И бурная Обь, где бога секут
И ставят в угол глазами.
Иртыш суров, угрюм. За Тобольском быстро снижается берег, густые таловые джунгли подходят к самой воде. Цвета ржавого железа, вода холодная и неживая, как желатин.
Никто уже не шутит на пароходе. И не поют.
Куличье царство.
С берега на берег перелетают маленькие перевозчики, черныши, фифишки. Кричат травники, мелькают пёстрые кулики-сороки. То тут, то там поднимаются с воды утки.
Валентин хватает меня за рукав.
— Гляди, гляди: сейчас разрежет!
Перед самым носом парохода бежит по воде чёрная с белым на крыльях утка. Она машет крыльями, как руками, улепётывает изо всех сил.
— Раскрошит! — волнуется Валентин. — Будь я гад, раскрошит колесом!
— Уйдёт как хочет.
— Не видишь: она же летать ещё не умеет!
— Давай на спор? На две грандманжи?
— Смешно прямо!.. Ну, давай. Ставь четыре чая.
— Пошла!
Как раз в эту минуту утка исчезла в воде — и сейчас же широкий нос парохода скрывает от нас то место на воде, где только что была птица.
— Готово! — говорит Валентин. — Тащи чай.
— Идём-ка на левый борт.
Только мы подошли к перилам, чёрная головка выскочила из воды недалеко от борта.
— Видал?
Но уж головка опять исчезла.
— Обождать! — говорит Валентин. — Ещё ничего не доказано.
Проходит минута. Чёрная утка внезапно появляется на гребне поднятой пароходом волны, поворачивает к нам голову и спокойно плывёт к берегу.
— Чёрт!.. Твои две грандманжи!
Я предпочёл не объяснять ему, что играл наверняка. Хохлатая чернеть — великолепный пловец и ныряльщик. Она могла взлететь, но предпочла уйти под водой.
Я просто сказал:
— Тащи-ка обед!
На «Москве» есть буфет. Мы распределили между собой обязанности: Валентин должен заботиться о чае, таскать кипяток, а я — обед и ужин.
В средней части парохода, против машинного отделения, каютки с надписями: «Кухня», «Посудная», «Буфет», «Грандманжа».
У грандманжи надо стать в хвост — тут всегда очередь — и получить обед, а вечером ужин.
Сегодня этим делом вместо меня придётся заняться Валентину.
Через сутки останавливаемся в Демьянском.
Глинистый берег, берёзовые рощицы.
Где-то дальше по реке Демьянке год назад выпустили американских крыс — ондатр. Они уже расплодились, разбрелись по всей округе. Скоро будет новый промысел у демьянских охотников.
Валентин пишет этюд в каюте. В открытое окно просовывается голова, другая, третья, четвёртая…
— Отходи, ребята, — сердится Валентин. — Свет закрыли.
Отстраняются, но скоро опять заглядывают.
Молодые всё парни, обветренные лица, рубахи на груди открыты. Их встречаешь на всём пароходе — внизу, наверху, во всех классах. Так табунком и ходят.
Разглядывают этюд.
— Наверху — это форма облаков, — говорит один.
— Правильно нарисовал: облака сейчас перистые и кучевые, — замечает другой.
Мы разговорились. Парни оказались из Астрахани.
— Как вас сюда закинуло?
— Артель мы, ловцы. В Москве контракт подписали: три месяца рыбу ловить за Обдорском. Рыбы, вишь, у них тут полно, а взяться настояще не умеют. Ловят, как при царе Горохе ловили. А мы, вишь, сызмальства по красной рыбе, у нас культура по этой части, лучшие ловцы в СССР считаемся. В артели семеро нас из одной деревни. Старшой — татарин. Хороший мужик, мы его — в случае чего — не выдадим, не бросим. Нас ведь как: где — пожалуйте! пожалуйте! — а где и на кулачки встречают, пострели их зараза. Наших тут много работает, на Обе. Уж не первый год. Рыбницы завели моторные, плавучие садки живорыбные, сбрую всю рыболовную — всё по-нашему.

Татарских селений больше нет: мы уже в Земле Югорской — в стране вогулов и остяков. Но не видно и юрт туземцев. Ни одного человека на берегу, ни лодочки на реке.
Принялся ветер, вода почернела. Берег пошёл скалами, на скалах — тайга. Мощные кедры над ней покачивают большими головами.
Под скалами на узкой полосе берега — посёлок. Уходит вглубь, в падь Самарово[4].
Где я? Что напомнил этот дикий пейзаж?
Ах, да: картина из рассказов Джека Лондона — Клондайк.
Те же безжалостные скалы, чёрный лес, свирепая река. Край, где нет места нежному выкормышу городов. И люди тут простые, крепкие, как сутунки. Их инструменты — топор да ружьё.
Пристань.
Битва у сходней. Волосатые, с громадными узлами, с коваными сундуками за спиной. Прут как на приступ: посадка. В толпе нет ни одного туземца.
Русские — переселенцы.
За пристанью — мокрый луг, огромные круглые стога на низких срубах. Формой напоминают жилища африканских негров. Какие-то люди подходят, сгибаются, лезут под стог, в низенькие двери срубов. Неужели живут там?
Посадка окончена, движение прекратилось. Я схожу по пустым сходням, опускаю письма в ящик на пристани.
На ящике бумажка:
«Следующая выемка — в четверг».
Узнаю, какой сегодня день. Воскресенье.
«Москва» даёт свисток.
Пристань, стога, дома плывут назад.
Никто не машет платком.
«Москва» потянула за собой громадную баржу.
Ветер ревёт. Идём вдоль скалистого чёрного берега. Сумерки.
Через час из всех кают выползают пассажиры, зябко кутаются кто во что. Все возбуждены. Все скучиваются на спардеке. Чувствуется близость какого-то события.
Ветер ревёт. Чернеет вода. Сумерки сгущаются.
Сейчас, вот сейчас… То, что должно совершиться, кажется необычайным, почти страшным. Будет встреча. И она неизбежна.
Сейчас Иртыш сольётся с одной из величайших рек мира — с Обью.
Могучая, тёмная, широкая вода. Прямо из воды поднимаются кучи деревьев. Голые островки. Протоки.
Пролетает стадо диких гусей, потом ещё, потом один гусь медленно перерезает путь корабля и тяжело, задом оседает на воду.
Идём прямо в берег. В тёмной тайге светлеют обнажённые скалы. За Северной горой — так называется берег впереди — разрывает облака холодная заря луны.
Под Северной горой — Обь. Рукава рек спутались среди островов. Железная грудь парохода врезается в великую реку. В чёрной воде крутятся пенные змеи.
Справа впереди чуть мелькает на воде огонёк: мигалка, фонарь на буйке.
Оставляем его справа. Мы — под чёрным высоким берегом. Мы — в бурной Оби.
Тут всё — одна неразделённая стихия, хаос: вода, камень, небо, тайга. Всё одинаково ощутимо — твёрдо, жёстко, грубо. Всё перемешано, нагромождено, как на складе железного лома.
Искры летят из трубы парохода, обгоняют его, красно-золотыми тонкими стрелками вонзаются в воду — и пропадают. Таким крошечным, игрушечным кажется пароход.
Ловец молодой из Астрахани, тоскуя, говорит:
— Нам, вишь, ни к чему это. Нам море здешнее поглядеть. Море и у нас опасное, каждый год в нём ловцы устраиваются. А тут, говорят, ещё, вишь, круче, пострели его в единый час.
Зевает.
— Спать пойду.
Темно: уж не различишь на берегу деревьев.
Идём и мы с Валентином в каюту.
В каюте светло, тепло. Сажусь за дневник.
Валентин спит.
Тушу свет.
Качает.
Качает, как в гамаке. Только отчего же от головы к ногам, от ног к голове? За дверьми в коридоре — дробный топот шагов. Топот по крыше. Гулкие удары в борт. Хриплые крики.
Тревога.
Быстро нащупываю выключатель. Свет.
Каюту валяет с боку на бок. Бортовая качка.
Ветер ревёт.
Бужу Валентина. Выходим в коридор. Мимо шмыгнула официантка Маруся. Руками на ходу зажала рот, качнулась вперёд всем телом, вся зелёная — и юркнула в свою каюту.
Из всех дверей высовываются белые, испуганные лица. Какая-то женщина дрожащими руками завязывает на животе пробковый пояс.
— Да помогите же!
Придерживаемся за качающиеся стены, проходим на палубу.
Темь. Буря. В чёрном небе — неожиданные звёзды.
Обдаёт пáром с борта.
Перед носом парохода вода бурлит, кипит, плюётся.
Мы — на якоре. Но якорь тащится по дну. Ветер напирает. Нас тащит вбок — прямо на высокий чёрный берег — на Северную гору. С другого бока к носу парохода наползает огромная баржа.
Белое лезвие прожектора беспокойно, бестолково рассекает тьму по всем направлениям. Гибель кажется неотвратимой: ещё немного — баржа тысячепудовым тараном двинет в пароход, и волны выкинут на берег только щепки.
Молодые ловцы всей артелью у перил.
Разглядывают ползущее на нас тёмное чудовище — баржу. Обмениваются спокойными словами.
— Гожохонько! Двинет — расшибёт ведь.
— А то нет? Погода, вишь, разом сбоку зашла. Очень просто, что и на берег посадит.
Надсадно кричит что-то в рупор командир.
Кажется — с неба: он на мостике.
Громыхает, скрипит, гремит железо.
— Вишь, якорь выхаживают.
— Не поспеть.
— Поспеют.
Ржавый, острый железный коготь показался из воды: вылезает стопудовый якорь.
Лезвие прожектора упирается в баржу — и ломается.
Баржа уже впереди, перед самым носом парохода.
Корма совсем близко.
Чей-то истошный, сумасшедший крик вырывается из общего шума:
— Ка-на-а-ат!
Якорь, уже поднятый над водой, задел протянутый от баржи канат, закачался в воздухе. Чёрные люди бросились к борту баржи.
Ржавый коготь поддел за одно из брёвен громадного руля баржи.
Лопнуло бревно, как спичка. Взлетело…
— Полундра!
На барже метнулись чёрные люди от борта, закричали.
Командир сверху:
— Трави якорь, трави!
— Стой! Вира якорь, вира!
И снизу — сквозь лязг и хрип:
— Сила не берёт!
Астраханцы:
— Мочи их мокрым дождём! Айда, братцыньки, на подмогу!
И в мгновенье один за другим через перила, на руках повисли, перехватились — соскочили вниз, где ворот якорный.
Чёрной тучей в полнеба налезает высокий берег.
Успеем ли? Нет, не успеть!
Пышет пáром с борта. Обдало белым облаком — и нет ничего, только скрип да лязг, да крики. Всё кончено…
Слетело облако: канат уже натянулся, якоря не видно. Якорь уже у борта.
Удалось! Расцепились!
— До полного! — кричит командир в машинное.
Забухали колёса.
На барже поспешно выхаживают якорь.
Идём грудью в ветер. Сзади чёрный берег сползает ниже и ниже.
— Отдать якоря!
Обошлось…
Мерно качает.
Пассажиры вешают спасательные пояса по местам, расходятся, запираются в каютах.
Всю ночь пережидали бурю. Машина всё время работала.
Стояли под деревней Белогорье.
А наутро Обь не узнать. Она совсем другая: спокойная, равнодушная. Стена весёлой зелени на берегу — берёза, осина, ель. Вода отливает малиновым. Река не кажется даже такой уж широкой: ну, две Невы, не шире. Но это — обман. С левого борта тянется низкий берег — луга, тальник — и вдруг кончается. То был остров. За ним открывается широкое водяное пространство. Вдали длинная полоса тумана. Белая полоса разрывается, и чуть виден лес на том берегу Оби.

За весь день «Москва» делает три остановки: утром — против деревни Сушкиной берёт дрова, днём — в Малом Атлыме.
Необычайно живописно это селение. Раскинулось в горах. На склонах — разностенные избы, амбарчики.
Вдруг домик городского вида с белыми кокетливыми окнами, с железной крышей.
Почти нет встречающих пароход — только здешние служащие Госторга. Потом несколько крестьянок выходят с ведрами и плетёными большими корзинами: продать пассажирам черницы. Черника тут два рубля ведро.
— А куры на продажу есть?
— Нету-ка, нету-ка, каки у нас куры. Одна есть — и та с цыплятами ходит.
Большой Атлым. На берегу склады, пара домишек.
Деревня за горой.
Долго стоим: матросы выгружают муку, крупу. Удивительно, сколько в брюхе парохода может поместиться больших, тяжёлых мешков.
Пассажиры полезли на кедры, сбивают шишки.
Всходит луна. Ночная птица-сирин кричит в лесу. Отваливаем. Идём под берегом. Рядом, по гребню горы, идёт, идёт несметное чёрное войско тайги.
Блещет призрачная лунная дорога. На ней, как сон, как воспоминание, появляется узкая лодчонка, человек в ней поблёскивает украшениями в чёрных волосах. Поднимает из воды остроконечное весло — и всё исчезает.
С удивлением вспоминаю: мы же в Земле Югорской! Этот туземец, что сейчас промелькнул в полосе лунного света и так показался похож на индейца, — остяк или вогул. А днём их совсем не видно. Наверно, все в лесах, в глубине страны…
Большие сёла Кондинское и Шеркалы проходим ночью.
— Это невозможно стерпеть, — наутро говорит Валентин, — сколько здесь уток. Матросы говорят, через час остановка: дрова будем брать. Махнём на охоту?
Мы натягиваем болотные сапоги, набиваем карманы патронами.
За долгую дорогу сколько у нас было разговоров о предстоящей охоте. Уток набили — без счёту. Промахов у нас, конечно, не было.
«Москва» даёт гудок.
Охота начнётся сейчас.
И обоих нас охватывает тайное смущение. По правде сказать, ни один из нас не уверен в своём выстреле. Я — потому, что ружьё у меня новое, я не привык к нему, не ходил ещё с ним на охоту. Валентин — потому, что он вообще ещё не охотился с дробовиком.
«Москва» остановилась, сходни поперёк пути. Мы спускаемся. Стараемся спрятать свои ружья: ещё увяжутся любопытные.
Залитый водой луг. На пригорке — землянка. Мальчик вылезает из неё и прямо направляется к нам.
— Айдате-ка сюда: тут кроншпилей черно садится.
Что ж, кроншнеп — крупнейший из куликов — прекрасная дичь. Мы идём за мальчиком.
Я незаметно оглядываюсь. Палуба полна народа. Показывают на нас пальцами. Кричат:
— Влево идите, влево: сейчас там утки сели!
Я делаю вид, что не слышу. Валентин — тоже.
Из травы шагов за полсотни взлетают два долгоносых кулика.
Ружьё само вскидывается к плечу.
«Не буду стрелять, ни за что не буду! — твержу про себя. — Куда, к чёрту, на такое расстояние!»
Птицы удаляются. Неожиданно вслед им гремят четыре выстрела.
Кроншнепы спокойно продолжают лететь.
— Умирать полетели! — весело кричат с палубы.
— Зачем стрелял? — шиплю я на Валентина.
— Ты первый начал!
Чёрт его знает, кто первый. Ружья начали. А уж если они начали, разве заткнёшь им глотку?
Трава растёт прямо из воды. Добро, что сапоги у меня выше колен.
Валентин бахает где-то далеко: он пошёл берегом. Наверно, напал на дичь. Обстреляет — засмеёт!
Мне стрелять не по чему: стайки уток проносятся вне выстрела, над головой только чайки. Целый час уже прошёл.
И тут замечаю одинокую утку: несётся прямо на меня.
— Спокойствие! — говорю сам себе, отодвигаю предохранитель.
Утка резко изменяет направление. Бью навскидку… и гром выстрела сливается с басистым гудком парохода.

Мертвая утка с разлёту падает в воду шагов за сотню.
Сунулся — зачерпнул воды в сапог.
Оглянулся — до берега целый километр.
Пропала добыча: надо бежать скорей! «Москва» не станет дожидаться.
Пытаюсь бежать — вода хлещет в оба сапога, ноги становятся как чурбаны. А кругом мокрая, вязкая пустыня, я в ней как муха в киселе.
Пароход выплёвывает облачко пара, даёт второй гудок.
Дальше всё происходит как в дурном сне.
Бегу. Но страшно медленно подвигаюсь. Вижу Валентина. Он стоит у сходен, машет мне: скорей, скорей!
Сейчас третий гудок — и я останусь один, а двухэтажный белый дом — кусочек города — равнодушно уйдёт вдаль. Останется великая, залитая водой пустыня и я в ней, затерянный, забытый.
Третий гудок — последний!
Нажимаю изо всех сил. Сердце бешено дубасит в виски, в грудь и в ноги.
— Подождите!
Вот он наконец, твёрдый берег. Но уж еле передвигаю ноги. А ещё верных четверть километра.
Матросы спускаются — убирать сходни. Валентин что-то говорит им. Все смотрят на меня…
Ждут!
Матросы сели на сходни и ждут. Командир в рубке ждёт. Пассажиры ждут. Весь громадный, двухэтажный кусок города ждёт.
Меня ждёт — одного.
Доплёлся. Чуть влез на палубу: ноги подгибаются, я весь в поту.
Какой-то толстый папаша рассудительно замечает мне в спину:
— Сухой рыбак и мокрый охотник являют зрелище печальное.
Кругом улыбочки.
Выливаю за борт по ведру воды из каждого сапога.
Наконец-то можно улизнуть в каюту!
— Чтобы я ещё когда-нибудь!..
— Безусловно, — соглашается Валентин. — Если не умеешь стрелять…
Вот ехидный ёж! Прошёлся по сухому бережку, хлопал, хлопал — и позволяет себе…
И это мне — старому охотнику! О, где моя срезанная на лету утка.
— Я-то всё-таки убил одну.
— Покажи.
— Достать не мог: глубоко, и первый гудок как раз.
— Ну безусловно: как раз!
Беда каждого охотника в том, что все другие охотники уже тысячу раз до него рассказывали о своих необычайных неудачах — и, конечно, врали. Ну как докажешь, что ты-то не врёшь?
Лучше я сам на него.
— Ты свою добычу предъяви, старый джигетай.
— Обождать! Это что такое — джигетай?
— Запомни: джигетай значит дикий осёл. Старый джигетай значит — старый дикий осёл.
— Ещё бранится, зоология! На, гляди, как настоящие-то стрелки бьют.
И он с торжествующим видом запускает руку под подушку.
Неужели уток набил?
Вытаскивает из-под подушки руку, разжимает кулак, — на широкой ладони покоится крошечная пёстрая птичка.
— Куличок-воробей! — ласково говорю я. — Прелестная пташка, достойный трофей. Поздравляю.
— Обождать!
Валентин кладёт птичку на стол и лезет опять под подушку. Вытягивает за ноги серого куличка ростом со скворца. Длинный тоненький носик довольно нахально загнут кверху.
— Мородунка, интересно…
— Обождать!
Валентин тащит следующего кулика. Этот побольше, с дрозда величиной, с предлинными ногами.

— Улит большой. Знаешь, когда мне было восемь лет, я бил их пулькой из монтекристо.
— Обождать!
Рука Валентина опять уже тянется к подушке.
«Сколько же он набил? — со страхом думаю я. — Вытащит кроншнепа или утку — скандал, скандал! — совсем пристыдит меня».
Подушка неожиданно летит мне в голову.
Больше под ней ничего нет.
— Не понимаешь, — кричит Валентин. — Чем мельче дичь, тем трудней в неё попасть, старый ты кулан!
Вот чёрт, откуда он знает это слово?
Кулан — это ведь тоже — дикий осёл.
Город Берёзов мы проспали.