К книге
КвазарКВАЗАР Роман. ЧАСТЬ ВТОРАЯ ЗЕЛЕНОЕ СОЛНЦЕ. Глава вторая
67%
КВАЗАР Роман. ЧАСТЬ ВТОРАЯ ЗЕЛЕНОЕ СОЛНЦЕ. Глава вторая
57

1

Из дневника П. Герасимова.

12 июня… Мне отлично живется здесь. Вот мой день: просыпаюсь на рассвете, один. Наташи нет — ходит босая по росе, а потом купается.

Воздух утром шипучий, широко вдыхать его нельзя — жжет. Я закутываю голову простыней. Воздух попадает в легкие согретый, вместе с запахом белья и мыла. Поверх я выставляю одни глаза и смотрю в окно на крыши и черные сосны. С разгоранием дня все это наливается красками и пропитывается звуками: вскриками птиц, людскими голосами.

Здесь масса скворечников.

Скворчата сидят, заткнув собой круглые летки. Верещат. Клювы их с желтыми каемками, как теткин гаманок с латунными дужками.

А простыня еще прячет и мою улыбку, широкую и глупую.

Приятно быть счастливым и глупым. Наташа так и говорит: «Дурачина ты мой». Я — ничего, доволен.

Но нет места без своей язвы. Здесь это Михаил.

— Спишь?.. — В окно всовывается Мишкина голова. Он мал ростом и опирается подбородком на подоконник.

И кажется, что лежит одна голова.

Я притворяюсь только что проснувшимся. Но его не провести.

— О ней думаешь? — бурчит он.

Погнать его? Но я не могу. Лежу, гляжу в потолок, на висящих вниз головой комариков.

— Любишь? — спрашивает Михаил. Теперь в нем проступает любопытство на уровне естествоиспытателя, заставшего муху за необъяснимо странным занятием.

— Предположим, — отвечаю я.

— Я бы не смог, — вздыхает он. — Я бабам на микрон не поверю. Хочешь, биографию твоей выверну? Анкета тебе, а ты мне картинку намажешь. Нет? Ну и дура!

Он убирает голову из окна. На подоконник влезает красная белка и грызет приготовленный с вечера сухарь. В соснах — красными полосами — прорывы утреннего солнца. (Это запомнить.) Наташа… Что он может сказать? Я знаю ее привычки. Все. Но особенно мила одна: как подсолнечник, она тянется к солнцу. Если спит, поворачивается к солнцу, лезущему поверх занавески. Солнце падает на ее лицо, и Наташа шевелится, меняет руки под головой, подтягивает колени. В ворохе волос ее лицо — лицо девочки. С взбухшими губами, сонная, мягкая. Такая всего милее.

Встав, она надевает халат и босиком идет к воде.

Я вижу не глядя — Наташа выходит на серый росный луг, шагая между коровьими лепехами. Синие мухи недовольно гудят на нее. Наташа идет, сбивая росу ногами. И вот она на берегу, роняет халатик на песок…

— Милая, — шепчут мои губы. — Милая!..

Она входит в воду, окунается и встает. Вода течет по ее ногам. Она гибким движением тянется к всходящему солнцу, отдается ему вся. На ее лице — улыбка полного удовлетворения.

Не глядя, вижу — вытирается шершавым длинным полотенцем. Черное бражное сусло уже бродит в ее глазах. Нужно спешить.

— А ну, вставай, — рычит в окно Гошка. Протянув длиннющую руку, он цапает и тянет с меня одеяло.

Я встаю, кашляю, соскребаю безопаской ночную щетину. Затем иду встречать Наташу.

Две разные части деревни смыкаются узенькой тропкой.

Старая часть деревни начиналась от берега, от ветхого дебаркадера. Выше — новая, желтея свежим деревом.

Я жду, переминаясь с ноги на ногу. А по тропинке идет Наташа. Солнце светит вдогонку, и на плечах Наташи лежат широкие серебряные погоны.

Неправда, что она мне изменяла! Она чиста, как все вокруг — кусты, деревья, небо, вымытые вчерашним дождем. Иначе все страшная, все глубокая ошибка. Она хорошая. Так и говорит: «Верь мне, я хорошая…»

— Как ты спал, мальчиша? — спрашивает она.

— Хорошо.

— Пойдем в лес?.. А?.. Поцелуй меня.

Мы целуемся.

…Лес высок и плотен. В тени его еще ночь с белыми созвездиями земляничного цвета.

Но скоро будут ягоды — земляника припоздала. Мы одни среди лесной ночи и белых созвездий.

— Ты знаешь, — говорит Наташа. — Этот красивый брюнет, Владимир, он тоже купается утром. Молодой бог. Ты бы нарисовал его?

— Бог?

— Я в нем чувствую такую остроту, такую бурю…

2

…Наташа взяла на себя все хлопоты жизни — стирку, глаженье одежд, готовку еды. Даже ездила за продуктами в город. Они с Павлом никогда не жили рядом хотя бы два или три дня, и Наташа поражала его. «В тебе энергии как в бомбе», — частенько говорил он, дивясь тому, что она успевала еще и трижды купаться, два раза (утром и вечером) водить его в лес гулять. Тетка была едка и ворчлива. Потому теперешняя жизнь — ласковая — казалась Павлу неким сладким туманом, сном. Он даже не верил себе по временам, не понимая, что в Наташе просыпалась хозяйка, дремавшая до сих пор. Но и не веря, Павел все же удобно расположился в этой благодати. Существование его стало постыдно ленивым. Произошло еще и другое: постоянно находясь рядом с Наташей, он перестал видеть, все расплывалось, как пятна акварели на мокрой бумаге. Было пятно по имени Гошка, были и другие: хозяева, Михаил, Владимир… Павел с напряжением мог припомнить их, всмотреться. А вот Наташу он видел далеко, всегда отчетливо. Даже то, чего в ней не могли увидеть другие. Например, что похожа она на птицу. Он гордился этим видением Наташи, думая: «Она шумно влетела в мою жизнь». Но хорошо ли ей с ним? Почему она часто сидит, склонив голову набок, и даже не гонит комаров? Он садился рядом, отгоняя ладошкой комаров, обнимал, — нет, далека.

— Ау… — окликал он ее и начинал болтать о чем-нибудь пустяковом.

Временами Наташу охватывало беспокойство, внутренняя какая-то смута. Чаще всего это бывало, когда Павел казался ей (он поздоровел) притворявшимся больным, для чего он мелко покашливал и делал вид, что боится купания и солнца, которое будто бы может вызвать у него кровохарканье. Что он слишком уж вольготно расположился, что случившееся «то» она, женщина вольная, уже искупила в эти дни домашнего рабства.

…Она уезжала в город — отдохнуть, даже появилась в этих ее отъездах некая размеренность, которую Павел до поры до времени не замечал.

И в тот день — 26-го — она уезжала. Накануне долго сидела над бумагой и кусала Павлов фломастер. Набухли морщинки на ее лбу.

Она грызла кончик фломастера, а Павел молчал, зная по опыту, что женщин тревожить не стоит, когда они думают о магазинах и очередях.

— Сорок рублей, — вдруг сказала Наташа. — Много будет покупок.

— Возьми!

— У нас всего двадцать пять.

— Схожу к Гошке.

Павел встал и пошел искать Жохова, вечерами обычно сидевшего где-нибудь на берегу или ходившего вдоль кромки воды. Он знал, где его искать, так как в дни отъезда Наташи бродил повсюду неприкаянно, даже бестолково. Натыкаясь, он болтал о чем-нибудь с Михаилом, даже играл с ним в шахматы. Но выиграть не мог. Михаил (белый обритый череп которого так и реял в синей лиственной тени) спрашивал:

— Что, еще жив? Ты ведь дохлый, а она здорова. Квартира хоть у ней хороша?.. А заработок?..

…Гошка и болтал с Павлом, и деньги взаймы давал одинаково охотно. Он то смеялся над Павлом, то спрашивал о Владимире, будто Павел мог знать, куда тот девается по временам и где его искать.

— Что-то они затевают с Михаилом. А теперь о твоей. Купил козу — купил и ее рога. Споткнулся раз на одном месте, споткнешься и в другой раз. Слышь (он притворно испуганно таращился), а вдруг она ведьма? Давай сожжем ее. — И Гошка шутливо, конечно, но больно тыкал в тощий Павлов живот твердым пальцем.

…Наташа уезжала… Звенел будильник — на рассвете, Наташа вскакивала и быстро одевалась, быстро шла к дебаркадеру, откуда паром увозил ее на другой берег, к пристани, к первому теплоходу, к автомашине до города — на выбор.

Павел провожал ее.

На пустынном дебаркадере они ждали паром минут десять — пятнадцать. Павел, осторожно покашливая, указывал Наташе на стрижей, врезавших свои норки в обрывистый берег, на пьющего теленка, вошедшего в воду по колено, на бегущего очень рыжего и большого пса, кормившегося около паромных пассажиров.

Бог его знает где он ночевал, но прибегал точно за минуту до отхода парома, впрочем как и человек десять деревенских старух, едущих на городской базар с корзинами и завязанными ведрами.

Паромщик отвязывал толстую веревку, Наташа клевала Павла в щеку отрывистым и сухим поцелуем. Затем паром отчаливал, и в просветляющейся голубизне утра гасли белая кофточка Наташи и яркие одежды рыжего пса. Приходило на короткое время некое странное облегчение: с отъездом Наташи он снова начинал видеть, ярко и точно. А затем накатывалась тоска по ней, уехавшей, даже тревога, вернется ли.

«Значит, вот как трудно живут друг с другом семейные люди?» — думалось Павлу.

3

В этот день Наташа уезжала в пятый раз. Павел стоял и думал о силе белой окраски ее кофточки (рыжий пес гас быстрей Наташи), о роли белил в живописи, о Наташе, исчезающей. И было в нем некое облегчение, и уже рождалась тревога ожидания.

— Глядишь? — окликнул Михаил.

Он снова выбрил себе голову, и ее рельеф выпирал в виде бугров. «Странная голова, — думал Павел. — Должно быть, черепная кость не выдержала роста мозговых центров».

Михаил был вялый. Раскис после сна. Пижама его трепыхалась, парусила от берегового ветерка.

— Проводил свою шлюху?

— Иди к черту! — ответил Павел, не оборачиваясь.

Павел разглядывал водяную серую плоскость, перевел глаза на подсолнухи, шевелившиеся во всех огородах.

— Резок для меня утренний воздух, — пожаловался Михаил.

Павел молчал, слушал утреннее. Звякали ведра. Плескалась вода, скрипели динамики.

Он думал о звуках. Ведь они — часть ландшафта. Но как отразить их? Чем? Мешаниной красочных пятен? Наташа скоро поедет в город в пыльном, громыхающем автобусе. Сотню километров трястись. Чем написать это громыханье?..

— В городе воздух лучше, — говорил Михаил. — Мятый он, обволакивает, а не дразнит легкие. Я при спанье голову под одеяло засовываю, Вовка, сука, цепляется. Говорит: «Приехал сюда дышать, так дыши!» А я не могу. Раньше, говорят, лечили чахотку воздухом хлева — и помогало. Пошли…

Павел подчинился его командному жесту.

Они шли обратно не по общей густопыльной дороге, а в обход, лесной тропой. Мокрые узорчатые папоротники липли к их ногам.

Павел думал, ежась от прохлады: когда-то здесь все было в папоротниках. В них сидели змеиного вида птицы, бродили стотонные ящеры. А первое теплокровное жалось комочком среди корней. Все — туман, мокрые листья — было выше, и чешуйчатая лапа ящера вдавливалась в землю — рядом…

— Очнись!.. — вдруг кричит Михаил.

Ящериное виденье уходит от Павла, остается лишь грибной туман, сырость, черные сосны.

— Я замечаю, — говорит Михаил, — что ты дурак. Разве можно такую бабу пускать одну?

Лицо его становится плоским и презрительным, как у идола.

— Она — взрослый человек.

— С взрослыми — хуже. Дитеныша выпорол, и все.

— Насильно мил не будешь, а она меня… — Павел хотел сказать «любит», но не смог. Нельзя это говорить, имея дело с Наташей, неосторожно.

Михаил тоже обошел это слово. Сморщился, и все.

Он помолчал, подвигал белой кожей головы — загар не успел пристать к ней. Спросил:

— Какой сегодня день?

— Вторник.

— Точно, вторник. А когда еще провожал?

— В пятницу.

— Вторник и пятница… Ну, прощай, поброжу еще. Как хорошо в краю родном, где пахнет сеном и…

Он, заложив руки за спину, побрел к свертку тропы. Дальше Павел шел один. Солнце поднялось. Он шел по лесной опушке к изгородям огородов, к дому, среди солнечного плесканья и гула насекомых.

Он ступал не по мягкой тропе, а по твердой и гулкой, отдающейся в пятках дороге, и шаги ясно выговаривали: вторник-пятница, вторник-пятница, вторник-пятница. Точно, каждую неделю теперь уезжает два раза, во вторник и пятницу.

«Я, осел, не замечал того».

Подскочил пес с именем Пират — черный такой. Павел рассеянно приласкал его и пошагал дальше: вторник-пятница, вторник-пятница…

Бежали загорелые пацаны на раннюю — лучшую — рыбалку. Их пятки дробили скороговоркой: вторник-пятница, вторник-пятница…

…Грохнул кузовом грузовик — вторник! пустил из-под колес облако деревенской едкой пыли — пятница!.. Павел закашлялся. Шофер высунулся. Ухмылка — от уха до уха.

— Закурить есть?

— Нет. Ты не в город, дядя?

— Туды.

— Где же вы здесь ездите? Шоссе на другом берегу.

— А по лесовозке, бором. Заброшена дорога, но можно.

— Подкинь!

— Дашь трешку?

— Ага!

Павел схватился за борт и рывком перекинулся в кузов, объемистый и пустой. Сел на корточки, застегнул доверху куртку.

Грузовик рванул с места. Он несся, стуча кузовом на каждом ухабе: на одном — вторник! на другом — пятница!

Мелкий сор прыгал от борта к борту.

Прыгали сосновые щепки, бурая кожура, мертвая и толстая ночная бабочка.

Скорость машины рвалась в мозг Павла. И путем самых разнообразных перекидок резко показывала Наташу. Не всю, а особенные ее черточки. Павлу ясно виделось (как не заметил раньше) лицо чувственной женщины, прячущей (умно) эту чувственность веками, словами. И хитрость в губах, в их особом складе.

Ехали долго. Брали еще пассажиров: кузов то наполнялся, то пустел. И всем шофер говорил о поллитре, у всех брал рубль, два, три… Павел сидел на корточках, держась за кузов. Наташа… Современная: черные веки, некрасивость, скомбинированная с подчеркнутой (и умело) некрасивостью прочего и перевертывающая все в красивое.

Какая же она? Некрасивая — красивая, некрасивая — красивая.

Она красивая. Прекрасна и молода. Умница. Какие мысли, какие советы… «Павлуша, будь шире во всем, а то ты какой-то узкий…» Узкий, тонкий, звонкий… Трах!..

— Эй, уснул! — крикнул шофер.

4

Машина стояла: был центр города. Павел осторожно вылез. От долгой тряски в животе все перебултыхалось, зад был отбит напрочь.

Куда идти? Домой? К Наташе?

Забавно, но только Павел ступил на асфальт, все показалось невозможным сном. Чепуха! Бред! Значит, нужно к Наташе — развеять все, приласкать, условиться об обратной дороге. А там зайти к тетке.

И ему захотелось ее увидеть, старенькую, добрую, полузабытую, и сделать что-нибудь приятное ей — полить гряды или выполоть морковь-каротельку. Но сначала — Наташа…

Но с первыми шагами возобновился подаренный Мишкой проклятый ритм. В самом деле, когда она уезжает, что-то усмешливое бродит в ее лице, а в движениях — стремительный бросок от него. «А что я такое? — думал Павел. — Полудохлая личность».

Вот и дом ее — бетонная многоэтажка.

Дом распахнут по-летнему, окнами, всеми балконными дверями, подъездами.

Прохладно в нем, наверно.

Перед домом копошатся разноцветные пузанчики, и летают голуби, вспыхивая на солнце крыльями.

Он привычно нашарил взглядом окна Наташиной квартиры: она дома — окна приоткрыты, шторы опущены и полощутся.

Хорошо ей там налегке, в одних трусиках.

Лампа яркой звездой светит в ванной. Чем она занята? Стирает? Или холодится?..

Сидит себе в ванне под душем, ей свежо и приятно.

Павлу захотелось к ней, в холодную ванну. «Она, конечно, плесканет мне в морду, я захохочу и шлепну ее. Ей-богу, гений, кто придумал эту ванну и холодный душ!»

Он взобрался по лестнице к Наташиной двери. Прислушался: тихо. Он нажал звонок. Никого? Снова пальцем в коричневую пуговку: вторник-пятница… Вторник-пятница… Вторник-пятница…

Мимо шли женщины с сумками и таращились, а он все наигрывал свое и не мог бросить.

Сволочь Мишка! Нет ее дома, вот и все. Но окна? Свет?..

Кто там у нее? Наверное, сильный, красивый мужчина, к которому можно вот так сорваться на рассвете и бежать за сто километров, трястись в машине, глотать пыль… «Противно ей со мной, — думал Павел. — А, черт с ним, гора с плеч. К чему художнику семья? Пока я любил, кисти в руки не брал. Хорошо быть абсолютно свободным, высшее благо!»

Домой Павел так и не пошел. Он бродил городом. «Какой он, сволочь, путаный, — думал он. — Миллионы здесь жителей, миллионы их связей».

…Обратно он ехал в темноте, на попутном «газике». Держался за скобу: «газик» прыгал по-козлиному. Навстречу неслись огни. Павел смотрел на огненные пирамиды города. Ему казалось, что они враждебны ему.

Грозили Павлу окна ядерного института, грозили окна химзавода. Светящимися нечистыми призраками шмыгали легковые машины.

Затем пригород, лес, темнота да изредка летящие навстречу фары. Шофер дал скорость. Быстрее, быстрее… Павел уже часть этой железной машины, снаряда, пробивающего ночь.

…До утра, ожидая паром, он топтался на берегу, ходя взад и вперед.

«Что она воображает о себе? — думал он. — Зачем говорит «я люблю, цени это». Я смог же выбросить из головы «то», и выкинул. Вру, я помню. Привезла сюда? Да в эти Камешки я бы и сам уехал. Ну, через неделю-другую.

Иван Васильевич гнал меня, в конце концов. Камешки в моей жизни припрятывались до времени, были в запасе. Скажем, тетке нужно что-то, какая-то штука. Она вспоминает: «Должно быть, где-то лежит. Вот только где? В кладовой. Нет, не в кладовой, я там прибиралась. На вышке? В ларе? Не должно быть, поскольку вещь не ларистая. Значит, она в сарае, пойду-ка и возьму». Она идет в сарай, гремит чем-то и появляется, держа нужную штуку в руках. Ворчит на ржавчину, на въевшуюся пыль. Но вещь — есть, вот она. И у меня все шло к этому. Камешки должны были попасть мне на глаза в нужное время, и Наташа была лишь звеном в цепи причин моей поездки. Наташа…

Пусть только явится».

Он поднял воротник — рассветы у воды холодны. Павел отсырел, озяб, ему было очень жалко себя.

5

…Наташа приехала ровно в полдень — Павел ждал ее у дебаркадера.

Она шла к нему легкая, веселая, в свежем сарафанчике. В одной руке авоська, в другой авоська. Обе вздувшиеся: сверточки, банки. Губы ее вспухли, глаза поблескивали. Павел думал: «Она восхитительна, она вызревшая и хваченная прелью виноградина — самая мягкая, самая вредная, самая изо всех сладкая».

— Как ты без меня живешь? Не изменяешь?

Наташа подставила ему губы, сложив их в насмешливую красную трубочку.

Павел прижал свои и ощутил странное: он был где-то, а тело (губы) делало привычное механическое движение — приникало к другому, чужому, бездушно делавшему то же самое.

Павел даже испугался, ощутив себя живым футляром внутреннего скрытого существа.

— Я тоже был в городе, — сказал он.

— Когда же?

— Вчера.

— Почему не зашел?.. Ну, идем, я обедать хочу.

— Я пошел, да войти не смог.

— Когда же не смог?

Лицо Наташи вдруг сморщилось лукаво-лукаво. Солнце падало сзади и горело в янтарной клипсе желтым огоньком.

Но взгляд Наташи был тверд, уверен. И сомнение пришло к Павлу. «Или она играет со мной, как играют с добычей большие, сильные и очень сытые кошки».

— Перечислю свои дела, — говорила Наташа. — Я ходила к Марии Петровне, потом сидела дома. Ты же знаешь, я шью платье, веселое такое, из ситчика. Сама шью, тебе понравится. Впрочем, что за глупый разговор, я хочу есть.

Он смотрел на нее пристально и не понимал. Ему было и странно, и страшно: он любил эту женщину, а сейчас ненавидит ее. Эта ненависть сжала горло.

— Ты была дома, — сказал он, слушая свой хриплый голос со стороны.

— Нет.

— Тогда объясни мне феномены, происходившие у тебя: окна, свет, шторы.

— Малыш, у меня ничего не происходило, — заявила она, а на губах пузырилась усмешка. Не лукавая, нет, в ней Павел видел смелое презрение.

— Все ты врешь!.. — сказал он. — Иди к черту! Уезжай! Совсем! Навсегда! Дурак я был, что верил тебе.

— Теперь уеду, — сказала она и вдруг усмехнулась. — Но ты, прелесть, не брыкайся, вот сейчас я решила, ты будешь до смерти моим. Будешь!

— Ни за что! Лучше сдохну!

— Эх, — вздохнула Наташа, и лицо ее стало отчаянно хулиганистым. — Все вы, мужчины, низкие собственники.

— Ну, знаешь ли! — вскрикнул Павел. — У этого есть название.

— Не ори, не твоя.

…Она уехала в тот же вечер. Ее спрятанное вдруг резко проступило. Павел с любопытством следил за ее маневрами, за тем, как особенной улыбкой и неуловимым поворотом талии она разом вздыбила двух деревенских серых мужиков, куривших себе на бревнышке. Те помогли ей сложить вещи в кузов грузовика (который она остановила мановением руки, даже не всей руки, а только пальцем к себе поманила).

— Цирцея, — ворчал Павел. Да, что-то ведьмячье проступило в ней, черное просвечивало в середине. И, лукавая, уезжая, она показала Павлу язык…

Шофер лихо рванул к парому — вдохновился! А когда машина была далеко, Наташа вдруг прижала к лицу ладони.

Исчезла пестрая Наташина косынка.

Мужики смотрели на Павла и посмеивались.

Он пошел, пошел от них — сначала проселком, потом в лес.

Предыдущая главаГлава 57 из 85Следующая глава