Столы накрыли не в повалуше, отведенной для больших пиров, а по-домашнему, в высоком тереме над приемной горницей. Высокие и узкие слюдяные окна, называемые красными из-за втулок, обитых красной кожей, располагались по трем сторонам терема и пропускали в помещение много «дымчатого», преломленного слюдой света, создававшего ощущение нереальности и зыбкости всего, что находилось внутри помещения. Шатер крыши, обшитый строганым тесом, был выкрашен киноварью с золотом и ярко разрисован местным богомазом сценами из жития святых. Подволоки[189] украшала тонкая столярная резьба, а стены убраны крашеным голландским сукном.
Помимо главного, мужского стола, был накрыт в тереме стол «малый». Сидели за ним три женщины: престарелая тетка Стромилова Агата Степановна, прозванная за подлые изветы и склочный характер Божьим одуванчиком. Его жена – Марфа Петровна Стромилова, урожденная Колычева. Женщина с тяжелым нравом и железными кулаками, обладавшая на первый взгляд только одной положительной чертой – хорошими родственными связями в среде родовитой московской знати. Третьей была Настя, юная воспитанница воеводы, два года назад из милости взятая им в дом после смерти от сухотки его двоюродной сестры, с младенчества растившей несчастную девочку.
Феона сразу обратил внимание на весьма прохладные отношения между Марфой Петровной и Стромиловым. Они старались не глядеть друг на друга, и, когда это все же случилось, глаза женщины наполнились такой свирепостью, что могли испепелить на месте. Воевода невольно провел рукой по расцарапанной щеке и смущенно закряхтел, а лицо сидящей рядом с Марфой бабы Агаты расплылось в благодушной и счастливой улыбке. Только Настя опустила глаза в пол и обиженно отвернулась к окну. Наблюдая за этой сценой, Феона получил ответы на многие вопросы из тех, с которыми явился в дом воеводы. На многие, но еще не на все.
Между тем на столах, покрытых белоснежными скатертями, уже стояли большие деревянные миски с крупными ломтями хлеба, серебряные солонки с солью, плошки с черным перцем и имбирем и две небольшие фляги с ароматным уксусом, настоянным на душице, чабреце, чесноке и укропе. Вместо вошедших в последнее время в употребление расшитых платков для вытирания рук у каждого столового прибора по старинке лежало несколько капустных листов, снимавших налипший на пальцах жир и соус ничуть не хуже, чем модные европейские выдумки.
Воевода осмотрел столы и, не поворачивая головы, приказал ключнику:
– Вели подавать, старик!
Ключник поклонился и слегка ударил своей клюкой по входной двери. В следующее мгновение все завертелось. Четверо дворовых, ожидавших команды снаружи, буквально ворвались в терем и суетливо забегали между столами, разнося и расставляя по местам приготовленные в поварской[190] блюда.
Отец Феона на правах духовного лица подошел к иконостасу в восточном углу и, перекрестившись, прочитал положенные перед едой молитвы. Остальные сотрапезники, встав в затылок, заунывной скороговоркой вторили ему: «Отче наш», «Слава, и ныне», «Господи помилуй», «Господи благослови». Особенно старался князь Лыков-Оболенский, чей звонкий голос едва ли не перекрывал голос монаха. Наконец с формальностями было покончено, и отец Феона благословил столы, произнеся:
– Христе Боже, благослови брашно и питие рабом своим ныне, и присно, и во веки веков!
– Аминь! – произнесли остальные и живо расселись по своим местам.
Обед у воеводы был достаточно скромен. Состоял он из густых, еще дымящихся кислых щей, гречневой каши, студня и холодного поросенка в сметане. На жаркое подали утку с солеными огурцами, а также несколько видов мяса и сыра в качестве закусок. Пили вареный мед, квас и сбитни. У мужчин на столе стоял большой глиняный кувшин с греческой мальвазией, заставившей князя Оболенского откровенно поморщиться.
– Что так, князь, неужто вино заморское не понравилось? – спросил Стромилов удивленно.
– Сладкое, – виновато признался тот, – я в Италии к сухому вину пристрастился. Уж извини, Юрий Яковлевич, за неучтивость!
– Раньше бы сказал, я бы в Гостиный двор человека послал. Там повар – француз. У него этой кислятины для своих басурман всегда залейся! – пожал плечами воевода.
Феона обратил внимание, что при словах о Гостином дворе Марфа Петровна бросила на мужа злобный взгляд и, воткнув серебряную вилку в ногу вареного поросенка, лежащего на тарелке, залпом осушила четушку[191] крепкого вареного меда. Движение это не ускользнуло и от Стромилова, который осекся на полуслове и нахмурился. Отец Феона, воспользовавшись молчанием воеводы, вклинился в разговор:
– Скажи, Федор Михайлович, а глава Разбойного приказа, князь Борис Михайлович Лыков-Оболенский[192] кем тебе приходится?
– Бориска-то? – засмеялся тот. – Братом меньшим. А что, знаешь его?
– Встречал, – утвердительно кивнул Феона, – бедовая голова! Отчаянный удалец твой брат, Федор Михайлович! Удивительно, как вы не похожи друг на друга!
– Это правда! – охотно согласился князь. – Так уж, видимо, Господь решил. Кроме рождения, во всем остальном Борька всегда первый.
Оболенский вздохнул, налил себе густой, как мед, мальвазии, но вместо того, чтобы выпить, поставил чарку на стол.
– Борис с царем в родстве. Самого патриарха Филарета Никитича зять! А я за 30 лет службы трясцу[193], камчюг[194] да чечуй[195] заработал да на покой отъехал.
Отец Феона посмотрел на этого благополучного и богатого, пышущего здоровьем пятидесятилетнего мужчину, жалующегося на болезни, и не поверил ни единому слову. Уж больно очевидно было желание князя разжалобить собеседника. Впрочем, в таком поведении не было ничего странного и предосудительного. Все в природе человеческой. Ведь зависть к себе надо еще заработать, а сочувствие всегда дается даром. Князь Оболенский лишний раз доказал это.
– Ты, князь Федор, приди в монастырь, – предложил монах, – у нас лекари хорошие. Есть и резалники[196], и костоправы[197], и камнесечцы[198]. И чечуй твой усекут, и остальные болячки посмотрят!
– Это правда, князь, – вступил в разговор воевода, до тех пор с интересом слушавший беседу, – у меня в позапрошлом году жаба горляная[199] приключилась. Не чаял живым остаться. Думал Белая с косой пришла. Так монастырские отцы лекари в два счета меня на ноги поставили! Сходи к ним.
– Хорошо, на днях обязательно буду! – воодушевился князь. – Тем паче что и другой повод имеется.
Оболенский навис всем своим телом над столом, пытаясь из-за плеча Стромилова заглянуть Феоне прямо в глаза.
– Слышал, отче, – произнес он вкрадчиво, – после смерти отца Дасия игумен Илларий назначил тебя книжным хранителем, а должность старшего учителя пока свободной пребывает?
Феона удивленно приподнял бровь.
– Ты хорошо осведомлен о наших делах, Федор Михайлович, только не пойму, куда ты клонишь?
– Хочу я, отец Феона, дабы в праздности и безделии не пребывать, открыть свою школу, где учить детей латыни, греческому и другим наукам по примеру Киевской братской школы[200]. Разрешение от городских властей получено, есть рекомендация архиепископа Арсения Элассонского и все необходимые документы о прошедших испытаниях. Как думаешь, согласится игумен Илларий пустить мою школу под сень вашей обители?
Отец Феона крепко задумался, с новым интересом рассматривая своего собеседника.
– Неожиданно! – признался он князю. – А почему тебя интересует именно наша обитель? В Устюге, помимо нас, три монастыря, четыре собора и шестнадцать церквей!
Князь Федор откинулся со стола обратно на кресло и вяло улыбнулся.
– Всем известно, что в Устюге только школа Гледенского монастыря имеет положение школы второй ступени. Негоже мне, князю Рюриковичу в XXII колене, учить недорослей буквицам и чтению часослова. Мои школяры будут изучать теологию и философию, иностранные языки и медицину, астрономию и математику…
– Это все хорошо, Федор Михайлович, – прервал Оболенского отец Феона, – но ты говоришь о Киевской братской школе, которая суть рассадник униатства. Игумен Илларий твой выбор, князь, не одобрит. Наша школьная традиция древней латинской и ничем ее не хуже. Она от Византии корни свои ведет. – Он замолчал, но тут же снова заговорил, бросив веселый взгляд на покрасневшую Настю: – Зато теперь я знаю, кто смущал умы некоторых моих учеников!
Князь Оболенский, напротив, шутки не принял. Он насупился и стал походить на большого взъерошенного воробья.
– Ты не прав, отец Феона, – произнес он сухо, – так, как ты, при дворе царском уже не считают и предпочитают перенимать у Европы все самое лучшее. А брать там, поверь мне, отче, есть что! В том числе и давно ушедшую вперед систему образования.
Их спор прервал стромиловский повар, зашедший в терем с подносом фигурных, в разноцветной глазури архангельских пряников. Подача этого лакомства всегда обозначала на Руси окончание трапезы, а пряники так и назывались в народе «разгонными». Мол, взял, засунул в карман или за пазуху и чеши домой к родне с гостинчиком.
Пока другие уплетали сладкое лакомство, отец Феона позвал Стромилова выйти на открытое гульбище[201], устроенное вокруг терема. Облокотившись на перила, монах наблюдал за тихим, вечереющим городом. Предзакатное солнце, как огромная сахарная голова, растворялось в еще по-летнему теплых водах безмятежной Сухоны. Через Никольские ворота обратно в посад юный пастушок гнал небольшое стадо коров, не столько из необходимости, сколько из юношеского ухарства и бахвальства громко щелкая длинным плетеным хлыстом, каждый раз при этом выкрикивая какие-то грозные слова в адрес и без того кротких и послушных животин.
На пустыре у кабака городской ярыжный[202] с двумя стрельцами колотили двух дошедших до состояния полного изумления пьянчуг. Судя по одеждам, англичан или голландцев, отличавшихся исключительным отвращением к трезвому образу жизни. Три их более сознательных товарища стояли рядом и в потасовку не вступали из опасения провести ночь в холодной бражной темнице, о которой всякое нехорошее поговаривали.
За кабаком блестели зеленые крыши Гостиного двора. Стромилов тихо подошел сзади и встал рядом у перил.
– Чего хотел, отец Феона? – спросил с ходу.
– Скажи, Юрий Яковлевич, кто у тебя сейчас в Гостином дворе обитает?
– А тебе зачем? – спросил воевода и тут же осекся, заглянув в спокойные глаза монаха. – Ну, пара английских факторов. Купец голландский. Один грек, наверно, плут. Наших из Вятки полдюжины и все. Не время. До ярмарки тихо будет.
– Ладно, а из других? – задал вопрос Феона с хитрой улыбкой на лице.
– Из других никого, – покачал головой воевода, – вот тебе крест! Жил одно время Андрюшка Просовецкий, из атаманов тушинских. С братом и женой. Получили у меня кормовые деньги и убыли в Сольвычегодск. А мне проще. Хлопот меньше. Одна свояченица только его осталась. Не хочет никуда уезжать.
Услышав последние слова, Феона вдруг встрепенулся и уставился на воеводу тяжелым взглядом.
– Как зовут? – спросил резко.
– Кого? – удивился Стромилов.
– Свояченицу!
– Марфа. А тебе зачем?
– Фамилия у нее какая?
– Ну какая? Товарищева. Да в чем дело-то?
– Потом объясню.
Феона отвернулся от растерянного Стромилова, взялся руками за резные перила теремного гульбища и глубоко задумался. На него опять нахлынули воспоминания…