С Архиповым ч т о - т о п р о и с х о д и т — фраза эта, пущенная с легкой руки Перфильева, скорее не фраза даже, а ощущение, догадка, предположение, поползла по институту, возникая и повторяясь то в коридоре, то в библиотеке, то в институтском буфете. Что скрывается за этой фразой, никто, разумеется, толком не знал, объяснить не мог. Да и сила ее, привлекательность заключались как раз в таинственности, в намеке, в неопределенности. Говорили, будто Иван Дмитриевич закрылся в своем кабинете и даже близких сотрудников своих, даже Аркадия Ильича Стекольщикова принимает неохотно. Что он там делает, отгородившись ото всех, оставаясь один в кабинете, знала, наверное, одна только Маргарита Федоровна, но она ни в какие разговоры относительно Архипова ни с кем не вступала. Да к ней и не обращались с подобными вопросами, зная это ее неукоснительное правило, этот ее принцип. Говорили также, будто в эти часы, оставаясь в одиночестве, Архипов предпочитает даже не снимать телефонной трубки, но так это или не так — подтвердить опять же могла одна лишь Маргарита Федоровна. Еще рассказывали, будто был у него р а з г о в о р в горкоме с неким занимающим достаточно высокий пост лицом, но опять же о чем шел э т о т р а з г о в о р — никто не знал. Просто р а з г о в о р, и все. Были и другие сведения. Кто-то утверждал, что видел, как к Ивану Дмитриевичу в кабинет прошел некий человек, явно посторонний, не институтский, и с этим человеком Иван Дмитриевич имел долгую, едва ли не на полдня затянувшуюся беседу…
Одним словом, слухи были противоречивые, и возникали они вроде бы на пустом месте, вокруг мелочей каких-то, пустячков, и бродили потом по институту, будоража сотрудников, потому что само по себе появление этих слухов уже и свидетельствовало о том, что с Архиповым ч т о - т о п р о и с х о д и т.
Впервые эту фразу Леночка Вартанян услышала, конечно же, от Веры Валентиновны. Вера Валентиновна больше ничего не добавила, но все-таки в ее словах слышался намек на нечто такое, что будто бы уже было известно самой Вере Валентиновне, но что пока не следовало рассказывать остальным.
Однако Леночке было совсем не до разговоров. Завтра ей предстояло проводить эксперимент по заданию Мережникова, работать с испытуемым, и она готовилась к этой работе, подбирала слайды. Да и куда больше слухов об Архипове, которые никак ее не касались, Леночку занимали мысли о Глебе Гурьянове.
С Гурьяновым после того вечера, когда они торопливо простились на лестнице ее дома, Леночка больше не встречалась. Нарочно он избегал ее или так уж получалось случайно, что не пересекались их пути, — об этом оставалось только гадать. Да, может быть, и к лучшему это было. Как бы она повела себя теперь — после того, что узнала о нем от Веры Валентиновны? После ссоры с отцом? Ощущение непоправимости всего происшедшего не оставляло ее. Все, что было заложено в ее душу домашним воспитанием, привито ей с самого раннего детства, содрогалось и протестовало при одном слове «тюрьма», «заключение», «преступник». А отец! Что бы сказал отец, узнай он об этом! Лучше и не думать.
Но в то же время ее тянуло увидеть Гурьянова. Со стыдом и тайным страхом она вдруг обнаружила, что интерес ее к Гурьянову не только не исчез, а стал даже острее, напряженнее. Она страдала от своей непоследовательности, обвиняла себя в слабоволии, в испорченности, уже чувствуя, что, если Гурьянов не объявится и сегодня, она не выдержит и сама разыщет его. При этом она старалась уверить себя, что отношение ее к Гурьянову здесь ни при чем — просто ей надо поговорить с ним об Архипове. Ей любопытно знать, что скрывается за словами Веры Валентиновны, и Глеб — единственный человек, кто может ей объяснить, что именно происходит с Архиповым.
У Леночки вдруг появилась несвойственная ей раньше изобретательность. Путь в библиотеку проходил по коридору первого этажа, мимо лаборатории, где работал Гурьянов. И Леночка несколько раз за день бегала в читальный зал. Ее переживания, а точнее сказать — ее сердцебиение в эти минуты с наибольшей точностью можно было выразить графически с помощью синусоиды: вершина синусоиды, ее пик приходился, естественно, на тот момент, когда Леночка приближалась к двери, за которой работал Гурьянов. А потом — снижение, спад, нулевая отметка… И новая фаза — это обратный путь из библиотеки в лабораторию. Прямо хоть садись и вычерчивай кардиограмму.
Наконец Леночка набралась смелости и толкнула дверь, вошла. Гурьянов был на месте. Он сидел за столом над разостланной схемой и в задумчивости слегка пощипывал бровь. Слышал ли он, как она вошла? Во всяком случае, обернулся он не сразу, словно бы нехотя, с трудом отрываясь от своего дела. Но, обернувшись, увидев Леночку, вскочил моментально и молча пошел ей навстречу. Он был в том же черном рабочем халате, что и в прошлый раз, когда показывал ей свою лабораторию. Какой-то журнал, согнутый пополам, торчал из кармана халата.
— Что ж вы исчезли, вас совсем не видно, а еще обещали взять надо мной шефство, — сказала Леночка чуть капризно, как говорят избалованные дети. И сама внутренне ужаснулась игривой неестественности своего голоса.
— А я вам письмо собрался писать, — сказал Гурьянов.
— Письмо? Мне? — поразилась Леночка.
— Да, — сказал Гурьянов, словно не было в этом ровным счетом ничего удивительного. — Я уже три раза принимался…
— Ну и что же вы хотели мне написать?
— Что хотел написать? Вот напишу, запечатаю, наклею красивую марку… тогда узнаете… — сказал Гурьянов.
— Нет, так нечестно! — возмутилась Леночка. — Уж раз начали, так договаривайте. Признавайтесь немедленно. Слышите?
— Это непростой разговор, Лена, — становясь вдруг серьезным, сказал Гурьянов. — Да присядьте вы, чего ж мы стоим. И не оглядывайтесь каждую минуту на дверь, никто вас искать здесь не станет, и рабочий день уже кончается, чувствуйте себя свободным человеком…
Окна в комнате были зашторены черной бумагой, свет давала лишь настольная лампа под металлическим колпаком, и от этого невольно создавалось впечатление, будто сейчас уже глубокий вечер и институт затих уже, опустел. Только они вдвоем и остались в этой странной, похожей на аппаратную космического корабля, комнате…
— Помните, — продолжал Гурьянов, — я в прошлый раз вам про болевую точку мысль развивал, про тайну, которая, мол, есть в жизни у каждого? Так я ведь уже тогда с вами поговорить хотел, только не сумел, не решился… Я уже тогда одну вещь о себе должен был сказать… Дело в том, Лена…
Он словно сквозь кусты продирался, сквозь бурелом, к той единственной фразе, которую ему предстояло произнести.
— Это моей биографии касается… понимаете, Лена…
— Я знаю, — сказала она.
— Знаете? — быстро спросил Гурьянов. — Что вы знаете? Откуда?
— Ну… будто вы… — Леночка не могла подобрать подходящего слова. — Мне Вера Валентиновна сказала…
— Ах, черт! — В досаде Гурьянов ударил кулаком себя по колену. — Еще только ее не хватало! Ну и что же она вам сказала? Да не стесняйтесь вы, Лена, говорите прямо, какая теперь разница.
— Сказала… что вы были в заключении… Только она точно не знает, за что… А я не поверила. Правда, я и сейчас не верю, — она с надеждой взглянула на Гурьянова.
— Нет, Лена. Был. От этого никуда не денешься.
— Да за что же?! — воскликнула Леночка. — Что вы такого могли сделать? Вера Валентиновна на что-то ужасное намекала, но этого же не может быть!..
— Да, Лена, если одним словом ответить, слишком страшно, пожалуй, прозвучит, — сказал Гурьянов. — Я вам все объяснить должен, всю историю свою рассказать, если вы, конечно, захотите слушать…
— Захочу, — сказала Леночка отважно.
— Только история эта давняя и начинать ее нужно издалека… — сказал Гурьянов, словно все еще колеблясь. — Нет, вы правда готовы меня выслушать? У вас хватит терпения?..
— Ну что вы такие странные вопросы задаете! — отозвалась Леночка. — Я же сказала уже… Сколько будете рассказывать, столько и буду слушать.
— Ну, хорошо. Попробуйте тогда представить меня школьником, мальчишкой, восьмиклассником… Пятнадцатый год мне в то время шел. Вообразите себе интеллигентного, воспитанного, д о м а ш н е г о, одним словом, мальчика… Мы отчего-то привыкли все подобные эпитеты обычно как бы со знаком минус употреблять, особенно если они к мальчишке относятся… Воспитанный — так уж непременно маменькин сынок, отличник — так уж ябеда, подхалим, зубрила, интеллигентный — так уж очкарик, слабак, рохля, не иначе. Такой стереотип уже выработался. А я эти слова сейчас в их истинном, высоком смысле употребляю. Не был я ни рохлей, ни подхалимом, и маменькиным сынком, как мне кажется, не был, хотя маму свою любил и привязанности этой не стеснялся, не прятал, как некоторые подростки в этом возрасте. Впрочем, немалую роль и то играло, что на нашу тогдашнюю жизнь свой отпечаток война наложила. Так что каким бы домашним ребенком я ни рос, а хлебнуть пришлось всякого. Я, Леночка, ведь, поверите ли, первый раз настоящее пальто купил и надел, когда уже из заключения вернулся…
«Из заключения…» — мысленно повторила Леночка. А он произнес это слово привычно, мимоходом, не задержавшись, не споткнувшись на нем.
— …а так все в каких-то ватниках, в архалуке каком-то перешитом ходил. Такая тогда жизнь была. Всего третий год шел после Победы. Но не в этом дело. По натуре своей был я подростком довольно замкнутым, мне нередко приходилось оставаться дома одному, но одиночество никогда меня не тяготило — наоборот, оно как бы прибавляло пищи моему воображению. Читал я, конечно, в то время много и беспорядочно: от Достоевского до Шпанова — все, что попадалось под руку. И стихи уже сам пробовал писать. С этими своими стихами я и пришел однажды во Дворец пионеров, в литературную студию. Я не знаю, поймете ли вы меня, Лена, но для меня тогда началась особая, новая жизнь. Помните, у Хемингуэя — «праздник, который всегда с тобой». Точнее, чем этими словами, мое тогдашнее состояние не передашь…
Гурьянов замолчал, задумчивая улыбка выступила на его лице. Казалось, он прислушивался к чему-то. Леночка терпеливо ждала, не торопила его.
— Мы собирались во Дворце два раза в неделю и читали стихи, свои и чужие, и спорили иногда до тех пор, пока нас не выгоняли уборщица, гардеробщики или сторож, запиравший помещение. Вот оглядываюсь я теперь назад и вижу, что никогда больше уже я не жил такой возвышенной, такой одухотворенной жизнью, как в то время. Честное слово, я не преувеличиваю. Я даже думаю иногда, что, может быть, эта жадность к жизни, восторг перед ней, острота ее восприятия и были отличительной чертой нашего поколения. Мы же были д е т и в о й н ы. После четырех долгих военных лет, после тьмы, голода, страха, ожидания и потери близких мы словно бы из бомбоубежища вдруг вырвались навстречу теплу, жизни, свету и впитывали в себя эту жизнь каждой клеткой, каждой частицей своего существа…
Итак, два раза в неделю я возвращался из Дворца пионеров, я шел по вечерним улицам один, я мог думать, мечтать о чем угодно. Погода тогда вроде бы и не имела для меня существенного значения — как будто и не было вовсе ни сырых, ни дождливых, холодных и ненастных вечеров, все они оказывались одинаково хороши для меня, в каждом была своя привлекательность. Падал ли неторопливый снег, отражались ли огни в мокром асфальте — все вызывало в моей душе ответное движение. Сочинял ли я во время этих одиноких прогулок стихи? Не помню. Да собственные стихи, честно говоря, и не имели тогда для меня такого уж значения. Я бы, конечно, покривил душой, если бы сказал, что мне совсем уж безразлично было, что говорили о них в студии, но все-таки не это было главным. Не начни я сочинять стихи, я бы наверняка принялся писать рассказы, или рисовать, или играть на рояле, или записался бы в театральный кружок — для меня была важна сама атмосфера тех вечеров. К тому же я влюбился. Это была моя первая влюбленность, такая же чистая и возвышенная, как все мои тогдашние помыслы. Влюбленность, в которой я не смел признаться, так как считал себя малоинтересным, невзрачным человечком по сравнению с той, к кому было обращено мое чувство. Звали ее Юля. Это была девочка, моя ровесница, так же, как и я, ходившая в литературную студию. Но стихи ее, в отличие от моих, обладали тем, что называется, своим голосом, живой искрой, — ей даже предрекали тогда большое будущее, однако поэтессой она так, кажется, и не стала, во всяком случае я не встречал никогда ее имени в печати…
У нее были большие, черные, влажно поблескивающие глаза и румяные щеки. И вся она была плотненькая, крепко сбитая — кровь с молоком. Это, впрочем, пожалуй, уже мое теперешнее восприятие, тогда она, разумеется, виделась мне в несколько ином, более романтическом ореоле. Как бережно копил я в памяти каждое ее слово, каждый жест, каждую усмешку, а потом роскошествовал в одиночестве, заново перебирая, пересматривая все это свое богатство! Каких только поводов и предлогов я не придумывал, чтобы лишь проводить ее если не до дома, то, по крайней мере, до остановки трамвая! Сколько раз являлся я к Дворцу пионеров задолго до начала занятий и бродил где-нибудь поблизости, на Невском, только с одной-единственной целью — как бы невзначай встретить ее, пока она была одна, пока ее вниманием не завладели еще другие кружковцы!.. Странно, но при всем при этом мне отчего-то никогда не приходило в голову посвятить ей стихи, я даже не пытался никогда этого сделать — словно заранее знал, что любые подобные попытки окажутся бесплодными, недостойными Юли. Зато стоит ли говорить, что все ее стихи я знал наизусть! Иногда в задумчивости я и не замечал, как начинал шептать их, и тогда мама мне говорила, посмеиваясь: «Ты что, опять молишься?» А они и верно были для меня как молитва. Я до сих пор, поверите ли, некоторые строки помню, до сих пор меня волнение охватывает, когда я по Невскому иду мимо Дворца. Дома, конечно, несмотря на мамины прозрачные шутки, я ни о чем не рассказывал. Зато, когда я был один, когда шел из Дворца домой по осыпанным мелким дождем улицам, никто не мешал мне твердить Юлины строчки. Вы не сердитесь, Лена, что я так подробно рассказываю о моих тогдашних переживаниях, о состоянии моем тогдашнем — без этого, боюсь, я не сумею объяснить вам дальнейших событий. Но я уже подхожу к главному.
Дело в том, что моя жизнь вовсе не была так безоблачна, как это может показаться. Чуть ли не каждый день на мою долю выпадало испытание, одна мысль о неизбежности которого отравляла мне…
Гурьянов не договорил. Дверь шумно отворилась, и в лабораторию заглянула Вера Валентиновна.
— Ах, вот вы где, Леночка! — воскликнула она. — А я вас по всему институту ищу! Вас Иван Дмитриевич к себе вызывает…
— Иван Дмитриевич? Меня? — изумилась Леночка. — Зачем?
— А уж этого я не знаю. Мне не докладывали.
Леночка бросила быстрый взгляд на Гурьянова. И зачем это она могла понадобиться Архипову? И как неловко вышло, что в такой момент ее не оказалось на месте!
Беспокойство охватило Леночку.
— Бегите, бегите, — сказал Гурьянов. — И возвращайтесь. Я буду вас ждать.
Он не постеснялся произнести эти слова при Вере Валентиновне, и Леночка не знала — смущаться ей от этого, сердиться на него или радоваться…