К книге
Формула памятиФОРМУЛА ПАМЯТИ Роман. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
17%
ФОРМУЛА ПАМЯТИ Роман. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
16

Назад, в лабораторию, где ее ждал Гурьянов, Леночка возвращалась под впечатлением от разговора с Архиповым. Впрочем, сказать «возвращалась» было бы не совсем точно. Она летела, едва касаясь паркета, вся охваченная стремлением побыстрее поделиться с Глебом своей радостью, своими переживаниями, в подробностях рассказать обо всем, что только что произошло в кабинете Архипова.

Когда Леночка робко переступила порог директорского кабине а Иван Дмитриевич что-то писал, низко склонившись над столом. Синтетический ковер тушил звук ее шагов, и она шла по кабинету бесшумно, почти невесомо. Архипов вскинул голову, когда Леночка уже стояла перед ним.

— Так вот вы какая, Елена Георгиевна Вартанян, — сказал он, с веселой доброжелательностью оглядывая ее.

Издали Архипов всегда казался ей строже, величественнее, что ли. А сейчас эту его строгость, эту величественность разрушала мягкая улыбка.

— Скажите, Елена Георгиевна, вы верите в чудеса? — неожиданно спросил он.

— Не знаю, — растерянно отозвалась Леночка.

— Надо верить, — сказал Архипов. — Обязательно надо верить в чудеса. Иначе становится скучно жить.

Леночка промолчала. Она не знала, что ответить. Да Архипов, кажется, и не ждал от нее ответа.

— Я намерен вовлечь вас в авантюру, в небольшой заговор, — сказал он. — Как вы на это смотрите?

Леночка улыбнулась неопределенно.

— Скажите, вы, конечно, знакомы с методикой экспериментальной работы? — спросил Архипов.

— Да. Существуют метод заучивания последовательностей, метод антиципации, метод парных ассоциаций… — Она отвечала, как на экзамене.

— Хорошо, хорошо, — остановил ее Архипов. — А работать с испытуемыми вам уже приходилось?

— Да, во время практики, — сказала Леночка.

— Дело в том, Елена Георгиевна, что я хочу попытаться помочь одному человеку. И мне нужна ваша помощь, — сказал Архипов. — Этот человек в раннем детстве потерял родителей, вернее потерялся…

И Архипов рассказал Леночке историю Ивана Ивановича Безымянного.

— Не нужно обольщаться, — сказал он. — Надежды практически нет никакой. И все-таки хочется попытаться. Надо так составить программу, так провести тестирование, чтобы вызвать у него ассоциации, связанные с детством, пробудить их. По некоторым деталям у меня создалось впечатление, что этот путь не абсолютно безнадежный. Вы меня поняли?

— Да, — сказала Леночка с воодушевлением, мгновенно загораясь желанием помочь человеку со странной фамилией — Безымянный.

— И наберитесь терпения, приготовьтесь к разочарованиям. Нам предстоит искать иголку в стоге сена, — сказал Архипов. — Когда составите программу, покажите мне. Понадобится совет — приходите, не стесняйтесь. Помните, что отныне мы состоим с вами в заговоре. И не обращайте внимания, если вам будут говорить, что старик Архипов впал в детство или что-нибудь в этом роде. Вам все понятно? Ну, тогда желаю успеха!..

Вот такой неожиданный разговор состоялся у Леночки с Архиповым. И торопливо, еще с порога начав пересказывать этот разговор Гурьянову, вся занятая собственными переживаниями, Леночка даже не сразу заметила, что за время ее отсутствия что-то изменилось в настроении Глеба, он помрачнел, ушел в себя.

— Ну вот и отлично. Поздравляю, — сказал Гурьянов, когда она закончила свой рассказ. — Это в духе Архипова. А теперь — по домам?..

— Как? — удивилась Леночка. — А ваша история? Вы же на самом важном месте остановились!.. Что было дальше?

— А, — Гурьянов махнул рукой. — Я тут уже ругаю себя. Зачем я затеял эту исповедь! Растрогать вас, разжалобить, что ли, хочу? Зачем вам все это?

— Ну нет! — сказала Леночка. — Так не пойдет. Садитесь и рассказывайте. Я слушаю. Я вон вам все рассказываю, а вы мне не хотите? Так нечестно.

— Ладно, — сказал Гурьянов. — В общем-то, нужно, конечно, чтобы вы знали. Так действительно будет честнее. Только… на чем я остановился?..

— Вы остановились на том, что ваша жизнь… в общем… не была так безоблачна…

— Да, верно. Тут-то и начинается главная часть моей истории. В то время мы жили в старом доме, в коммунальной квартире. Лестница наша выходила в дальний, внутренний двор — чтобы попасть туда, нужно было миновать подворотню, первый проходной двор, еще подворотню, еще двор и, наконец, еще одну подворотню… И всякий раз, приближаясь к этой подворотне, я весь сжимался от отвращения и страха — еще издали, в темном проеме я угадывал эти фигуры… Обычно их собиралось человек шесть-семь, предводитель у них был парень по прозвищу Мыло. Не знаю уж, откуда взялось это прозвище, — возможно, попросту от фамилии, но в нем, в его глазах, в повадках и правда было что-то скользкое, мерзкое. Когда он наступал, выкрикивая угрозы, рот его слюнявился, лицо перекашивала судорога, морщины стягивали небольшой лобик — он становился похож на невменяемого. За что они так ненавидели меня? Я до сих пор не могу ответить на этот вопрос. Только за то, что я не был похож на них? Потому что чуяли, угадывали во мне чужого? В этом, может быть, была причина их ненависти? Я никогда не причинил им никакого зла, я не давал им поводов придраться ко мне — мне было нужно лишь пройти мимо них, и все. Другого пути у меня просто не было. Мой путь неминуемо лежал через эту подворотню. И они этим пользовались. Впрочем, Мыло мне был знаком давно — еще с тех пор, когда он крохоборил возле нашей школы. Тогда в школе выдавали на завтрак по маленькой булочке и, кажется, по пять граммов сахарного песку — такой крошечный газетный фунтик. Вот за этими завтраками, которые мы чаще всего относили домой, и охотились крохоборы. И Мыло был среди них. Может быть, оттого как раз, что я знал про его крохоборство, он и возненавидел меня? Так или иначе, но эта подворотня была настоящим источником ужаса, пыткой моей тогдашней жизни. Я целиком зависел от настроения этих парней — вот что было самое унизительное. Бывало, они пропускали меня, лишь лениво пугнув каким-нибудь устрашающим жестом и радостно загоготав вслед, но это случалось редко. Чаще они не давали мне пройти, они окружали меня, и Мыло обшаривал мои карманы. Даже сквозь материю я чувствовал своим телом его цепкие, потные пальцы… Однажды я попробовал сопротивляться, они избили меня — причем двое держали за руки, а Мыло бил меня по лицу своей потной, грязной ладонью. С тех пор они уже не пропускали меня без того, чтобы не придумать какое-нибудь особо изощренное, унизительное издевательство. Что я мог поделать? Как защититься? Рассказать родителям? Но вмешайся в эту историю родители, и, я уверен, мои преследователи наверняка нашли бы способ отомстить мне еще более жестоко. Кроме того, у моего отца были свои, совсем иные представления о законах дворовой жизни и мальчишеской чести. «Что ты за мужчина, если не можешь сам себя защитить!» — обычно любил повторять он. Мать же умоляла меня ни с кем не связываться. «Лучше уступи, только не связывайся — им же ничего не стоит и ножом пырнуть, на всю жизнь инвалидом останешься». В общем-то, она была ближе к истине, чем отец. Близких друзей — таких, кто бы мог за меня заступиться, — в школе у меня не было. Да и кто бы стал, кто бы решился связываться с этой шайкой? Что мне оставалось? Только терпеть и надеяться, что рано или поздно Мыло исчезнет и тогда, может быть, распадется вся их компания. Иногда случались такие счастливые для меня дни, когда их не оказывалось в подворотне, путь был свободен. С каким облегчением я пробегал тогда эти несколько метров! Но на следующий день Мыло и его дружки опять были на своем посту, и сердце мое опять сжималось в ожидании очередной пытки…

Может быть, я бы не воспринимал всю эту ситуацию так болезненно, если бы не существовало той — второй, возвышенной стороны моей жизни. Что значили все мои высокие рассуждения, все мои мечты и помыслы, если я оказывался так беспомощен перед грубой и низменной силой? А Юля? Какими бы глазами она взглянула на меня, узнай о моем постоянном страхе и унижении?.. И так уже мне казалось: я постоянно ношу на своем лице след от липкой, потной ладони…

Помните, Лена, я вас в тот вечер по  с в о и м  улицам водил? Я ведь нарочно проверить хотел — думал: прошло, забылось. А оказывается, нет, какое там — забылось! Живо, все живо… Да, может быть, вам и неинтересно слушать? — спохватился вдруг Гурьянов. — Может быть, замучил я вас?

— Нет, что вы! — сказала Леночка. — Я очень хорошо вас понимаю. Вы так рассказываете, что мне кажется — будто со мной это было…

— А тут еще в моей жизни произошло из ряда вон выходящее событие. Юля сказала, что придет ко мне в гости. Теперь-то я понимаю: хотя я и был тогда уверен, что очень искусно маскирую свои чувства, Юля, конечно, давно уже догадывалась о них. И мое молчаливое преклонение перед ней, моя верность, вероятно, не могли не вызвать у нее если не ответного чувства, то, по крайней мере, интереса ко мне. Не помню уже, какой нашелся предлог, только слово было произнесено, время назначено: понедельник, семь часов вечера. Что испытал, что пережил я в тот день! Я стоял у окна нашей комнаты и молил судьбу, чтобы Мыла и его шайки не оказалось в подворотне в тот момент, когда Юля пойдет ко мне. Но я знал: они там. Мне не было видно их, но голоса их, смех отчетливо доносились до меня. Да если бы я даже не слышал этого смеха, я бы все равно ощутил, почувствовал их присутствие — так напряжено было все мое существо. Стрелка приближалась к семи. Сердце мое разрывалось — я не знал, что делать. Конечно, мне следовало встретить Юлю. При одной только мысли, что она, как сквозь строй, будет вынуждена пройти через эту подворотню, мне становилось не по себе. И в то же время — чем я мог помочь ей? Выйди я сейчас на улицу, окажись рядом с Юлей в этой подворотне, и Мыло не упустит возможности сделать какую-нибудь гнусность. Нет, не драки я боялся, не кулаков их, не боли и крови — все это я перенес бы, вытерпел бы. Я боялся быть гадко оскорбленным в присутствии Юли, беспомощности своей боялся…

Было уже семь часов, а я все так же неподвижно стоял у окна и смотрел во двор. Я уговаривал себя, что так разумнее, что так надо, что будет лучше, если  о н и  не узнают, не догадаются, что Юля идет именно ко мне. Тогда они не тронут ее.

Как хорошо, как отчетливо я помню ту минуту, когда Юля появилась в нашем дворе! Она подняла голову, разглядела меня за стеклом окна и весело помахала мне рукой. Они действительно не тронули ее, мой расчет оказался верен. Но как бы там ни было, я уже знал, что сегодня, сейчас предал ее, бросил на произвол судьбы. Это произошло, и это было уже непоправимо, чем бы я ни оправдывал этот свой поступок, это свое малодушие.

В тот вечер я был неестественно оживлен, острил, сам хохотал над своими же остротами — одним словом, всячески старался скрыть истинное свое состояние. Не столько даже Юлю, сколько себя самого обмануть пытался.

Юля пробыла у меня недолго. «Пойдем, — сказала она. — Проводи меня». И я покорно надел свою куртку, сшитую из отцовской шинели. Мы вышли во двор. Была осень, рано темнело, и сейчас в подворотне, словно в длинном мрачном тоннеле, мерцали только огоньки папирос. И тут меня охватил страх. Я уже знал, что они меня не пропустят. Но я заставил себя пройти эти несколько шагов и услышал, как Мыло, выдвигаясь из темноты, произнес игриво: «Петушок с курочкой, цып-цып-цып…» Я весь напрягся, но сделал вид, что не слышу. Если бы они ограничились одной этой дурацкой шуткой! Однако Мыло не отставал. «Что это ты не здороваешься?» — спросил он, загораживая мне дорогу. И в следующий момент его потная ладонь проехалась по моему лицу снизу вверх. Я дернулся, я хотел ударить его, но меня тут же схватили за руки, выламывая их так, что я согнулся. «Мальчики, вы что!» — закричала Юля. Но было уже поздно. То, чего я опасался, произошло. На глазах у Юли они унизили меня наиболее жестоко и гнусно. В отчаянии, когда они отпустили меня, я бросился на них, но они разбежались, исчезли, как будто их и не было…

Остаток этого вечера и всю ночь я провел точно в лихорадке. Я думал только об одном: как можно жить дальше с памятью об унижении? Мне казалось это невыносимым. Я корчился от желания немедленно очиститься, содрать с себя эту грязь, но уже понимал: воспоминания об этом вечере будут преследовать меня всю жизнь. Я и сейчас спрашиваю себя: может ли жить человек с памятью об унижении? И не знаю, что ответить. Может быть, я оттого и сюда, в институт этот, пришел, что мучил меня этот вопрос. А вот тогда, ночью, мне пришла в голову мысль о моем  п р а в е  расплатиться. Имел ли я в действительности такое право, не знаю, до сих пор не знаю. Потом уже, во время следствия, мне говорили, что я был ослеплен ненавистью, что мне надлежало взять себя в руки, успокоиться, поступить разумно — то есть заявить в милицию. Что же, мол, будет, если каждый по  п у с т я к а м  начнет творить самосуд? Но мне кажется, эти люди просто никогда не знали, что значит быть так жестоко и мерзко униженным, какая это невыносимая пытка!..

Утром отец подтрунивал надо мной, он был уверен, что причина моего нервного состояния в моей влюбленности. Мама обеспокоенно поглядывала на меня, пыталась выспросить, что со мной. Она была более чутким человеком. Но я ответил: «Ничего, все в порядке». И правда, с того момента, как я ночью, в полубреду принял решение, как понял, что у меня  е с т ь  п р а в о, я почти успокоился. Впрочем, это мне, конечно, только так казалось, будто я спокоен. На самом деле нервное напряжение владело мной все время, потому я почти не помнил, как провел этот день. Я только боялся, что Мыло почует, ощутит угрозу и не придет. А может быть, я и сам втайне хотел этого? Не знаю. Все тогда перепуталось в моей душе. Вечером я возвращался домой и уже издали видел — они там, в подворотне. Дрожь начала бить меня. Не знаю, хватило бы у меня решимости сделать то, что я задумал, если бы вдруг Мыло не задал тот же самый дурацкий вопрос, что и вчера: «Что это ты не здороваешься?» Он не был особенно изобретателен. Слова эти, повторенные с тем же, в ч е р а ш н и м, угрожающим смешком, подействовали на меня, как мгновенный удар током. В ослеплении, в ярости я бросился на него и, выхватив нож, ударил не глядя, куда попало, наугад. Что было потом, я плохо помню. Кто-то закричал, меня ударили. Какие-то люди вели меня куда-то. А я ощущал, как ватная слабость разливается по всему моему телу… Словно я долго тащил какой-то необыкновенно тяжелый груз и вот теперь сбросил его, освободился — такое тогда у меня было чувство.

Вот так и закончилась моя история. К счастью моему, Мыло остался жив, хотя я вполне в тот момент мог убить его. Я сознаю это. Много лет спустя я как-то встретил его на улице Пестеля возле винной забегаловки. Он был сильно пьян, но все же узнал меня. Слюнявым ртом он бормотал что-то нечленораздельно-восторженное и все пытался задрать рубаху, чтобы показать шрам…

А тогда меня судили. Процесс привлек к себе внимание, о нем даже писали в одной центральной газете, — если хотите, я как-нибудь принесу вам вырезки, покажу, это любопытно. Спор между защитой и обвинением шел о степени моей вины. Впрочем, формально у меня почти не было смягчающих обстоятельств: свидетелей у меня не оказалось, даже Юлю родители увезли куда-то подальше, опасались, что участие в судебном процессе может плохо отразиться на ее нервной системе. Да я был и рад этому. Слушать показания Юли здесь, на суде, мне было бы слишком тяжко и стыдно. Медицинская экспертиза не обнаружила на моем теле никаких следов от побоев, так что говорить о том, что меня били и я был вынужден обороняться, у защиты не было никаких оснований. Психиатры признали меня вполне нормальным, уравновешенным человеком. Так что вина моя была вне сомнений. «На ребяческие, пусть даже неумные порой, шутки, на мальчишеские, пусть даже жестокие иногда, шалости подсудимый счел возможным ответить ударом ножа, едва не оборвавшим человеческую жизнь…» — это из речи прокурора. Я до сих пор помню эти слова. Правда, защитник пытался убедить суд в том, что я был доведен до крайности, до предела, но — повторяю — убедительных доказательств тому было мало…

Приговор оказался достаточно суровым. Больше всего во всей этой истории мне было жаль моих родителей: события эти буквально убили их, все было для них как гром с ясного неба. Случись мне теперь заново, как говорят современные программисты, проиграть ту же самую ситуацию, единственное, из-за чего я, может быть, заколебался бы, так это из-за них — из-за отца с матерью…

Гурьянов замолчал. Он выглядел сейчас обессиленным и разбитым. А может быть, он уже жалел, что был так откровенен? Леночка догадывалась, как нелегко далась ему эта откровенность.

Отчего-то не решаясь поднять глаза, Леночка молча смотрела на его руки, лежащие на столе. Пальцы у него были в каких-то шрамах, ссадинах, следах от ожогов. Совсем недавно у кого-то Леночка уже видела похожие руки. Ах да, у Терентьева. Тогда она еще подумала: «Руки, по которым можно определить и судьбу и характер… Мужские руки…»

И вдруг совсем неожиданно для себя самой, как бы даже независимо от собственной воли, движимая то ли еще не испытанным прежде чувством глубокой нежности, то ли женским инстинктом сострадания, Леночка осторожно прикоснулась к руке Гурьянова…

Из тетради Г. С. Вартаняна

«…Сравнительно широкое распространение получили взгляды на  б е л о к  к а к  в е р о я т н ы й  н о с и т е л ь  с л е д о в  п а м я т и.

С точки зрения теории информации молекула рибонуклеиновой кислоты (РНК) является чрезвычайно удобным и экономичным носителем памяти. Если различные состояния молекул РНК нервной клетки создаются перестановками и комбинациями нуклеотидных элементов, то число таких различных состояний достигает значения, которое в переводе на единицы информации составит 1015—1020 бит. Такая информационная емкость вполне объясняет громадный объем человеческой памяти.

Слабое место гипотезы о хранении информации в «перенуклеотидированных» молекулах РНК состоит в том, что они сравнительно недолговечны. Время существования таких молекул не превышает 12 минут, а долговременная память простирается на десятки лет. Поэтому поиски субстрата памяти обратились в сторону более долговечных компонентов молекулярной организации нервной клетки.

Таким весьма долговечным компонентом, сохраняющим свою структурную и функциональную стабильность практически на протяжении всей жизни, является хромосомный аппарат клетки и его носитель генетической информации — дезоксирибонуклеиновая кислота (ДНК). В настоящее время все больше исследователей склоняется к тому, что в формировании долговременной памяти участвует ДНК ядра нервной клетки.

Открытая недавно возможность передачи информации в обратном порядке, от РНК к ДНК, подтверждает реальность участия ДНК в фиксировании памятных следов событий индивидуальной жизни».

Странно. Разумом я все это понимаю и даже восхищаюсь достижениями науки. Но в то же время… В то же время мне как-то трудно, почти невозможно свыкнуться с мыслью, что вся моя жизнь, точнее — все переживания и волнения, и горе, и радость, навсегда остающиеся в памяти, — все это лишь некое состояние белка, химические изменения молекул и клеток. Неужели только и всего? Неужели так просто? Прежде я никогда не задумывался над этим.

Вот мы говорим: личность, индивидуальность… А вот я беру самый простой, элементарный пример. Когда я, допустим, принимаю таблетку успокаивающего и постепенно состояние мое меняется, я испытываю покой, умиротворение, когда меня перестает волновать то, что еще недавно приводило в отчаяние, я спрашиваю: так где же все-таки моя личность, индивидуальность, а где элементарная химия?

Однажды мне рассказывали: во время блокады бывали случаи, когда дистрофик от голода удивительно глупел, становился другим человеком, его мозг, его психика словно бы перерождались. И опять я спрашиваю: можно ли было его винить за это? Тогда или впоследствии? Должен ли был он стыдиться своих поступков? И вообще — он ли это был? Или уже другой человек? И какова же цена нашей индивидуальности, если она зависит от количества и состояния белков?.. Наверно, я преувеличиваю, утрирую, но с этим трудно смириться… Впрочем, вообще смиряться — это не в моем характере…

Предыдущая главаГлава 16 из 96Следующая глава