Письмо от Зимовца пришло, когда Слободкин уже начал волноваться за друга. Уходя на работу, Сергей нашел долгожданное послание в ящике и прямо тут, на лестнице, начал жадно читать.
«Злишься? — писал Прокофий. — Ну и правильно делаешь. Только причины есть у меня. Вскоре, как ты уехал, нам снова знамя Комитета Обороны присудили. План выдали! С превышеньем даже. Что тут началось! Не знаю, откуда взялись у нас силы, но взялись откуда-то. Я думаю, в Сталинграде все дело. Если б не он, настроения такого бы не было. Ты слышал когда-нибудь песни в наших бараках? Даже когда первый раз знамя получали, помнишь? На митинге побыли, в ладони похлопали и разошлись по своим норам. А тут нет! Иду как-то со смены вечером — кругом тишина. Вдруг откуда ни возьмись из какой-то трещины в бараке — „Синий платочек“! Да еще с баяном! Ясна тебе обстановочка? В ту ночь как никогда понял я, Слобода, что война нами будет выиграна.
Ну вот, потому и не писал, что вкалывал пуще прежнего. Теперь спроси, почему „вкалывали“, а не „вкалываем“. А потому, что теперь без меня будут план тащить. Лопни, Слобода, от зависти, но военком наш областной серьезным человеком оказался. Серьезнейшим! Обещал и сделал. Полевая почта теперь мой адрес! Какая? Сам не знаю еще, но полевая.
Что еще сказать тебе на прощанье? Все вроде выложил. Последние дни в цехе. Жалко с ребятами расставаться, если честно. Сдружились. Вчера на обед не пошли — зажигалку мне стряпают. Именную, хромированную.
Ну, жди теперь письма из маршевой роты. А впрочем, особо не жди. Я писака, знаешь, какой? Это раз в жизни меня так прорвало. Про что только не настрочил тебе! Сам удивляюсь. Просто очень соскучился. Цени. И давай лапу».
Слободкин вышел на улицу возле своего дома, еще раз перечитал послание друга. И смертельно позавидовал Зимовцу — добился все же своего парень, на фронт идет. А он, Слободкин, все еще в тылу. Задания выполняет. Правда, тоже нелегкие, ответственные, почти всегда неотложные. Крутись, Слобода, выкручивайся, «находи и докладывай». Сергей невольно улыбнулся, вспомнив слова старшины Браги. Значит, доверяют! Это уже хорошо. Об этом доверии словечко можно бы Зимовцу сказать — пусть знает, не ударил пока Слободкин в грязь лицом перед Москвой. Да только номер почты еще неизвестен. И обязательно надо бы про общежитие. Как бегал, звонил во все концы, хлопотал все последние дни, пока нашел подходящее здание недалеко от «Мотора». Как убеждал жильцов переехать в другие дома, подобранные им. Как всех убедил, кроме одного, и как потом с ним схлестнулся и чего ему, Слободкину, это стоило. И как ремонт начали, хотя материалов не было никаких. И, конечно, про Лену Лаптеву надо бы. Очень она Ину напоминает. Такая же умная, решительная. И душа настоящая. Даже во внешности Лены есть что-то такое, что роднит ее с Иной. Такая же челка, такие же большие, чистые глаза, такая же ямочка на щеке. «Сейчас приду на работу и сразу же загляну в отдел пионеров, поздороваюсь со всеми девчатами. Да, да, именно со всеми. Ну, а значит, и с ней, с Леной»…
Добравшись до Маросейки и распахнув дверь отдела пионеров, или «девчачьей державы», как его все здесь называли, Слободкин замер на месте и поднес руку к глазам, словно защищаясь от солнца. Всюду — на столах, на подоконниках и даже на старом, ржавом сейфе стояли цветы! Какие, Сергей еще не успел разобрать, но было совершенно ясно — живые, настоящие: все пространство комнаты казалось наполненным их летучим ароматом. Слободкин ощутил острый запах зеленого поля, леса, полынного куста, пробившегося через снег далеко отсюда, на берегу Волги, и вдруг спохватился:
— Девочки, да сегодня же ваш праздник! Ой, дурень я, дурень… Ну, поздравляю вас, дорогие женщины! От всей души и от мужского отдела нашего…
— Да уж ладно, ладно, — остановила Слободкина Лена. — Какие теперь праздники?
— А цветы откуда взялись? С неба? — опросил Сергей.
— А цветы действительно с неба, — за всех ответила Лена. — Асоян сегодня из Еревана прилетел. Он у нас настоящий рыцарь.
Кто такой был этот Асоян, Слободкин не знал, но ему стало почему-то чертовски обидно, что не он оказался рыцарем. Сергею захотелось даже чем-нибудь уязвить слишком предприимчивого Асояна, и он с издевкой всплеснул руками.
— Чудно все-таки! — ехидно сказал Слободкин.
— Что именно? — спросила начальница Лены, долговязая Вера Куцыбо.
— Для кого война, для кого красивые командировки…
— Зря вы так, — Вера строго посмотрела на Сергея. — Если не знаете… Одним словом, я бы на вашем месте…
— Не сердитесь, Вера, — сказала Лена, — он ведь действительно не знает. Объяснить ему?
— Объясните, — ответила Куцыбо.
— Цветы стоят тут только до вечера. — Челка у Лены упала на самые глаза, ямочка на щеке исчезла.
— Как до вечера? — не понял Сергей.
— Для госпиталя это, — пояснила Лена. — Пока довез, Асоян руки себе обморозил. Да и цветы еле дышат. «Возьмите, говорит, девочки, пока к себе, пусть отогреются».
Слободкин был сконфужен до последней степени. Девчата поняли это. Куцыбо за всех сказала:
— Ну, хорошо, хорошо, прощаем. Прощаем, девочки?
— Прощаем как новенького, — уточнила Лена. — Вы сколько тут? Месяц всего?
— Второй начинается, — еле слышно ответил Слободкин.
— Скоро привыкнете, — успокоила Сергея Куцыбо. — А если хотите исправиться, есть подходящий случай: проводите нас сегодня в госпиталь. Можете?
— Могу. Только я поздно освобожусь, ничего?
— Мы попросим, чтоб вас пораньше отпустили, — сказала Куцыбо. — По случаю нашего праздника.
— А что мы еще возьмем с собой? — опросил Слободкин. — Не с одними же цветами в госпиталь?
— Вот это речь уже настоящего мужчины! — Вера Куцыбо первый раз за все время разговора улыбнулась. — Глядите сюда!
Скрипнула дверь сейфа, в глубоком чреве его Сергей увидел десятка полтора аккуратно сложенных свертков, от которых пахло чем-то вкусным, давно забытым.
— Развернуть? — спросила Куцыбо, взвесив на ладони один из свертков.
— Не надо, — сказал Слободкин, сглатывая слюну. — Вижу и так — подготовились как следует.
— Сказать или нет? — спросила Куцыбо, глянув на подруг.
Девочки молчали.
— Так и быть, поясню, — продолжала Вера, — чтоб не ломал человек голову над тем, откуда разносолы такие. Подарки это ко Дню Восьмого марта, Сережа. Всем женщинам всех отделов. В одном сейфе уместились.
— Хорошие подарки, — смущенно сказал Слободкин.
— Не знаем, врать не будем, не пробовали, — ответила Вера.
— Пахнет вкусно, — с деланным равнодушием заметил Сергей.
— Поэтому мы и упрятали подальше, — созналась Куцыбо. — Работать же нужно!
Слободкину действительно удалось в этот день освободиться раньше обычного. По торжественному случаю девчата раздобыли в управлении делами машину, и уже в восемь часов вечера он вместе с ними шел из палаты в палату подшефного госпиталя. Оказалось, что все его спутницы были тут своими людьми. Их знали не только в лицо, но по именам и фамилиям, знали, в каком отделе и кем они работают. Со всех сторон только и слышалось:
— Держава идет! Державе почет и уважение! Как всегда в полном составе? А это кто с вами?
— А это наш новый работник, — за всех на правах начальницы отвечала Вера Куцыбо. — Познакомьтесь — Сережа Слободкин. Тоже фронтовик.
У Сергея уже болела рука, а ее все жали и жали — десятки, если не сотни, своих, родных, опаленных боями рук. Лежачие требовали, чтобы он подошел к каждому из них поближе, минутку посидел бы на краешке их койки, ответил бы хоть на один вопрос.
Сергей давно заметил: раненый, особенно раненный тяжело, с любым встречным, которого видит впервые в жизни, начинает говорить как с давним, хорошим знакомым. И тот обязательно должен ответить тем же, если не хочет человека обидеть. Сергей долго думал: почему это? Только сегодня понял: это тоска солдатского сердца. По дому. По отчему краю. Она копилась долго. Месяцами, годами. В окопах, в землянках. Но там были свои — своя рота, свое отделение. Почти как семья. И не «почти», а точно семья, и еще какая! Но вот все это оборвалось, рухнуло в тартарары. И когда обретешь вновь? И обретешь ли? И из дома ни весточки, ни полстрочки. Вот и тоскует сердце, рвется навстречу другому, может быть такому же истосковавшемуся, но с которым можно перекинуться словом — любым, пусть на первый взгляд малозначительным, но в котором сказано больше, чем слышится.
— Ты откуда, кореш? — спросит солдат солдата. — Не с Полтавщины?
— Нет, не с Полтавщины. Из Гжатска. А ты?
— А я с Полтавщины, из Зеленого Гая. Знаешь такой?
Вот и весь разговор. Всего несколько слов. Но каких! По имени назван уголок земли, милый с далекого детства или с юности, теперь уже тоже не близкой…
— Откуда ты, парень? — в десятый, в сотый раз спрашивали сегодня Сергея то в одной палате, то в другой. — Не с Брянщины? Не курский ли? Не из Питера?
И вот уже в который раз Слободкин отвечал:
— Не с Брянщины. Не курский. Не из Питера. Москвич я, хлопцы, москвич…
Отвечал почему-то так, словно стыдно ему было перед теми, кого судьба занесла далеко от родного дома.
Из госпиталя возвращались поздно, переполненные впечатлениями от всего увиденного там и услышанного. Шли по темным улицам примолкшие. Каждый думал о своем, наболевшем. У каждого был кто-то на фронте, от кого-то давно перестали приходить письма, о ком-то наводили справки, надеялись и уже теряли надежду. Там, на работе, девчата как-то держались, старались забыть о личном и забывали, увлеченные делами, долгом. Сейчас раскисли. Сергей это ясно видел.
Вот Лена Лаптева, например, из самой шумной сделалась вдруг самой тихой и оттого совсем крохотулей. Брат у нее танкист. С самого начала войны — ни звука.
Вся съежилась, сгорбилась дылдушка Вера Куцыбо. У нее двое старших братьев служили на самой границе и пропали без вести.
У Люды Кисловой, которая семенит все время позади всех, недавно погиб отец.
Не знает ничего Слободкин только о Нине Бахтюковой. Но и у нее, наверное, не сладко на душе — все вздыхает, вздыхает…
Сергей приглядывается в темноте то к одной, то к другой из девчат, сам невеселый как никогда и съежившийся вроде Веры Куцыбо. Кавалерийская, доставшаяся в госпитальной каптерке шинель когда-то была в самую пору, сейчас ерзает по спине. За воротом чуть не сугроб намело. Сергей старается распрямиться, обрести десантную стать, шинель противно вздувается пузырем. Если б не ремень, перехвативший тело двойным обхватом, сорвало б ветром шинелишку. Снова и снова становится Слободкину совестно, что он не на фронте.
«Завтра же пойду к Стрепетову, напомню ему про обещание».
Пятеро молча продолжают шагать по темной, еще совсем холодной Москве. Пока им всем по пути — они вроде бы единое целое. Но вот на каком-то углу остановятся, кто-то из девчат первой станет прощаться с подругами и с ним, Слободкиным. Уйдет в кромешную тьму, останется наедине со своим горем, например, Люда Кислова. Но пока они рядом идут, чуть ли не в ногу. Нет, нет, именно в ногу. Как это он раньше не заметил — в ногу. Последний снежок зимы, поскрипывая, отсчитывает шаги — легкие, девичьи, еле слышные, и его Слободкина, четкий шаг. Кирза о кирзу, кирза о кирзу, как в строю…
Наконец какой-то большой перекресток. Остановились. Смотрят друг на друга. Кому сворачивать?
— Тебе, Люд?
— Мне не скоро еще.
— Значит, тебе, Вера.
— Мне. Ваши пять! — как можно более равнодушно и даже беспечно отвечает Куцыбо, но голос ее становится вдруг тонким-тонким.
— Давайте проводим начальницу! — неожиданно для самого себя предлагает Сергей.
— Что вы! — отмахивается Вера. — Мне отсюда не так далеко. И вообще… Вот у Нины кончик! Замерзла, Нинуль?
Куцыбо почти весело тормошит Бахтюкову, — видно, рада-радешенька предложению Сергея, но сознаться, конечно, не хочет, она ведь и в самом деле «начальство».
Нина молчит. И замерзла, и устала, и скрыть этого не может. Все вообще давным-давно уже еле ползут. Слободкину только кажется, будто в ногу шагают. У него самого налиты свинцом сапоги. Но теперь уже не отступит.
— Так как же, проводим Веру, девочки?
— Проводим!
— Да будет вам! — смущенно фыркает Куцыбо. — Если уж провожать, так… всех!
— Вот это совсем другое дело! — почти весело подхватывает Лена Лаптева. — Всех, кроме меня, конечно.
— И кроме меня, — подает наконец голос Нина Бахтюкова.
— Какое там «кроме»? Все провожают всех! — подводит итог дискуссии Слободкин. — Сейчас выработаем маршрут, график составим — и по коням!
Пятеро идут по Москве. Пятеро не чувствующих под собой ног, но уже не таких голодных, не таких уставших, не таких обессилевших. Пятеро дружных, спаянных, шагающих опять молча, но рядом, плечом к плечу, и, как кажется Слободкину, в ногу. «Нет, теперь не кажется, а точно — в ногу! Хорошо придумал! — сам себя хвалит Сергей. — Мудро, толково! Всю ночь будем идти, а все равно мудро. Да и почему всю ночь? Не всю уже, половину только. Меньше даже. Будет по крайней мере что вспомнить потом. И мне, и девчатам. Маму вот только будить придется, но я тихонечко буду стучать, чтоб хотя бы соседей не потревожить. Им тоже вставать чуть свет».
Пятеро идут по ночной Москве…
Четверо идут по ночной Москве…
Трое идут по ночной Москве…
Двое еле-еле тащатся по самой окраине все еще темного, но уже давно проснувшегося города…
Эти двое — Слободкин и Лаптева.
— Меня дальше не провожайте, Сережа, — сказала Лена на какой-то развилке. — Даже разгонная машина на этом углу останавливается, дальше дорога плохая.
— И вы хотите, чтобы я бросил вас именно здесь? Ни в коем случае! Теперь до самого-самого!
Пока их было пятеро, пока их было четверо, пока их было трое, они шагали рядышком. Оставшись вдвоем, вдруг отошли друг от друга. Впрочем, это длилось недолго. Поскользнувшись в одном месте, Лена спросила:
— Вы стесняетесь, да?
— Откуда вы взяли?
— Я вижу, стесняетесь.
Чтобы разубедить Лену, Слободкин взял ее за руку. Так они и шли, как первоклашки, только изредка разъединял их какой-нибудь фонарный с погашенной лампой столб, возникавший во тьме неожиданно. Потом руки их уже сами искали одна другую, а отыскав, сплетались крепче. Мороз под утро усилился, ветер стал порывистей. Весна уже наступила, но и зима еще длилась.
— Замерзли? — спросил Сергей, когда пришло время прощаться.
— Немножко, — созналась Лена. — А вы?
— Еще меньше. Чуть-чуть…
— Вот и неправда, — перебила Лена. — А зуб на зуб у кого не попадает?
— У меня?
— А то у кого же? И вместо пальцев сосульки.
— И у вас.
— Я дома уже.
— А я сейчас короткими перебежками — и согреюсь.
— Нет уж, — строго сказала Лена, — никуда я вас не отпущу. Подыметесь ко мне, выпьете стакан чаю, тогда пойдете.
Слободкин усмехнулся:
— С тортом?
— Какой может быть разговор? С этим, как его… — Лена пыталась вспомнить название какого-нибудь торта, но ничего у нее не получалось.
— С «Миндальным»? — подсказал Сергей первое попавшееся.
— Нет, что вы! Я объелась «Миндальным» на выпускном вечере перед самой войной и больше терпеть его не могу!
— Ну, тогда с «Поленом».
— Угадали! Только с… еловым. И топить самому придется, учтите, а печка у меня дымит…
В комнате Лены стояла железная печурка. Горстка маленьких, как кегли, дровишек лежала в углу. От них исходил одуряюще вкусный запах хвои, словно в комнате всю зиму стояла елка.
— Вам нравится у меня? — спросила Лена.
— Очень!
— Тогда — за работу!
Пока хозяйка что-то искала в шкафу и звенела посудой, Слободкин растопил печурку и понял, как правильно поступил, приняв приглашение Лены. По всему телу его начала распространяться сладкая истома. Опустившись на колени перед огнем, Сергей смотрел на его острые сине-желтые, медленно распрямившиеся травинки и уже не имел ни сил, ни желания сдвинуться с места.
Поставив чайник на конфорку, Лена устроилась рядом со Слободкиным. Сине-желтые стебельки огня росли теперь перед ними двумя, бросая зыбкие блики на лица, отражаясь в двух парах глаз.
О чем думали сейчас эти двое? Каждый о своем, конечно. А может, ни о чем? Такое тоже бывает. Напряжение, нервы, постоянные заботы, тревоги — и вдруг разрядка. Ничего больше не нужно, никто никуда не зовет, не торопит, никто ничего не требует. Можно стоять вот так на коленях перед синими, желтыми стебельками огня, просто любоваться ими, просто греться возле них и ни о чем, решительно ни о чем не думать — ни о том, что через несколько минут все это кончится, ни о том, что надо будет подняться и одному опять идти через всю Москву, только в обратном направлении, другой — остаться в комнатушке, наполненной призрачным, летучим теплом, которое продержится тут недолго — исчезнет сразу же, как закроется дверь за этим человеком…
— Вам хорошо? — еще раз спросила Лена, и узкая ее ладошка чуть коснулась плеча Сергея.
— Да…
Он сидел, боясь шелохнуться, не зная, как поступить с этой рукой — робкой, тихой, доверчивой…
Так прошло минуты две или три. Или, может быть, чуть больше. Потом Слободкин тихонько освободился, чтобы нагнуться, подбросить дров в огонь, который, впрочем, и так горел теперь достаточно ярко.
Прошло еще несколько минут. Сергей заталкивал в открытую дверцу печурки одно полешко за другим. Чтобы удобнее было это делать, он вовсе отодвинулся от Лены, приблизился к огню, почти вплотную. Лицо его пылало, глаза блестели.
— Сережа, у вас есть девушка, да? — спросила Лена почему-то очень громко.
Слободкин едва заметно кивнул.
Они помолчали.
Потом Лена спросила опять неестественно громко, словно они были не в крохотной комнатке, а на шумной улице:
— Далеко?
Сергей кивнул снова.
— Как ее зовут?
— Ина.
— Она счастливая, ваша Ина, — сказала Лена после новой паузы.
— Вам так кажется? — Сергей посмотрел на Лену удивленно.
— Не кажется, а знаю теперь совершенно точно.
— Теперь?
— Да, с сегодняшней ночи.
«Как странно она на меня посмотрела! К чему бы это? Разве поймешь этих девчонок! Но до чего же она все-таки похожа на Ину! А что, если поцеловать ее за это? И поцелую сейчас. Возьму сосчитаю до трех и поцелую. Нет, отставить! В другой раз как-нибудь. Или поцеловать все-таки? В щечку? Один. Два. Два с половиной…»
— Что вы там бормочете себе под нос, Сережа?
— Я? Да вот… считаю, сколько дровишек осталось.
— Вы сказали «два с половиной».
— Правда? Смешно!..
— А когда война кончится, вы… поженитесь? Да?
— Н-не знаю… А что? Да и когда она кончится? Вы как думаете?
— Одни говорят — к осени, другие…
— Ой, Лена!.. — Слободкин поглядел вдруг на часы и вскочил. — Что подумает мать о своем сыне?
— Простит, если сын не забудет поздравить ее с праздником.
— Лена, Леночка, что я наделал! И маму не поздравил! Меня же высечь надо!..
Лена помолчала, потом, поднявшись на цыпочки, провела ладошкой по ежику волос Сергея.
— Будем друзьями, Сережа?
— Я думаю, что мы уже друзья.
— Тогда возьмите вот это. — Лена извлекла откуда-то из темноты плоскую, слежавшуюся веточку мимозы, расщепила ее на две ровные половинки и одну из них протянула Сергею. — Пусть у мамы вашей будет праздник.
…Как ни спешил Слободкин, как быстро ни прыгал с одной попутной машины на другую, матери дома он уже не застал. На столе рядом с тщательно укутанным в одеяло чайником он нашел записку: «Сынуля! Где же ты? Изождалась совсем. Все работаешь? Когда же отдохнешь? Нельзя так, Сереженька, один ты у меня».
Чай был горячий. Сергей пил обжигаясь, отодвинув в сторону маленький кубик сахара. Пил и почему-то вспоминал о том, как однажды мама заснула… в блюдце. Давно это было, но он до сих пор помнит, как она, смеясь, рассказывала: «Села я чаевничать одна — вас с отцом дожидалась. Вы оба в трехсменке работали, часто возвращались поздно. Придете, бывало, усталые, вам уже не до ужина. Вот и решала я хоть разок дождаться, накормить вас, полуночников. Сижу за полночь, распиваю чай. Час не сплю, два не сплю, три. Будильник все тише и тише тикает. Потом вдруг слышу — звонок в дверь. Бегу отворять, а одна щека у меня мокрая, в чаинках, — та, что в блюдце лежала»…
Сергей так ясно увидел сейчас перед собой эту материнскую щеку, что невольно провел рукой по своей, обросшей за ночь и жесткой от усталости.
На комоде все громче и громче стучал будильник, деловито показывая стрелкой на свернутую кренделем циферку. «Неужели восемь? Скорей на работу! Если очень поторопиться, то можно еще успеть».
Когда мать вернулась домой, ее тоже ждало послание: «Мамуль! С праздником тебя! С прошедшим! Извини, проморгал. Нюхай мимозку, жди — сегодня обязательно раньше вернусь, и мы с тобой 9-го отметим 8-е. Ладно? Не сердишься?»
Сергею действительно удалось возвратиться домой немного раньше обычного. Мать не очень верила обещанию сына побыть с ней хоть один вечер, но спать не ложилась — накрыла на стол, вскипятила чай и ждала. В самом центре стола в простенькой, знакомой Сергею с детства стеклянной синей вазочке красовалось желтое перышко мимозы.
Если бы Сергей догадался, что на диковинный цветок этот успело за вечер налюбоваться чуть не все население дома, он, наверное, пришел бы в смущение и, может быть, даже рассердился на мать, но она, зная характер сына, сделала из этого тайну. Всех соседей заранее выпроводила еще и потому, что чувствовала, как хочется Сереже побыть с ней вдвоем, чтобы ни одна живая душа не мешала им поговорить друг с другом.
Да, да, поговорить обо всем. Именно об этом мечтал Сергей уже давно и даже не знал, какие слова скажет матери.
Так мечталось. Но на деле вышло все по-иному. Нет, он не стал менее внимательным и любящим сыном, не забыл тех слов, которых так ждет материнское сердце. Просто слова стали вдруг лишними, потеряли смысл, утратили истинное свое значение. Все вместе и тем более каждое в отдельности. Мать, слава богу, поняла это с первой минуты их маленького праздника. Они молча пили чай, молча поглядывали то друг на друга, то на Сережину детскую фотографию, висевшую на стене, то на веточку мимозы…
— Отчего так бывает, мам? — спросил наконец Сергей. — Не виделись так долго, трудно и сосчитать — сколько. После моего приезда поговорить толком до сих пор не было времени, а вот сегодня, когда у нас впереди весь вечер, сидим и молчим. Ты молчишь, и я все слова забыл…
Мать съежилась, поднесла к глазам край фартука и закачала головой — опять молча.
— Ну вот, мам… Я испорчу тебе весь праздник своими нелепыми вопросами.
— Нет, нет! Говори, говори, сынок. Я слушаю…
Сергей положил руку на материнское плечо и почувствовал, как оно дрожит — мелко и безостановочно.
— Что с тобой, мам? Обидел кто-нибудь? Нездорова?
— Никто не обидел, здорова. От счастья это, сынок. Вот реву, а глаза счастливые, посмотри…
Она встала, подошла к зеркалу, заглянула в него.
— Только красные. Это от работы, сынок. Устанешь иной раз, они и… Это пройдет сейчас.
Она вернулась к столу, долила в стакан Сергея горячего чая, пододвинула поближе к сыну крохотную баночку с его любимым земляничным вареньем.
— К дню рождения твоего берегла. Засахарилось, но пахнет лесом, понюхай.
Сергей наклонился над баночкой и даже зажмурился от удовольствия.
— Вкуснотища! А может, не будем, мам, подождем июля?
— Не обманывай старую, ешь. Я же знаю, ты весь уже там. Ждешь не дождешься того часа, когда воротишься в свой десант, так, что ли?
— Ну, это не скоро еще, мам…
— Не лги. Я же чувствую, что ты задумал. В каждом слове твоем чую. Ты и не замечаешь, как говоришь: «У нас в первой», «У меня в отделении», «Кузя уже в бою». Я все понимаю. Даже про завод свой вспоминать перестал. То, бывало, Зимовец, Зимовец, а то и о нем молчок.
— Да что ты, мама! Да откуда ты взяла? Зимовец мой самый близкий друг, такой же, как Кузя, я его никогда не забуду, даже там.
— Вот-вот! Я и говорю: все мысли твои только там. Хорошо ли это? Как в ЦК твоем на это смотрят?
— А я сюда вызван зачем, думаешь? Настанет день, придет час, пригожусь в своем главном деле. Так сразу договорились.
— Ах, Сережа, Сережа! Что мне делать с тобой? Работа у тебя хорошая, мать рядом. Чего тебе нужно, чего не хватает? Воюй в тылу, — зря, что ли, в лозунге сказано: тыл — это тоже фронт.
— Мам, как раз к этому я и стремлюсь — в тыл, понимаешь?
— Тебе все шуточки. Вот возьму сейчас и разревусь. Уже по-настоящему, не остановишь, учти.
— Это не разрешается мам. Ни при каких обстоятельствах. Ты у меня сильный, мужественный человек. Я горжусь тобой. Ине про тебя написал.
— Ты же адреса ее не знаешь, сам говорил…
— Не знаю, говорил. Но письмо написал. Отправить только пока не могу. — Сергей дотронулся до кармана гимнастерки, в котором при этом легонько хрустнул многократно сложенный лист бумаги. — Давно написал уже. Может быть, когда-нибудь прочитаю тебе, если будет время.
— Прочитай сейчас, сынок. — Мать поглядела на Сергея умоляющими глазами.
— Только не сегодня, мам. Я ведь тороплюсь опять — в двенадцать заступаю на дежурство. Потому и раньше пришел. Машину даже пришлют.
— Ну вот, а сказал, что сегодня наш праздник…
— Это и был праздник, мам. Извини, что такой короткий.