К книге
Полынь на снегу (Повести, рассказы)ПОВЕСТИ. ПОЛЫНЬ НА СНЕГУ. Глава 6
24%
ПОВЕСТИ. ПОЛЫНЬ НА СНЕГУ. Глава 6
24

Слободкину давно уже не снились сны. Во всяком случае, он не мог вспомнить, когда видел последний. Перед самой войной, в первой десантной роте? Там тревога за тревогой, броски да марши, учения да маневры. Какие уж там сны! На фронте? В окружении? В комарином болоте? В госпитале? На заводе? Под бомбой, под фугасом? В расшатанном ветром и взрывною волной бараке? Под кавалерийской, осколком битой и костром жженной шинелью?

Ну, а дома? В Москве? Под родной крышей? Под лоскутным латаным, но все-таки еще греющим одеялом? Сны и здесь обходили Слободкина. Даже самые мимолетные. После вчерашнего разговора с матерью он вообще не мог уснуть. Вставал, бесконечно курил, пил воду, опять ложился, вертелся с боку на бок — ничего не получалось. Думы одна мрачнее другой одолевали его. О матери, старой и хворой. Об Анне Тимофеевне. Об Ине, такой близкой и такой далекой. О друге, слушающем сейчас, может быть, последних соловьев в своей жизни. О самом себе, наконец, о судьбе своей нерешенной…

И вдруг сон ему все-таки пригрезился. Именно в эту ночь. Да такой, что на другой день вспоминал его Сергей во всех деталях, во всех подробностях.

…Сперва увидел он старшину первой роты Брагу. Будто идет старшина по нагретому солнцем проселку Песковичей. Подворотничок белый, сапожки надраены, взгляд лукавый. И песня над Брагой веселая, как дымок, вьется. В ногу со старшиной, чуть позади, вся рота топочет, все три взвода. Все ребята, в полный свой богатырский рост, из дорожной пыли вырастают. Кузнецов, Прохватилов, Исаев, Гилевич, Дашко, — словом, все до единого. Строй. Все, да не все. Снова и снова принимается Сергей считать-пересчитывать — сам себя в том строю не находит…

— Где ж я? — кричит старшине Сергей.

Громко кричит. Брага не отвечает, все старательней строевую любимую выводит — «Махорочку». И вся рота ему подпевает. Сергей тоже пытается подтянуть, но слова песни, известные от первого до последнего, остаются где-то в глубине груди, наружу никак не вырвутся. Одну песню сменяет другая…

Пыльная дорога кончается, за нею снежная. Опять с Брагою во главе шагает первая рота. Песня уже молчит. Только десантное снаряженье позвякивает маршу в такт. На Кузнецове, на Прохватилове, на Исаеве, на Гилевиче, на Дашко. На всех до единого. На нем только, на Слободкине, ни один карабин не звякнет, ни одна пряжка. Будто и нет его тут совсем. Или и в самом деле нет?

— Где Слободкин?.. — снова кричит Сергей.

Громко кричит. Во весь голос. Не отзывается старшина, хотя песня уже не мешает. Рота не поет. Молчат взводы, словно набрали в рот воды.

Снежной дороге тоже конец. За ней — облака, облака, облака. Купола облаков, сносимые ветром в одну сторону с куполами парашютистов. Первая рота в воздухе. Все три взвода. Первым Брага рванул кольцо. За ним — Кузнецов, Прохватилов, Исаев, Гилевич, Дашко… Только себя никак не найдет Слободкин ни под одним куполом. А внизу — то ли наша земля, то ли немецкая. То ли тыл, то ли фронт. Стрелы трассирующих пуль к парашютистам тянутся. Бьют по стропам, рвут перкаль, прошивают насквозь огненной дратвой. Но вот десант приземлился. Обмякли, рухнули в снег погашенные опытной рукой купола. Оказывается, ребята живы-невредимы все до единого. Подымается в атаку первая рота. Впереди всех — старшина. Все дальше идет по снегам. Кругом белым-бело — белые снега, белые комбинезоны, белые стрелы трассирующих пуль. Белое небо. За Брагой — остальные. Все, кроме него, Слободкина…

Потом происходит страшное. Стена огня, вставшего на пути роты, все плотнее, все выше.

Ни удаль, ни храбрость ее не берет, ни выучка. Сгорает первая, сгорает дотла. Все три взвода. Дымится снег, шипят упавшие в него раскаленные автоматы. От одного к другому бойцу бежит Слободкин, каждого поворачивает к себе лицом, смотрит в еще раскрытые, но уже не видящие глаза. Только он и остался в живых. Только он один…

Не кончился страшный сон и с пробуждением: Слободкин раскрыл глаза, с трудом понял, где находится, но перед ним все еще дымился снег и шипела сталь…

Несколько дней подряд жил Сергей с этим ощущением. Что бы ни делал, чем бы ни был занят, мысль неизменно возвращалась к первой роте, к тому бою, в котором он потерял сразу всех своих друзей и товарищей.

Лена, встречаясь с Сергеем в коридоре или в столовой, не узнавала его, но ни о чем спросить не решалась.

На что уж редко говорил Сергей с матерью, но и она заметила, что с сыном творится что-то неладное. Виду, конечно, не подала, старалась вести себя как прежде, но в душе ее росла и росла тревога. Перед самым уходом на работу, как всегда, наклонится над спящим сыном, чтоб разбудить, а он, оказывается, не спит, хотя приехал домой под утро, всего два часа назад и свалился не раздеваясь. Лежит, укрывшись чуть ли не с головой, а глаза такие, будто со вчерашнего дня не сомкнулись еще, — тревожные, воспаленные, не мигая глядят в одну точку.

— Сереженька, чай готов. Не забудь, попей. Хочешь, в постель подам?

— Что ты, мам! Я встаю уже.

— Все хорошо у тебя?

— Все хорошо, мам. А у тебя?

— Рану мне так и не показал.

— Зажила давно, мам. Рубец только остался. Рваный такой, некрасивый. Покажу как-нибудь. Сама-то не опоздай, восьмой час уже.

— А контузия?

— Контузии не было. Сколько раз говорить? Просто ушиб — и все. Прошло давно.

— А пальцы на ногах? Думаешь, забыла?

— Пальцы?

— Да, пальцы. К погоде болят?

— Только в мороз, мам. Немножко совсем.

— Ну вот! Хорошо, заставила носки теплые надевать.

Эти слова мать говорит уже с порога. Сергей ее не останавливает: не дай бог узнает, что связанные ею носки отданы в госпиталь, нынче же ночью примется вязать новые, распустив свой старенький шарф или последнюю кофту. И свяжет, конечно, к следующему же утру, понять не желая того, что на дворе уже весна, что сейчас и с портянками совсем не холодно, особенно если их как следует высушить и намотать по всей старшинской науке.

Едва закрывается за матерью дверь, Сергей вскакивает, наскоро одевается и спешит к окну, чтоб успеть, как всегда, помахать ей, еще раз увидеть ее сгорбившуюся фигурку. Отсюда, с высоты шестого этажа, мама кажется особенно маленькой, уставшей и совершенно больной. Сергей провожает ее взглядом до угла, а когда она исчезает за красной кирпичной стеной, что-то словно обрывается у него в груди.

* * *

В одну из весенних ночей Сергей проснулся от еле уловимого стона. Несколько мгновений прислушивался, еще не понимая, что происходит. Потом спросил:

— Мама?

Мать не ответила, но в комнате стало совершенно тихо.

«Показалось», — подумал Сергей и попытался снова заснуть. Через некоторое время стон повторился. Теперь ошибки быть уже не могло. Вскочил с кровати, зажег свет, подбежал к матери.

— Мама, что с тобой?

Лицо матери было бледным, на щеках горели нездоровые красные пятна. Глаза смотрели тускло, в них затаилась невыносимая мука.

— Мама! Мамочка!..

Сергей схватил пузырек, стоявший на тумбочке, принялся отсчитывать капли.

Всю комнату заполнил терпкий, удушливый запах лекарства. Сергей растворил окно, в комнату ворвался холодный воздух. Но матери становилось все хуже. Слободкин начал стучать к соседям. Кто-то из них побежал на улицу, к автомату.

Когда внизу взвыла сирена и на пороге появились люди с носилками, Сергей весь дрожал от волнения и холода.

Врач пощупал пульс больной, посмотрел ей в глаза и сказал:

— Что же вы, Дарья Семеновна, подводите? А? Нехорошо. Разве мы так договаривались?

До сознания Слободкина не сразу дошло, откуда этот человек знает маму. Не обратил он внимания и на то, как быстро приехала «скорая» и как уверенно ориентировался в комнате доктор. Когда ему потребовалась чайная ложка, он не глядя, на ощупь, достал ее из ящика стола.

— Сын? — поправляя сползшие на нос очки и не оборачиваясь к Сергею, спросил доктор.

Кто-то за Сергея ответил:

— Сергей Александрович.

Слободкин вздрогнул — таким чужим, странным показалось ему сейчас собственное имя.

— Что с мамой? — спросил Сергей дрогнувшим голосом доктора.

Тот неопределенно пожал плечами. Пока санитары укладывали мать на носилки, он, незаметно оттеснив Сергея в угол, сказал:

— Я много раз предупреждал мамашу. Но она у вас знаете какая? Вы думаете, я один ее имя-отчество выучил? Любого врача в районе спросите, каждый скажет. И где живет Дарья Семеновна, найдет с завязанными глазами.

Сергею разрешено было доехать с матерью до больницы. Машина долго тряслась по длинным улицам и трамвайным переездам. Врач сидел у изголовья больной, то поправляя сползшее одеяло, то пробуя ее пульс. Она лежала с закрытыми глазами, не двигаясь. Щеки ее по-прежнему пламенели. Сергей несколько раз нагибался к доктору, спрашивал, не может ли чем помочь ему, тот отрицательно качал головой.

Наконец машина остановилась в больничном дворе. Когда санитары взялись за поручни носилок, мама на несколько мгновений открыла глаза, посмотрела на Сергея. Губы ее беззвучно шевельнулись. Она попыталась что-то сказать, но не смогла. Только подняла чуть-чуть правую руку, вяло махнула ею — одной кистью.

На войне Слободкин видел смерть близко — глаза в глаза. На его руках умирали ребята, с которыми породнился. Уходили из жизни самые дорогие друзья. Но таких утрат ему еще не приходилось переносить. Только теперь, потеряв мать, он понял, как бесконечно много значила она в его жизни. И как ничтожно мало он сделал для того, чтобы маме хоть немного легче жилось.

В одну из первых же сиротских ночей Сергей не смог остаться дома и, вспомнив, что ему давно уже предлагали койку в общежитии ЦК, перебрался туда. Комендант встретил его хорошо, а главное — ни о чем не стал расспрашивать. Дал ключ от комнаты и сказал, что, если будет холодно, можно взять сколько угодно одеял с пустующих коек, так как все жильцы пока в разъезде.

Убедившись, что в комнате никого, кроме него, нет, Сергей укрылся сначала двумя, а потом и тремя одеялами, но и под ними не мог согреться.

Он лежал с открытыми глазами, стараясь привыкнуть к темноте, но чем напряженнее всматривался во мрак, тем меньше видел. Он думал о матери и об окружавших ее в последнее время людях. Обо всех, кто поднялся на ноги в ту страшную ночь. Кто бежал к телефону, толпился у постели, пытаясь хоть чем-нибудь подсобить. Кто примчался на «скорой» по уже давно изученному маршруту. Кто помогал матери в самые трудные дни октября сорок первого и позднее, когда Москве стало легче, но все еще тяжело, как и всей стране, даже еще тяжелее…

Правда, сколько ни старался Сергей, он долго не мог ответить сам себе на вопрос: почему Москве тяжелее, чем кому либо? В тылу врага, в болоте, на заводе под бомбежкой, в ледяном бараке он видел картины, от которых до сих пор мороз по коже. И все-таки Москве тяжелее во много раз. Чем объяснить это? «Не знаю, но собственной шкурой чувствую, что тяжелее. Мама не случайно говорила: „Москва есть Москва!“»

Слободкин вспомнил эти слова, и странное дело — все встало вдруг на свои места.

Москва есть Москва! Ну конечно же в этом дело. Все смотрят на Москву, пример с нее берут, силы черпают. По ее горю свое горе меряют, с часами ее свои часы сверяют — об этом даже в песнях поется. А вот сколько завода в часах тех осталось, никто не знает. Ломидзе с картой в руках на днях рассказал ему, что было тут осенью и зимой сорок первого. «Химки — это был уже фронт», — на всю жизнь врезались в сознание Сергея эти слова. Вспомнил, как вместе с Ломидзе водил пальцем по карте Подмосковья, как на каждом миллиметре им обоим — и Ломидзе, который принимал непосредственное участие в битве за Москву, и Слободкину, который об этой битве читал только в сводках, — им обоим становилось жутко.

Большие и малые, дальние и самые близкие города Подмосковья были захвачены немцем, растоптаны, разграблены, сожжены. Рогачев, Яхрома, Клин, Солнечногорск, Истра, Кулебакино, Венёв, Михайлов, Епифань, Волоколамск, Калинин, Калуга, Малоярославец, Можайск, Бородино… Все это было под немцем… Везде и повсюду виселицы, смерть, опустошение, разор, надругательство над самым дорогим, над самым близким сердцу нашего человека.

Не пощадили враги даже того, что давно стало далекой историей. Ворвавшись на славное Бородинское поле, стали срывать с гранитных постаментов бронзовых орлов, поставленных там в честь величия и славы русского оружия. Бронза понадобилась фашистам на снаряды. Церкви, музеи шли под штабы, под казармы и даже под конюшни. Русские дети плакали и замерзали в снегах, немецкие лошади сыто ржали в храмах, расписанных кистью великих художников…

Но не дрогнула Москва, не сдалась. На нее уже были нацелены не только жерла орудий — запотевшие стекла офицерских биноклей, а она работала, принимала Октябрьский парад, слушала речь Верховного Главнокомандующего, зарывалась в землю, дежурила на крышах, голодала, не спала ни ночью, ни днем. Ни на миг не переставала быть Москвой, в которую безгранично верили все. И он, Слободкин, верил ей, как собственной матери верят ее сыновья, забывая спросить ее, как ей дышится и живется. Ну, а мать есть мать. Все сносит, все терпит, да еще делает вид, что выдюжит сколько угодно. И со здоровьем у нее хорошо, и ни в чем, решительно ни в чем не нуждается. «Не беспокойся, сынок, все есть у меня, все в порядке. Ты-то как? Береги себя…» — в каждом письме матери было одно и то же. Сергей носил их теперь всегда с собой — аккуратно сложенные, запрятанные в карман, выученные давно наизусть: «Ты-то как? Береги себя, сынок…»

Сергей протянул руку, нашарил в темноте гимнастерку, дотронулся до кармана с материнскими письмами.

Вот и все, что осталось от мамы… Неужели только письма? Только воспоминания? А он думал, что она будет возле него вечно, всегда, и он от одного сознания, что мать существует на свете, сам становился сильнее, тверже, мужественней.

Вот мама стоит на крыше их дома со щипцами в руках…

Вот после бессонной ночи спешит на работу, чтобы, вернувшись, снова подняться на крышу…

Вот тщательно укутывает стареньким одеялом чайник, согретый для сына, а сама пьет какие-то капли, потом долго проветривает и без того холодную комнату, чтобы Сереженька, не дай бог, не услышал запаха лекарства…

Одна картина встает за другой, одна другой удивительнее. В подвиге Москвы — подвиг мамы. В подвиге мамы — подвиг целой Москвы. Значит, мама осталась. Слободкин видит ее перед собой, чувствует ее внутри себя. И вокруг. Во всем хорошем, что есть в людях, в их поступках. Лена Лаптева, например, — это копия мамы. А вся дружная, спаянная «девчачья держава»? А ребята с «Мотора»? А мастер-старик, Василий Сергеевич? Все это такие, как мама, люди, без которых Москва не Москва, с которыми Москва — всегда Москва, да еще какая! Гордая. Сильная. Несокрушимая. Умеющая быть в ответе за всю Россию, за всю страну. Вот что такое Москва. И вот что такое мама.

Но от всех этих мыслей Сергею все-таки лучше не стало.

Еще затемно он поднялся, оделся и вышел на улицу. Ночная, предутренняя Москва, которую он теперь узнавал все ближе, жила своей обычной жизнью. Он шагал, вглядываясь в лица попадавшихся ему навстречу людей. Проснулись они или еще не ложились? Вот этот, например, в очках-ледышках, на Каганова, мастера его бывшего, похожий? Куда спешит и откуда? Не видит ведь ни чертика, того и гляди сшибет кого-нибудь или сам будет сбит таким же, торопящимся и ничего не видящим перед собой, спросонья или от недосыпу.

— Эй! — крикнул Слободкин. — Постой!

Парень в очках на всем ходу остановился.

— Чего тебе?

— Закурить бы, — сказал Сергей.

— Ишь чего захотел! Нет у меня.

— У меня есть. Хочешь?

Прохожий обалдело посмотрел на Слободкина.

— У тебя? Да ты что?..

Слободкин достал кисет, протянул парню.

— У тебя что, праздник какой-нибудь? — удивился тот. — Из госпиталя выписался? Или отпуск схлопотал?

— Просто личность твоя напомнила мне одного человека, — сказал Сергей. — Так что же, закурим?

— Сыпь, если не жалко.

Огонек зажигалки на мгновение высветил лицо незнакомца. Не было в нем ничего похожего на Каганова. Очки только. Просто плохо сегодня Сергею одному, невмоготу. Свои, отдельские опять все в разгоне, наверно. Не к девчачьей же державе идти? Да и рано еще.

— А табачок у тебя филичовый? — спросил парень.

— Не знаю даже, — сознался Сергей.

— Откуда все-таки ты такой добрый?

— Дыми, дыми! Вдвоем веселей как-то дымится.

— Послушай, может, у тебя случилось что?

— Не случилось ничего, — солгал Сергей.

— Может, голодный? У меня мать в пекарне работает.

— Мать?.. Счастливый ты, значит…

— Не говори! Завидуют все. Вот повезло, так повезло — в пекарне! А у тебя?

Слободкин задумался. «Сказать или нет? Разбитной больно. Не скажу. Докурим вот и разойдемся по своим делам».

— Так ты говоришь — филичовый? — спросил Сергей.

— По-моему, да. Не крепкий, не слабый, я люблю как раз такой.

— Тогда возьми весь, хочешь?

— Весь?! А ты как же?

— Бери, бери! Я скоро к старшине на довольствие.

— Значит, все-таки из госпиталя? Конспиратор! Отлежался? Куда тебя долбануло-то?

— Заросло все, здоровый. Ну, давай пять.

Два незнакомых человека пожали друг другу руки и пошли в разные стороны.

Один долго еще удивленно оглядывался в темноте, взвешивая на ладони почти полную пачку табаку и, очевидно, представляя, как будет рассказывать дружкам, какого чудака встретил сегодня ночью.

Другой шел не оборачиваясь, думая о том, как все же хорошо, что не вывернул душу перед случайным человеком. Да кто и чем может помочь ему? Жалостью? Больше всего на свете боялся Сергей, что кто-нибудь когда-нибудь его пожалеет. Только мать имела на это право. Она одна. Впрочем, если честно признаться, очень ему хотелось, чтоб его кто-нибудь все-таки пожалел сейчас. То есть не «кто-нибудь», конечно. «Почувствовать бы руку на своем плече. Узкую, легкую ту ладошку! Посидели бы, помолчали. Просто помолчали бы пять минут. Просто поглядели бы — глаза в глаза. Только пять минут — коротких, вырванных у часов, дней, недель, месяцев, лет… А потом снова можно в эту кутерьму. Мне же не страшен ни огонь, ни холод, ни голод, ни черт, ни дьявол — ничто вообще. Через все пройду десять раз сызнова, чтобы там где-нибудь, в конце этих всех путей-дорог, она обязательно ждала меня. Обязательно ждала. И непременно она, Ина, Иночка, Инкин. И чтобы выпало нам тогда уже не пять минут и не пять часов. Нам тогда жизнь подавай! Долгую и красивую. А сейчас… Только пять бы минут. Минуточек. Да где их взять? Негде. Не у кого…»

Слободкин машинально поглядел на часы и вздохнул. Пока он шатался по городу, кончилась не только ночь — утро уже дню уступало место.

«Меня не ждут на работе! А может, не ждут эти дни — знают, все поняли, сами лямочку тянут? Впрочем, кто это „сами“? Ксюша одна в отделе. С ног небось сбилась. Лаптева прибегает ее выручать. У самой целый „зоопарк“, как она говорит, когда в „девчачьей державе“ запарка. А запарка у них всегда. Сегодня, вчера и завтра. Несется сейчас по коридору — косички вразлет — в обнимку с папками, карандашами, коробками. Споткнулась о порожек — вся канцелярия опять на полу, скрепка от скрепки на полкилометра. Погоди, Леночка, приду — помогу. До Маросейки сколько отсюда ехать? Ого-го! Ничего себе, занесло меня! Снова пол-Москвы отмахал! То-то ног под собой не чую».

Предыдущая главаГлава 24 из 101Следующая глава