Задолго до рассвета, у дороги из Кичменгского Городка в Устюг, верстах в десяти от Дымковской переправы на лесной опушке горел небольшой костер. У костра сидели двое. Лохматый, как леший, ямщик в просаленной, колом стоящей бараньей шубе с опояской, шароварах, сшитых из выделанной телячьей шкуры, вывернутых шерстью наружу, и давно съеденном молью заячьем треухе, неизвестно каким чудом держащемся на копне жестких, будто кабанья щетина, волос.
Вторым был еще не старый, но уже седой как лунь иностранец, одетый на французский манер, с некоторых пор вошедший в моду во многих европейских странах. На нем был голубой неширокий кафтан с отложным воротником и укороченными рукавами, небрежно наброшенный на плечи в виде плаща. Под кафтаном – короткий камзол желтого цвета с разрезами во всю длину, через которые виднелась ярко-красная подкладка. Белая кружевная рубашка, узкие серые панталоны с красными лентами, желтые чулки и желтые башмаки с серебряными пряжками. Завершала гардероб белая фетровая шляпа с высокой тульей и узкими полями, больше похожая на ведро или перевернутую кадку, надетую на голову.
Иностранец был невооружен, а вот ямщик, напротив, держал при себе небольшой арсенал незамысловатых механизмов, изрядно облегчающих взаимопонимание при неожиданных встречах с незнакомцами. У ног его лежал внушительный батик, руками отполированная палка с большим утолщением на конце, вырезанная из молодой березы вместе с корнем, а за пояс заткнут цепной свинцовый кистень с «титьками»[233]. Несмотря на солидный набор доводов, побуждающих к миролюбию, ямщик сильно нервничал и ворчал, неодобрительно глядя на своего попутчика, беспечно дремавшего у костра.
Рядом с костром стояли ямщицкие розвальни и всхрапывали привязанные к оглоблям два пегих мерина, таких же лохматых, как и их хозяин. В котелке булькало ароматное варево из «зеленой» каши[234] с костным мозгом и домашним сыром. На кошме, расстеленной прямо на траве, горкой лежали крупные ломти ржаного кислого хлеба, белые с розовыми прожилками головки чеснока, большие, величиной с кулак, желтые луковицы и пучки разнообразной зелени. Невзирая на окружающую тишину и безмятежную обстановку перед ночной трапезой, лохматый мужик все время прислушивался к окружавшему лесу, точно чувствовал, что где-то там в черной мгле пряталась смертельная опасность и пока просто наблюдала.
– Зря ночью поехали. Надо было утра ждать! – просипел он простуженно и неодобрительно поглядел на иностранца. – Ввел ты меня в искушение, басурманин!
Дремавший иностранец открыл глаза и удивленно уставился на ямщика.
– Qué? Por favor, no comprendo nada![235]
– Надо… – передразнил ямщик, – тебе надо, а тут балуют по ночам!
Словно в подтверждение его слов, где-то далеко за деревьями раздался лихой разбойничий посвист, но страшнее было то, что точно такой же в ответ прозвучал уже совсем рядом. Не на шутку перепуганный мужик вскочил с места, схватил стоявшее рядом ведро с водой и поспешно залил костер. Сноп искр и облако пара взметнулись в небо, но не успели угли потухнуть, как на поляну с гиканьем и дикими криками выскочило несколько человек, внешность которых не давала сомнений, каким трудом эти люди зарабатывали себе на хлеб.
Обладавший большим жизненным опытом и хорошей смекалкой лохматый ямщик, в сердцах ударив треухом об землю, одним прыжком перемахнул собственный возок и исчез в ближайших кустах так тихо, словно и не существовал никогда, а сильно вдруг оробевший иностранец все сидел у скворчащих остатков костра, прижимая к груди большой желтый саквояж из толстой бычьей кожи. Один из разбойников подскочил к нему и выстрелил из пистолета у левого уха. Яркая вспышка ослепила, гром от выстрела оглушил, а пороховые газы обожгли щеку и мочку уха несчастного.
– Caray![236] – завопил он, падая на землю, но не выпуская чемодана из рук.
Подошел еще один разбойник в польском кунтуше с офицерским горжетом на груди и направил взведенный пистолет в лоб пленника.
– Co jest w torbie?[237]
– Nie zabijaj mnie![238] – в ужасе закричал иностранец на плохом польском языке и добавил по-испански: – Soy un súbdito del rey español![239]
Поручик Будила пожал плечами и произнес с холодным безразличием:
– Mam to w dupie![240]
– Погоди, Лешек! – остановил его руку одноглазый ротмистр, незаметно подошедший сзади. – Кажется, пан говорит по-польски? Кто вы такой, сударь?
– Меня зовут Алонсо Чурригера[241], – с трудом подбирая польские слова, ответил испуганный испанец, с мольбою и надеждой глядя на вступившегося за него вояку. – Я архитектор, ученик великого Хуана Баутисты де Эрреры[242]!
– Были в Речи Посполитой? Откуда знаете язык?
– Да, – охотно отозвался испанец, – у краковского епископа Петра Тылицкого пять лет назад делал алтарь в соборе Святых Станислава и Вацлава.
– Вот как? – воскликнул ротмистр и мечтательно повторил за испанцем: – Краков! – После чего недоуменно развел руками и сердито спросил:
– Какой же дьявол забросил вас сюда?
Испанец помялся и, смущаясь, сообщил, что с недавних пор в Европе поговаривают о Московии как очень интересной стране для людей, жаждущих богатства и положения в обществе! Скоро на ее границах, говорил он, будет настоящее столпотворение. Тут главное не упустить свой шанс и постараться быть первым!
Трудно сказать, насколько верно дону Алонсо удалось передать мысли собеседникам на чужом, малознакомом ему языке. Однако главное поляки поняли и пришли в возбужденное состояние, но отнюдь не такое, на которое рассчитывал незадачливый архитектор, совершенно незнакомый с дипломатическими тонкостями взаимоотношений между народами той части Европы, в которую его занесли корысть и тщеславие.
– Вот как, значит? – зарычал поручик Лешек Будила, вновь доставая пистолет из-за пояса. – Значит, мы здесь сдохнем, а этот испанский дублон будем москалям дворцы и крепости строить? Повесить его на первой сосне, да и дело с концом!
Сообразив, что поляки настроены весьма решительно и судьба его висит на волоске, испанец пришел в полное расстройство чувств и рухнул на землю под ноги кровожадному поручику.
– А мне панталоны его, пан поручик? – вожделенно глядя на лежащего без сознания испанца, завопил один из разбойников. – Уж больно давно я не носил настоящих французских панталон!
– Заткнись, Колек, – оборвал его ротмистр, – ты их никогда не носил! А повесить – дело нехитрое. Берем с собой в ставку. На месте разберемся, что с ним делать.
Два поляка перекинули бесчувственное тело дона Алонсо через одного из захваченных меринов, и весь отряд стремительно растворился в ночной мгле.
Как только шум от копыт лошадей стих окончательно, на поляну вышел расстроенный ямщик. Подобрав с земли свой треух, он осмотрел разоренный лагерь. Из всего имущества остались только старые розвальни, почему-то не заинтересовавшие грабителей, остальное пропало. Разбойники не побрезговали даже котелком с недоваренной кашей.
– Ну, шепелявые, – погрозил кулаком вслед полякам раздосадованный мужик, – даст бог, еще встретимся!
Отряд ротмистра Голеневского на рысях приближался к лесной заимке, служившей полякам местом временного пристанища. Каждый воин предвкушал сытную еду и спокойный сон, но, подъезжая к заимке, души разбойников преисполнились тревожного чувства близкой опасности. И тревоги эти не были безосновательны. Во-первых, их не встретила охрана, обязанная это делать без каких-либо оговорок, а во-вторых, в маленьком окошке старой заимки горел свет, чего нельзя было делать решительным образом до тех пор, пока отряд промышлял вдали от своей ставки.
Обоих охранников разбойники нашли лежащими без сознания под старой сосной недалеко от входа в избу. Придя в себя, они ничего не смогли объяснить, кроме того, что были оглушены сзади кем-то, кого они не видели и не слышали. Пришлось действовать по обстоятельствам. Отряд осторожно окружил дом, приготовившись к штурму, когда из-за двери донесся знакомый голос, ехидно произнесший:
– Ротмистр, не валяйте дурака. Заходите в дом, я один.
Голеневский, только что готовый было ворваться через закрытую дверь внутрь заимки, возмущенно крякнул, досадливо плюнул себе под ноги и дал отмашку своим людям опустить мушкеты. После чего, убрав за пояс жуткий буздыган, зашел в дом в сопровождении поручика Будилы и двух пахоликов, тащивших на руках дона Алонсо с мешком на голове.
В комнате на лавке у стола лицом к двери сидел Петр Аркудий и медленно сматывал с руки льняные полоски материи, насквозь пропитанные слипшейся и засохшей кровью. Смерив вошедших холодным взглядом, он тут же вернулся к своему занятию, коротко спросив:
– Пан Голеневский, не поможете?
Ротмистр одним движением сбросил на руки Будилы тяжелую кавказскую бурку, отстегнул и передал ему пояс с оружием и шабельтасом[243], после чего подошел к Аркудию и одним рывком содрал с его руки остаток одеревеневшего и прилипшего бинта.
– Ай! – воскликнул Аркудий и зашипел, как рассерженный кот.
Из раскрытой раны сразу потекла струйка свежей ярко-алой крови. Голеневский осмотрел руку иезуита.
– Чем это вас? – спросил удивленно.
– Не поверите, циркулем!
– Были на ученом диспуте, святой отец?
– Почти!
Ротмистр взмахом руки подозвал одного из пахоликов и молча снял с него бандольер с деревянными лядунками, в шутку называемыми двенадцатью апостолами[244].
– Водки нет, – предупредил он Аркудия, – придется так терпеть!
– Я не краковская паненка, – нахмурился иезуит.
Голеневский криво ухмыльнулся, открыл лядунку и щедро высыпал на рану изрядную порцию пороха, тут же подпалив его колесцовым замком незаряженного пистолета. Последовала яркая вспышка, и комната наполнилась запахом паленой кожи и горелого пороха. Аркудий завыл, стиснув зубы, в уголках губ запузырилась пена, а из глаз его брызнули крупные слезы.
– Готово! – заявил Голеневский, оборачиваясь к подчиненным. – Теперь бинты, желательно чистые.
Поскольку последняя фраза адресовалась поручику Будиле, то ему и пришлось озаботиться непростым вопросом, который он после недолгих раздумий с блеском решил. Подойдя к забившемуся в угол дону Алонсо, он довольно жестко раздел его до исподнего и вернулся обратно, разрывая на лоскуты тонкую батистовую сорочку архитектора.
– Кто это? – кивнул Аркудий на пленника, в то время как один из пахоликов бинтовал ему руку.
– Да пес его разберет, – презрительно поморщился Голеневский, – вроде испанец. Архитектор. Приехал москалям служить.
– А вам он зачем?
– Что же с ним делать? Отправить к праотцам – неловко. Единоверец! Отпустить – нельзя. Оставить – лишняя обуза.
Голеневский тяжело плюхнулся на лавку и, потягиваясь, развалился, вытянув в проход толстые, как тумбы, ноги, обутые в желтые латаные ботфорты. Аркудий неодобрительно посмотрел на него.
– Не мне, конечно, призывать к убийству брата по вере. Матерь Божья, Иисус, Мария! – перекрестился иезуит, закатив глаза. – Но как только пан ротмистр привел этого человека на заимку, любое принятое им впоследствии решение будет заведомо плохим.
Увидев тяжелый взгляд ротмистра, направленный ему в переносицу, Аркудий улыбнулся и сменил тему.
– Давайте о насущном? – воскликнул он. – Как вы понимаете, пан Голеневский, мое появление здесь в таком виде вызвано достаточно серьезными причинами, которые меняют наши планы на ближайшее будущее!
– Слушаю, – насторожился поляк.
Аркудий некоторое время молчал, погруженный в раздумья.
– Сегодня, к сожалению, я лишился доступа в подземелья Гледенской горы, – сообщил он, – следовательно, у меня не осталось возможности непосредственно влиять на события. В этой связи, полагаю, серьезно возрастет роль ваших товарищей, пан ротмистр.
– Не понимаю?
– Мне нужно, чтобы ваши люди неотступно следили за одной очаровательной пани. И днем и ночью. Всегда. Вплоть до ее походов в нужный чулан!
– И где живет эта пани?
– В Устюге, на постоялом дворе.
Ротмистр не поверил ушам. Округлив в изумлении единственный свой глаз, он злобно прошипел:
– Вы, святой отец, видимо, умом тронулись? Какой город? Какая слежка? Любого из нас местные мужики, поймав живым, «подкоренят» на месте без лишних разговоров.
– Что сделают? – спросил Аркудий с интересом.
– «Подкоренят», – повторил рассерженный ротмистр, – это казнь такая, местная, поймают разбойника, найдут большое дерево, обрубят ему корни с одной стороны и накренят, чтобы пустота образовалась, потом засунут туда человека, а дерево на место вернут! «Подкоренивают»!
Эта история почему-то очень понравилась иезуиту. Он восхищенно покачал головой и улыбнулся.
– Никогда не слышал! – сообщил он Голеневскому. – Вы, ясный пан, при каждой встрече находите для меня такие рассказы о местных расправах, по сравнению с которыми все казни египетские – забавное приключение!
Голеневский молчал, насупившись. Погасив на лице язвительную улыбку, Аркудий продолжил уже серьезно:
– На постоялом дворе останавливаются разные люди. А среди вас есть литвины, для которых русский – родной язык, в чем риск? Это надо сделать, пан Голеневский! Ваш ключ от дома лежит в ручках этой дамы!
– Да кто она такая, черт побери? – опять возмутился ротмистр, испытывавший приступы ярости всякий раз, когда при нем заговаривали о доме. – Что такого знает?
– Думаю, немного, – ответил Аркудий, остудив холодным взглядом пыл поляка, – много будет знать тот, кто придет к ней!
– Кто же это?
– Монах.
– Простой монах?
– Отчего же? Совсем не простой!
Аркудий здоровой рукой откинул прядь волос со лба, показав Голеневскому широкий рубец от сабельного удара.
– Десять лет назад в Суздале этот монах оставил мне зарубку на память, и пани была тогда с ним. Я хорошо запомнил обоих!
Глаза иезуита хищно загорелись, но тут же потухли. Ротмистр в раздумьях почесал рукой за ухом и произнес неуверенно:
– Десять лет – большой срок! А если он не придет?
– Он придет, – с твердым убеждением ответил Аркудий, – или я совсем не знаю людей! И когда это случится, я хочу, чтобы мы были готовы!
Аркудий покидал заимку перед рассветом, оговорив с Голеневским все детали затеянного предприятия. Уже на выходе он подошел к сидевшему в углу дону Алонсо, стянул с его головы холщовый мешок и посмотрел прямо в глаза испанцу. Взгляд иезуита был холодным и безжалостным, как взгляд мясника на бойне, выбирающего место последнего удара. Архитектор невольно сжался и испуганно опустил глаза в пол. Аркудий надел ему мешок обратно на голову и, повернувшись к ротмистру, тихо произнес:
– Не тяните с ним, пан ротмистр. Зачем вам лишние хлопоты?