Всю ночь сидел Слободкин за столом со множеством телефонов — с дисками, без дисков, с голосами то громкими, то тихими, то вообще еле слышными. Парень, которого Слободкин сменил на дежурстве, объяснил ему все подробно, и первое время дело шло нормально. Но когда зазвонил самый главный аппарат, Слободкин вдруг растерялся, схватил не ту трубку, потом ту самую, но уже после того, как внутри ее раздались частые гудки. Вот тут-то и началось!
В волнении Сергей положил трубки не на свои места. Телефоны взбунтовались. Завинченные в эбонит мембраны заклокотали, требуя немедленно восстановить порядок.
Но вот шнуры распутаны, трубки улеглись на свои рычаги, а аппараты не умолкают. То один, то другой подает голос в ночи. Научившись их кое-как различать, Слободкин ведет себя спокойней, уверенней. Ему даже кажется, что он действительно что-то значит тут, кому-то может быть полезным. «Алло, алло! — кричит он. — Москва слушает вас, говорите!» — и необыкновенным чувством наполняется все его существо. Шутка ли? Москва слушает! Говорит Москва! Понимаешь ли ты, Слободкин, на какую вышку вознесла тебя судьба этой ночью? За всю столицу можешь слово молвить. Слушайте все! И вы, пионеры Амдермы, собравшие оленьи панты для лекарств. И вы, далекие сибиряки, отправившие эшелон с хлебом рабочим Урала. И вы, комсомольцы Саратова, построившие самодельный комбайн. Как, как вы назвали его? Громче, громче, по буквам давайте! Записываю. Константин… Роман… Анна… Сергей… Николай… Ольга… Дарья… Еще раз Ольга? Еще Николай… Елена… Цапля. Все? Краснодонец? Молодцы! Кто говорит? Дежурный говорит. Ответственный дежурный. Да, ответственный. Слободкин. По буквам? Пожалуйста… А насчет названия — молодцы! Правильное, говорю, название дали — «Краснодонец». В «Комсомолке» про Краснодон здорово! Ваше сообщение тоже отправить в газету? Кто передал? Тоже дежурный? Ах, тоже ответственный? Понятно. Давайте по буквам, порядок есть порядок…
Настроение у Слободкина становилось все более приподнятым, даже торжественным. Он вдруг с какой-то необыкновенной отчетливостью увидел перед собой всю страну, не смыкающую глаз ни на миг. Страну огромную, на одном конце еще ночь, на другом день в самом разгаре. Страну богатырскую, полную неистребимых сил. Страну героев, самых настоящих, хотя иногда и незаметных, но воюющих, собирающих панты для лекарств, строящих комбайны, отправляющих эшелоны для голодных.
А вот этот, которого только что соединили с Москвой? Не спит всю ночь, дожидается своей очереди, чтобы сказать всего несколько слов!
— Фрунзе говорит! Молодежи столицы барашка шлем. Много-много барашка, целый десять вагон. Встречайте. Много-много барашка…
Как-то незаметно, исподволь эта беспокойная ночь превращалась в одну из самых прекрасных ночей Слободкина. Как бы это маме объяснить? Не объяснишь ведь. Слов не найдешь. Зимовцу и тому не втолкуешь, пожалуй. С одними телефонами эпопея целая! Вот с этим особенно — с «самым главным». Слободкин провел рукой по трубке, причинившей ему столько тревог и теперь еще не угомонившейся.
В шесть утра сменить Слободкина пришел Николай Силуянов, веселый парень с чуть подслеповатыми, словно заспанными глазами. Впрочем, сегодня глаза были именно заспанные.
— Прямо с корабля на бал? — сочувственно спросил Сергей позевывающего Николая.
— Ага! На стульях поспал часа три у себя в отделе.
Слободкин раскрыл перед Силуяновым «вахтенный» журнал, стал рассказывать о ночных звонках. Последняя запись привела сменщика в восторг:
— Дай-ка! Дай-ка! Это же здорово, дежурный! Чувствуешь, как дело закручивается? Читал в «Комсомолке» очерк «Сердца смелых»?
— Читал. Все читали, — ответил Сергей.
— Мы раскопали, — с гордостью сказал Силуянов. — Наш отдел. Сперва сами все, как надо, разведали, потом из редакции двух толковых парней снарядили. Пусть вся страна о краснодонцах знает, весь мир. Зайди как-нибудь к нам — сам убедишься: герои! Впрочем, чем тебя удивишь? Ты ведь фронтовик, знаю.
Слободкин сказал, что зайдет при первой возможности.
— Когда только? Здесь у вас похлеще, чем на моем заводе, — аврал на аврал налезает, смена на смену.
— Так ты из армии или с завода? Военный или цивильный?
— Сам теперь не пойму, — сознался Сергей. — Все перемешалось в моей судьбе, всего помаленьку отведал.
— В госпиталях побывал? — поинтересовался Силуянов.
— Побывал. А ты?
— И я тоже.
— А сюда как?
— Прямо из батальона выздоравливающих. «Поработай, говорят, немного, пока раны как следует заживут, месяца два-три». Целый год вкалываю.
Силуянов еще раз посмотрел записи, сделанные в журнале, и спросил:
— Ты завтра вечером что делаешь?
— Не знаю еще, — ответил Сергей.
— Приходи в двадцать ноль-ноль в конференц-зал. Мы встречу с Валей Борц проводим. Через все краснодонка прошла. Через горе, через огонь, через смерть. Пусть наши послушают, полезно будет. Я тебе по совести скажу, у нас тут кое-кто не нюхал войны по-настоящему.
— Молодые еще, — сказал Слободкин. — Лену Лаптеву знаешь? И вообще их девчачью державу?
— Лена-то как раз молодцом. Боевая. Да и подружка у нее подходящий народ.
— Кто же тогда? — удивился Сергей.
— Может, личностей и не назову. Каждый в отдельности ничего вроде. Один ничего, другой ничего, а в целом, как бы тебе объяснить? Ну, в общем ты прав, от молодости это. От неопытности. Мы с тобой старики в сравнении кое с кем. Профессора, академики! Согласен? — спросил Николай.
— Кое-что видели, конечно, но только с самого краешка.
— И со срединки видели. Чего скромничаешь?
— Со срединки я не видел еще, собираюсь только, — сознался Сергей.
Силуянов захлопнул журнал, поглядел на часы.
— А отдыхать ты собираешься после дежурства? Или прямо в отдел?
— Прямо в отдел, — ответил Слободкин. — Отоспимся когда-нибудь. А за приглашение спасибо.
Часы показывали без пяти восемь, когда в зал, вместе с каким-то военным, вошла белокурая девушка — хрупкая, бледная, на вид чуть не школьница. Вошла, робко посмотрела вокруг, встала у спинки одного из стульев за столом президиума.
«Так вот она какая, знаменитая, легендарная Валя Борц! — подумал Слободкин. — Девчушка совсем!»
Когда утихли аплодисменты, в президиуме появилось еще несколько человек. Ни одного из них Слободкин не знал в лицо. Сопровождавший Валю военный подошел к трибуне, представил собравшимся гостью, хотя в этом уже не было никакой необходимости, начал говорить о Краснодоне, о подвиге молодогвардейцев. Его слушали, но смотрели только на белокурую девушку. Заметив это, оратор скоро прервал свою речь, покашлял, переступил с ноги на ногу.
— Валя, все хотят, конечно, услышать вас. Для этого и пришли, отложив все дела. Правильно я понял? — обратился военный к залу.
— Правильно! — сказал кто-то из дальнего ряда.
Валя смущенно поднялась. Сделала несколько шагов к трибуне, но не дошла до нее, в нерешительности остановилась.
— Отсюда можно? Я несколько слов всего. Основное все уже известно. В «Комсомольской правде» написано. Что могу добавить? Я горжусь своими друзьями. Очень горжусь! Олегом Кошевым, Сережей Тюлениным, Ваней Туркеничем, Улей Громовой, Любой Шевцовой. Всеми, с кем свела судьба. Мы благодарны коммунистам, которые помогли нам. Помогли выстоять, не дрогнуть. Откуда у ребят взялись силы? Я и сама не знаю, но силы были до самой последней минуты. Вот наша клятва, я повторю ее вам, можно?
Руки Вали вытянулись по швам, она стала еще более бледной.
— Перед лицом своих друзей по оружию, перед лицом Родины, многострадальной земли, перед лицом своего народа клянусь: беспрекословно выполнять любое задание, данное мне старшими товарищами. Хранить в глубочайшей тайне все, что касается моей работы в «Молодой гвардии». Я клянусь мстить беспощадно за сожженные, разоренные города и села, за кровь наших людей, за мученическую смерть тридцати героев-шахтеров. И если для этой мести потребуется моя жизнь, я отдам ее без минуты колебаний…
После этих слов Валя запнулась, умолкла, глаза ее заблестели. Кто-то из сидевших рядом с Валей потянулся к графину с водой.
— Нет, нет, ничего, — остановила его девушка. — Я сейчас. Извините… И если для этой мести потребуется моя жизнь, я отдам ее без минуты колебаний.
Словно повинуясь какому-то знаку, все сидевшие в зале поднялись со своих мест. Последние слова клятвы молодогвардейцев были дослушаны стоя.
— Если же я нарушу эту священную клятву под пытками или из-за трусости, то пусть мое имя, мои родные будут навеки прокляты, а меня самого покарает суровая рука моих товарищей. Кровь за кровь, смерть за смерть!..
Валя тяжело опустилась на пододвинутый ей стул, но все собравшиеся еще долго продолжали стоять.
Слободкин смотрел на Валю неотрывно, стараясь запомнить ее лицо навсегда. Ведь перед ним была действительно героиня, совершившая со своими друзьями подвиг, равного которому он лично не знал. Откуда такая смелость, такое беззаветное мужество? Ведь школу еще не окончили. Может, только в районном тире стреляли в фанерного Чемберлена, иные и того не успели. И вдруг сразу, без всякого перехода от детства к юности, от юности к зрелости, стали несгибаемыми, непобедимыми. Как понять это? Как постигнуть?
Сергей неожиданно заметил, что сидит рядом с каким-то совершенно седым человеком, тоже внимательно разглядывавшим Валю Борц. Когда из президиума спросили, хочет ли кто-нибудь выступить, сосед Слободкина поднялся первым. Он в задумчивости пошевелил пальцами белые волосы, медленно подошел к трибуне.
— Фадеев, — шепнул кто-то за спиной Слободкина. — Писатель.
— У меня, товарищи, так же, как, очевидно, у всех сидящих в этом зале, вот тут творится такое, — Фадеев положил руку на грудь, — что не могу не сказать нескольких слов. Спасибо вам, Валя, за то, что вы такая, как есть. За то, что друзей себе верных выбрали. Поверьте, я кое-что видел в жизни, знаю, что такое выбрать друга.
Фадеев чуть заметно улыбнулся, отбросил белую прядь.
— Вы видите, я немолодой человек. Столько, сколько вам сейчас, Валя, мне было в годы гражданской войны. Посчитайте! Самый главный урок, который я вынес за свою жизнь, вот какой: все в конечном счете зависит от того, с кем ты, среди кого ты и ради кого. Стоило ли так долго ходить по земле, чтобы прийти к такому заключению? — спросит кто-нибудь. Отвечаю категорически: стоило! Ни о чем не жалею! Не жаль бессонных ночей у партизанских костров. Не жаль трудных лет, в том числе и самых трудных сегодняшних. Ничего, решительно ничего не жаль. Больше того — если пришлось бы пройти всю дорогу снова, прошагал бы, уверяю вас, со счастливо бьющимся сердцем. С таким, какое сейчас стучит у меня в груди. Еще и еще раз спасибо вам, милая Валя! Вам и всем друзьям вашим. Душевное спасибо от нас, стариков. Всем своим товарищам расскажу о подвиге «Молодой гвардии». И при первой возможности приеду к вам в Краснодон. О вас же книги надо писать! Кни-ги! Журналисты молодцы, быстро и хорошо откликнулись. Мы, писатели, в долгу перед вами. Вот в таком, совершенно невылазном долгу!
Когда Фадеев сел на свое место, кто-то из президиума негромко сказал:
— Вам, Александр Александрович, тут бы и карты в руки! Мы помогли бы вам всеми силами, всеми средствами. Так, что ли, товарищ Силуянов?
— Александр Александрович свой человек в ЦК, — послышался откуда-то из глубины зала голос Силуянова. — Все, что надо, конечно, сделаем.
Фадеев смущенно улыбнулся, молча кивнул несколько раз.
Слободкин видел, как напряженно-внимательно слушал писатель всех, кто поднимался после него на трибуну, как быстро бегал по страничкам распахнутого блокнота его карандаш. Сергей заметил даже, что блокнот кончился быстрее, чем завершилась эта взволновавшая всех встреча. Кто-то протянул писателю свою записную книжку. Он взял, поблагодарил одними глазами — добрыми, умными, опять слегка улыбнулся. Такими и запомнил эти глаза Слободкин и залюбовался всем обликом этого человека, с которым был знаком только по книгам. А Фадеев все писал, писал… Может, это были первые строки будущего романа о краснодонцах? Слободкин не знал этого, как, может быть, не знал еще и сам писатель.
Потом Валю Борц окружили десятки людей. Одни задавали вопросы. Другие просто стояли рядом, пожимали Валину руку. Кто-то записывал Валин адрес.
Подошел и Фадеев. Он терпеливо дождался, когда Валя смогла двинуться к выходу, пошел с ней рядом, отбрасывая назад поминутно падавшие на глаза волосы. Слободкин, не решаясь обогнать, шагал следом по длинному коридору, то немного отставая, то приближаясь почти вплотную и становясь невольным свидетелем разговора писателя с Валей.
— …И вы отправились вдвоем с Сережей Тюлениным, когда было принято решение уходить из Краснодона? — спросил Фадеев. — В самый разгар зимы?
— Да, — ответила Валя. — И Олег. И другие. Все, кто еще не был к тому времени схвачен. Надо было срочно пробираться к своим, к партизанам — в Россошь, Каменск, Тарасовку, в станицу Метякино, в лес…
— А Тося? Тося Мащенко? Я не успел ничего записать о ней.
— Тося с мамой осталась. Больная она у нее. И потом морозы ударили — крещенские, лютые. А у Тоси на ногах летние туфельки.
— Да, конечно, замерзла бы, — сказал Фадеев.
— Нет, не замерзла бы, — ответила Валя. — Я ей бурочки свои предложила.
— Бурочки? — переспросил писатель. — А вы как же? Сами-то?
— Я-то вытерпела б как-нибудь. В крайнем случае по очереди отогревались бы. Но она не пошла. Только не подумайте, Александр Александрович, что испугалась. Тося очень хорошая девочка. В маме все дело. В ней, я точно знаю…
Фадеев отечески потрепал Валю по плечу.
— Ах, Валя, Валечка! Светлый, серьезный, гуманный наш человечек! Ничего, что я так называю вас?
— Что вы… — Девушка была смущена, но старалась не показать этого. — Нет, правда, Александр Александрович, Тося очень-очень хорошая…
Коридор кончился. Слободкину надо было через лестничную площадку идти дальше, в другую часть здания, Фадеев и Валя, сопровождаемые группой работников ЦК, пошли вниз. Сквозь сетку, ограждавшую шахту лифта, Сергей, обернувшись на ходу, еще раз увидел Фадеева и Валю Борц. Отсюда, сверху, Валя казалась совсем маленькой, не выше Лены Лаптевой.
Сергей пожалел в ту минуту, что так быстро закончился этот вечер, что он, может быть, никогда больше не увидит Валю, Фадеева, не услышит их. Конечно, он всегда будет помнить все, чему был свидетелем сегодня.
«Интересно, напишет Фадеев о Вале и ее друзьях или не напишет? Хорошо бы написал, конечно. Он может». Сергей вспомнил «Разгром», который прочитал еще в школе. Его поразила тогда суровость страниц этой книги, умение автора заглядывать в душу человека и показать, как эта душа высока и прекрасна. Слободкин так и написал тогда в сочинении, заданном Викторией Акимовной, и она, помнится, его похвалила, но то, что мужество в человеке — самая дорогая черта, он понял по-настоящему много позже.
И еще он подумал сегодня вот о чем. Мужество не на пустом месте. Оно передается людьми друг другу. Как знания, опыт, нравы, привычки. От поколения к поколению. От старших к младшим. Но как, как это все происходит? Вот Валя Борц — она же, как и многие, Фадеева видит впервые в жизни. Каким чудодейственным образом жезл эстафеты перешел из рук фадеевского поколения в руки Вали и таких, как она? Школа, семья, книга, комсомол, общество — все внесли свою лепту? Безусловно, внесли, все сыграли свою роль. Это, пожалуй, понятно. Но из чего рождается чудо, по тропке которого ученик уходит подчас дальше учителя? Это как объяснить и понять? Добросовестность и убежденность учителя? Нет, не то. Учитель не может быть недобросовестным и неубежденным: какой же он тогда учитель? Прилежание, чувство ответственности у ученика? Да, это уже точней, ближе к истине. Вот Валя, например. Не случайно Фадеев сказал: «Серьезный наш человечек». Именно серьезный! Ну, а «человечек» — это вовсе не уменьшительное, это от теплоты чувств, от благодарности Вале. Он конечно же ставит ее вровень с теми, с кем вместе провел тревожные ночи у партизанских костров. Может быть, и выше. Наверняка даже выше…
С такими мыслями возвращался сегодня Слободкин домой. Возвращался, как всегда, поздно, но мать не спала. После их ночного того разговора на сердце у нее с каждым днем, с каждым часом становилось все тревожнее. Она думала о сыне, о его судьбе. Что ждет его? А вместе с ним и ее? С тех пор как Сережа вернулся в Москву, у нее тревог не убавилось, а прибавилось. Их становилось все больше и больше. Их и раньше было не перечтешь, но пока не видела сына, они стонали где-то внутри — больно и глухо. Сейчас переполнили все существо, выплеснулись. А сегодня почта еще письмо принесла — треугольничком. Ни дать ни взять от дружка фронтового. Новые переживания, новые волнения. «Может, спрятать письмо до поры? Пусть спокойно работает, нервы не треплет. Нет, это будет совсем плохо, — может, человеку помощь какая нужна? Может, душу отвести хочет?»
Нераспечатанное письмо лежало на столе, на самом видном месте, и дожидалось Сергея. Вернувшись домой, он сразу его заметил и не раздеваясь кинулся к столу.
— Сереженька! На тебе же лица нет! Разденься, съешь чего-нибудь, а тогда и за письмо. Прошу тебя!
Мать мягко, но властно усадила Сергея, налила ему жидкой похлебки из черной с отрубями муки, а письмо взяла в руку. Другой рукой аккуратно сняла пилотку с головы сына, поерошила его давно не стриженный вихор.
— Мам, почитай, а? — нетерпеливо сказал Сергей. — От Зимовца ведь это.
— А ты ешь.
— Я ем уже. Посмотри сразу же, какого числа отправлено?
Мать надела очки, раскрыла конверт, поднесла письмо к самым глазам.
— Числа нету…
— Не может быть, мам, дай-ка сам гляну.
— Нет уж, ешь, ешь, а то я рассержусь.
— Ну ладно, ладно.
Сергей нагнулся к блюдцу, мать, продолжая ерошить его волосы, стала читать вслух:
— «Дорогой Слобода! Долго я тебя опять дожидаться заставил, извини. Все едем и едем. Но теперь недалеко, кажись. Впереди уже все гудит. Небо — красное. Куда завезли, одному богу известно, но когда мимо леса ползем, сквозь канонаду слышно, как соловьи надрываются. Голосистые, курских напоминают. Такие коленца откалывают!..»
— Мам! А ведь он гений, Зимовец! Смотри, как цензора вокруг пальца обводит. И тайну военную соблюдает, и другу намек дает. Улавливаешь? Он же где-то под Курском!
Мать перекрестилась, молча покачала головой.
— Ясное дело! Горячая в тех местах пора сейчас, мам. Мне говорил один человек. Вот-вот начнется заваруха, каких, может, еще не было с начала войны! Завидую Зимовцу! Вот кому повезло так повезло!
Мать перекрестилась снова. Слободкин посмотрел на нее очень внимательно. В последнее время он стал замечать все новые и новые перемены в ее характере, во всем облике. Не крестилась раньше. Теперь чуть что — крестится горько и суетно. А морщин все больше на лице, не разглаживаются ни на миг, мешки под глазами синие, набрякшие.
— Мам!..
Хотел спросить: «Что с тобой? Ты устала? Больна?» Не спросил. Только ласково провел ладонью по белой, низко склонившейся к нему голове.
— Мам, что там дальше-то?
— Вот и все, сынок. О соловьях только. Не дописал письмо, торопился. Мимо станции небось проезжал.
— Знаешь, кто ты есть, мам?
— Ну?
— Великий утешитель. Но ты права в общем-то. Такие люди, как Зимовец, не пропадают нигде, никогда. Он уже через такое пекло прошел! Я тебе не рассказывал?
— Когда тебе, сынок? Все молчком, молчком. Ты о себе-то…
Мать поднесла фартук к глазам.
— Ну, мам, мам, что ты! Разве можно так? Я и писал тебе, и рассказывал. И о себе, и о Зимовце, и об Ине, и о заводе. Обо всем.
— Пока на заводе работал, письма хоть редко шли, верно. А как воротился, я тебя потеряла совсем. Не вижу, не слышу неделями, мучитель ты мой.
— Да нет, мам, это не так все, не так. Ты же знаешь, просто работы много. А ты сама-то? Я все собираюсь сказать тебе…
— Все собираешься…
Морщины на лице матери сделались еще глубже, мешки под глазами еще синей. Слободкину больно и стыдно. Плохой он сын, хуже некуда. Ведь действительно позабыл совсем мать. Все на первом плане у него, решительно все, кроме нее. Не годится так. Надо как-то находить время, выкраивать. Спать еще меньше. С работы бегом бегать. На работу бегом. Еще что? Записки писать чаще, подробнее? Да, и записки. Чаще, подробнее, каждый день.
— Мама, я виноват перед тобой. Все тороплюсь, тороплюсь. Буду стараться раньше домой приходить. С завтрашнего же дня… Нет, с завтрашнего не могу. С послезавтрашнего…
Мать опять запустила пальцы в волосы Сергея, потом ласково взяла его за ухо.
— Не будет этого, сын, я же знаю. Вижу и понимаю все. Сама на работе. Мало внимания тебе уделяю. Времени нет. Где его взять, время-то? Никудышная у тебя мать, плохая совсем. И здоровье не то.
— Выглядишь ты хорошо, похудела только немножко.
— И побелела.
— Что ты! Ты же всегда была у нас с проседью. Чернобурочкой звали, помнишь?
— Не забыл? — сквозь слезы улыбнулась мать. — Звали… Ну, а что твоя Ина?
— Жду, надеюсь.
— Она, сынок, сыщется.
— Утешительница ты моя, спасибо тебе! У тебя рука легкая, я знаю.
— Любишь ее, да?
— Этого я никогда никому не скажу, мам.
— Ей-то скажешь ли?
— Ей сказал уже.
— Когда, сыночек?..
— Давно…
— А матери?
— У нее нет мамы. Совсем нет, понимаешь?
— Но у тебя-то есть. Что мне с тобой делать?
— Ты все знаешь, мам. Я писал тебе.
— Знаю только, что есть такая Ина. Вот и все. Нет бы посоветоваться с матерью, поговорить по-людски. Хоть бы карточку показал. Есть небось?
— Маленькая есть где-то.
— Не где-то, а на сердце носишь, вот тут. Ну, доставай, показывай свою красавицу.
Крошечная фотография легла на ладонь матери.
— Ну, давно бы так.
Мать снова надела спрятанные было очки, но и через них никак не могла разглядеть лица Ины.
— Не видно, мам?
— Видно, сынок, главное видно — любишь. Господи, как я рада за тебя, Сереженька! Без любви какая жизнь на земле? Люби, люби! Тебя любят, и ты люби. Тебя забыли — ты все равно люби, люби всегда. Я так понимаю. Только тогда человек человеком себя чувствует, когда любит, всем пожертвовать ради другого готов, даже жизнью. И жертвует, гибнет, а любовь остается. Понял что-нибудь?
— Все понял, мам.
— Ничего ты еще не понял, сынок. Но когда-нибудь поймешь. Узнаешь, оценишь, как любят матери, жены. Как сгорают дотла и об этом не жалеют. Лишь бы вам было хорошо — мужьям, сыновьям. Говорю тебе об этом потому, что ты у меня самый близкий человек. Если не тебе — кому же? Ищи, ищи свою Ину. Вот война кончится, как счастливо заживете-то! И я сердцем отойду, на вас глядя. Что говорят о войне? Я из цеха не выхожу.
— Капут фашистам скоро, мама. Но под Курском, видишь, все небо в огне. Да и в других местах. Жаркое будет лето. Только раз такие бывалые бойцы, как Зимовец, автомат в руках держат, не устоять Гитлеру. Сама понимаешь.
— Понимаю. Но войну начинали тоже не новобранцы, солдаты опытные, а вон куда отступить довелось!
— Больше не будет этого, мам. Закалил нас тот огонь, не сжег. Теперь мы сила знаешь какая! Нету в мире больше такой. И он это понял. Но оружия не сложит до последнего, это тоже понятно всем и каждому.
Они помолчали.
Мать поправила растрепавшиеся белые волосы, убрала очки. Сергей взял фотографию, аккуратно свернул треугольник письма, то и другое положил в карман.
— Мам, а я ведь действительно свинтус!
— Что такое, сын?
— Стыдно сказать даже.
— Говори, говори, коли начал.
— В Москве живет мать Кузи, того самого, который тебе привет от меня привозил. Помнишь? Я ее даже не навестил ни разу — каждый день собираюсь и каждый день откладываю…
— Сереженька! Прости меня, старую! Памяти никакой! Я ведь сама как-то ходила к ней, да забыла тебе сказать.
— Правда, мам? Какая же ты у меня умница! Ну как она там? Здорова?
— Не застала, сынок. Только с соседями поговорить довелось. Эвакуировалась на Урал куда-то вместе со своим заводом.
— Как со своим заводом? Она уже не работала, мам, у нее здоровье плохое. Ты не путаешь? Анна Тимофеевна Кузнецова?
— Анна Тимофеевна, не путаю. Через всю Москву добиралась к ней. Как писем от сына не стало, пошла она на свой старый завод. «Дайте, говорит, работу, хоть какую-нибудь». Взяли ее вроде бы на склад, инструментом заведовать. Она в этом деле профессор, сказывают. На заводе том здоровье свое положила, на нем и силы воротились к ней. С заводом и уехала.
— Адреса не узнала, мам? Надо бы написать ей.
— Адреса никто из соседей не знает. Да, может, это и к лучшему, Сереженька? Что напишешь-то? «Сына вашего, Анна Тимофеевна, видел последний раз давно, и где он теперь, не ведаю». Так ведь?
— Так-то так…
— О чем я и говорю. Лучше уж помолчать, сынок, не тревожить материнского сердца…