня Петром звали. Потому и наколку эту сделал. Уже потом, знаете, товарищ профессор, я даже думал: может, в этом какой смысл был? Может, к примеру, моего отца Петром звали?.. Да только как проверишь — доказательств-то никаких нету… Ребячество одно…
— Ну что же… — задумчиво повторил Архипов. — Попытаться все-таки можно… Обещать ничего не обещаю, но загляните через недельку, я подумаю…
— Спасибо, товарищ профессор, — отозвался Безымянный. — Я и так вам благодарен. Поговорил с вами, и легче на душе стало. Спасибо вам.
Некоторое время после ухода Безымянного Архипов сидел неподвижно, задумавшись, потом протянул руку к телефону, набрал номер лаборатории Мережникова.
— Петр Евгеньевич? Если вас не затруднит, подошлите, пожалуйста, ко мне кого-нибудь из ваших сотрудников, кто посвободнее…
— Посвободнее? — переспросил Мережников. — Вот если Елену Георгиевну Вартанян? Это наша новая сотрудница. Как, вас устроит, Иван Дмитриевич?
— Хорошо, милости прошу, — сказал Архипов. — Передайте Елене Георгиевне, что я ее жду.