В какую сторону мы ни посмотрим, мы заметим на границе между небом и землею линию, которая со всех сторон окружает видимое нами пространство земли; эта линия называется горизонтом.
Ещё сутки ходу до Обдорска.
Всё шире разливается Обь. Большую силу берёт вода, земля начинает сдавать. Она разорвана в клочья островов, острова намокли, грузнут беспомощно в топь. Волны победно перекатываются через них.
Всё чаще по низким берегам остроконечные берестяные шалаши, люди в малицах около них.
Люди в малицах издали похожи на тюленей.
Часто пролетают гуси, ещё чаще — большие стаи уток.
Остановка: зырянский посёлок Мýжи.
Серебрятся ивы, дорожка в гору. Там густо стоят строения — избы, сараи. Час очень ранний, но зырянки вышли с расшитыми оленьей шерстью туфлями, с длинноухими шапками из пыжиков. Пассажиры, команда в несколько минут расхватали эти красивые вещи. Дешёвка: туфли по пяти — шести рублей, шапки-ушанки — семь — восемь. И только за одну спросили семнадцать, но эта — как пушинка, не носить — любоваться.
Мýжи шьют шапки, кисы, туфли, малицы чуть не на все русское население Тобольского Севера.
Весь день дождь. Мутно небо, Обь мутна.
Земля мелеет, тончает, земля ускользает из глаз.
Невыносимо скучно целый день взаперти.
Валентин уже с час не отрываясь смотрит в окно. Ни улыбки на губах, ни задумчивых складок на лбу — на лице никакого выражения. Затих, точно его и нет. И только глаза: распахнутые, оцепенелые, как глаза филина на свету. Впрочем, нет — не филина. От ресниц, что ли, сетчатая тень на них и дробит зрачок и белок на тысячу мельчайших глазков. Скорей как у мухи под микроскопом глаз Валентина: тысяча глаз в глазу.
— Ну, воззрился! — бормочу я сердито.
Я уже знаю, что теперь с ним не поговоришь: хоть ори ему в самые уши — он будет мычать в ответ. Хоть сапогом бей — не достучишься.
И так он может — с одними глазами — просидеть ещё хоть пять часов. Потом схватится за краски. Знаю уж…
…И всё-таки вздрагиваю, когда вдруг он срывается с места и ныряет под диван за кистями, красками, бумагой. Теперь его бьёт лихорадка, он нагибает чайник над кружкой — и плещет воду на стол. Он судорожно макает кисточку в кружку, сам пристально щурит глаза в окно. Затем разом перекидывает глаза на белый лист бумаги и решительно проводит по ней кистью: отделяет небо от земли.
В каюту вползают какие-то тени, блики, блески.
— Валентин! что там такое за окном?
— М-м-м!
Я нехотя поднимаюсь с дивана и взглядываю поверх головы Валентина.
Зрелище необычайной силы оглушает меня, как гром.
Небо взорвано. Ещё высокое солнце льёт истекающий кровью свет сквозь голубую брешь. Чёрный, тяжёлый пласт громадной тучи обвалился в воду. Окровавленная вода из бурой на глазах превращается в ясно-голубую, сверкает, искрится: дугой из воды прянула в небо широкая радуга.
Дымятся пожарища пустынных приплюснутых островов. И только погибшие в далёком урмане лиственницы-корабли вздымают кресты обугленных мачт. Там будто гудят краски: и синь, и прозелень, и ржа.
В волнении я кидаюсь за тетрадью: записываю с натуры этот редкостный под Полярным кругом, яростный праздник света.
Анилиновый карандаш твёрд и выцарапывает на плохой бумаге бледные подобия слов. Я вдруг решаю, что описать такое зрелище можно только чернилами. В походной аптечке есть пробирка с какими-то таблетками. Вытряхивая таблетки на стол, крошу в пробирку анилин карандаша и кипятком из чайника развожу чернила.
Перо помогает находить точные слова, но — всё уже кончилось, пока я возился с чернилами… Тучи сдвинулись, солнца нет, потухла радуга — всё умерло. Серый дождь. Ещё несколько времени пишу по воспоминаниям.
А Валентин всё работает.
— Чего ты всё в окно-то пялишься! Ведь всё равно там теперь совсем не то, что ты мажешь на бумаге!
— М-м-м!
Поговоришь с ним!
Морда как у телёнка, жуёт всё время что-то, жвачное!
А то вдруг начнет щуриться, жмуриться, башку набок и глядит по-птичьи одним глазом на перепачканную красками бумагу.
Живописец, подумаешь, аква-ре-лист!
А сам про кружку с водой совершенно забыл: суёт кисть в рот, обсосёт и правит ею то в одном месте этюда, то в другом.
— Свинтус ты, вот что! Стыдно на тебя глядеть.
— М-м! Да, да…
С досады, что не удалось полностью записать редкую картину, бросаю перо.
Хочу убрать таблетки в аптечку, — их нет на столе. Нет их и на полу.
— Куда, к чёрту, могло лекарство деться? Валентин? Ты не видал?
Он уже кончает этюд и, кажется, приходит в себя.
— Таблетки?
— Да, да, таблетки!
— Таблетки, кажется, я съел.
— С ума сошёл! Ведь их же там штук шесть было. Может быть, яд в них. Лошадиная порция.
— Неважно! Меня не проймёт.
А сам побледнел.
Я схватил пробирку с чернилами. На этикетке значилось:
Bismuth, subnitr. 0,5.
Salol 0,3.
Extr. Opii 0,01.
— Чего там? — не вытерпел Валентин.
Он латыни не знает.
«Пусть-ка помучится», — подумал я, тревожно нахмурился и покачал головой.
— Плохо, брат, очень плохо.
— Что ты говоришь?.. Яд? Да говори же ты!
— Обождать! Подействует, тогда узнаешь.
Так я ему и не сказал, что лекарство было самое невинное: крепительное.
Впрочем, оно никак и не подействовало на здоровяка.
Под вечер пароход незаметно вошёл в реку Полуй. Непривычному глазу не отличить реки от проток.
Серый туман.
В восемь часов гудки: остановка. Ничего не видно из окон. Говорят, прибыли в Обдорск.
Дальше «Москва» не пойдёт.
Вместе с астраханцами сходим на берег. По скользким ступеням круто лезем в небо.
С горы открылся нам невозможный вид.

Неба не было, земля исчезла. Вернее — земля и небо слились, линия их соединения проходила как раз через нас: мы стояли на горизонте.
— В самый, вишь, закрой упёрлись, — определил один из ловцов. — По самое некуда.
Что-то страшное творилось вокруг нас.
Тучи клубились, их пучило. Тучи налегали брюхом на что-то мутное, жидкое, волочились по какой-то тёмной слизи, что, может быть, когда-то было землей. Небозём этот растворился в воде, превратился в живое месиво.
Ловцы отошли от нас, их обволокло, вобрало в себя мутное месиво, — и больше мы их не видали.
Я поглядел на Валентина. Он меланхолически что-то жевал. Лицо его было мокро.
— Плачь, плачь, бедный друг мой! — обратился я к нему голосом прочувствованным, насколько только позволяла сырость. — Плачь, ибо суждено тебе здесь горькое одиночество. Сердце моё уже пухнет от слёз, и вот потечёт, и тебе не удастся даже развести огня, чтобы сжечь мокрые мои останки.
Валентин утёр рукавом лицо и сунул мне в руку кусок ржаного хлеба.
— Накося, заткнись, рыдалец. Довольно любоваться красотами: не ночевать же в этой плевальнице, под открытым, как говорится, небом.
Мы двинулись по скользкой грязи в невидимый город.
Удивительное дело: даже этот городишко, городишко на самом горизонте, оказался набит до отказа.
У каждых ворот нас встречали лайки. Все улицы кишели собаками.
В домах толпились люди.
Перед нами открылись гостеприимные двери: нам позволили переночевать в пустой школе.
Школа оказалась имени великого французского ученого Пастера, который дал людям средство от бешенства. Так, в список спасённых от этой ужасной болезни должны быть занесены и наши скромные имена.
Нам рассказали, что в Обдорске есть и станция пастеровская.
Бешенство — бич здешних мест. По тундре бродят огромные полярные волки. Они заболевают первыми. Взбесившийся волк бежит и бежит — всё по прямому направлению, как не бегает ни одно здоровое животное, — и кусает всех, кого встретит. Впадают в бешенство укушенные им олени и лайки. Взбесившиеся лайки набрасываются на людей.
Спасти укушенных, предупредить ужасный конец болезни не было никаких средств: царское правительство не заботилось об окраинах. Ближайшая пастеровская станция была от Обдорска за 1541 километр — в Тобольске.
В Обдорске пастеровскую станцию открыла Советская власть.
Перед сном я прочёл в своей записной книжке:
«…Обдорск находится под самым Северным Полярным кругом.
…Это — последний русский населённый пункт на севере в Приобском крае, последний здесь шаг русской колонизации.
…С половины XVIII века сюда стали приезжать купцы на ярмарку. Только с 1820-х годов стали селиться русские на постоянное жительство, а с 1850-х годов сюда стали проникать и зыряне, составляющие в настоящее время половину населения Обдорска».
Про то, что Обдорск стоит на горизонте, в книжке ничего не было сказано.
«Во всяком случае, — подумал я, — мы достигли горизонта колонизации».
Утром мы встали рано, очень рано. В восемь вышли из дому: на фуражировку и осмотреть город.
Туман окутал всю вселенную. Ни земли, ни солнца, ни города. Тепло и сыро, как в выеденном огурце. Простуженными голосами поют петухи.
Через полчаса туман отрывается от земли, начинает подниматься, открывает деревянные домишки до окон. Но раздумывает, останавливается, сонно повисает в воздухе.
Никого на улицах. Всё закрыто. Все спят.
Прошли по улице сапоги, за ними — низкая волосатенькая лайка.

Туман нехотя приподнялся ещё, скрипнула калитка. Выглянуло заспанное лицо зырянки.
— Молока не продадите?
— Молоко? Наши коровы ещё спят.
Город нехотя вылезает из-под тёплого, сырого своего одеяла.
На каланче бьёт восемь. По солнечному времени. А во всём Союзе часы переставлены на час вперёд. Обдорск живёт позади.
Повсюду бродят волосатые лайки.
Появляются медлительные прохожие. Выходят из ворот коровы. Останавливаются. Протяжно мычат в туман.
В тумане проявляется срезанный конус вышки метеорологической станции, ведро дождемера, будочки самописцев. В другой стороне — радиомачты. В противоположном от реки конце города — деревянные корпуса больницы. За ними короткие улички выходят прямо в тундру.
Мы направляемся к реке: надо устраиваться на какое-нибудь судно до Пуйко. Там, говорили в Свердловске, увидим самоедов.
Под обрывом — целая флотилия рыбацких судов. Между парусных рыбниц одна побольше, моторная, нос обит цинком.
— Ого! — говорит Валентин. — Подходяще. Гляди-ка, какое название.
На носу под фальшбортом чёрными буквами: «Зверобой».
Проходят рыбаки с вёслами на плечах.
— Не знаете, куда идёт эта рыбница моторная — «Зверобой»?
— В океан курс держит за зверем. За дельфином, за моржом, чё ли.
— В Пуйко остановится?
— А как же.
— Летим! — говорит Валентин.
Внизу, под обрывом, на узкой полоске песка пристанские склады на высоких бревенчатых лапах. Узкий деревянный помост, на нём сторожа в вывороченных мехом наружу шубах, с громоздкими ружьями. К стене прибита доска с надписью от руки:
«БОЙСЯ! ЛЕДОРЕЗА! БОЙСЯ!»
По дощечке взбираемся на борт ближайшей рыбницы и с борта на борт, с борта на борт перебираемся на «Зверобой».
Молодые ребята — матросы — глядят вопросительно.
— Хотим с вами до Пуйко. Капитана можно видеть?
— Командира? На правом борту первая каюта.
Их всего-то — кают — две на правом борту судёнышка.
Пожилой командир поднимает голову от морской карты.
У командира глаза под крышей крылечка: до половины закрыты складкой свисающей кожи, а внизу морщинки. Но оттуда, из глубины, — как острые два клюва.

Мы показываем свои документы, просим взять на борт.
— Ну, что же, приходите, — просто говорит командир. — Часов в двенадцать отправимся. Только отдельных кают у нас нет, не взыщите!
Мы готовы ночевать и на палубе.
Слетать за вещами в пастеровскую школу долго ли нам? Но когда пришли, узнали, что отъезд отложен: командир пошёл в город добывать новые котлы для варки пищи. Сообщил нам об этом молодой радист. Он не смотрел в глаза, когда рассказывал: сразу почувствовалось, что неладное что-то произошло на судне, пока мы ходили.
Моряки рады новым людям на борту.
Мы быстро перезнакомились с командой. Судно оказалось экспедиции Рыбтреста. Отстало от двух других судов экспедиции: мотор испортился. Те ждут в Пуйко.
Экспедиция направляется в обход Ямала с зимовкой на берегу Карского моря. Это та самая экспедиция, о которой мы слышали в Свердловске. Цель — обследование рыбных и зверовых богатств Обской губы и Карского побережья Ямала. Научные работники сейчас уже работают в Пуйко. С особенной гордостью сообщили нам, что на борту есть женщина, учёный-зверовед.
— Землячка ваша — из Ленинграда. Боевая. Триста пятьдесят получает.
Спешить было некуда. Мы с Валентином пошли в город просить Интегралсоюз отпустить нам продуктов на дорогу. Охотно и быстро снадбило нас всем необходимым «Потребительское общество приполярного круга».
На обратном пути мы встретили кока со «Зверобоя» и с ним матроса по фамилии Пузатых. Друзья остановили нас и слёзно принялись жаловаться.
Кок — разваренный дядя с унылым и красным носом — горько плакался, что нет у него научности и он вынужден был наняться на такое паршивое судно, как «Зверобой», где даже готовить приходится под открытым небом. Он уже простыл, у товарища Пузатых тоже голова болит и кружение. Оба идут в больницу получить порошки — как его, пирамидон, что ли? — и попросить бумажку, чтобы отпустили их отсюда назад в Тобольск. А на таком судне да с зимовкой ехать — это же верная смерть. Да вот товарищ Пузатых сам скажет.
И начал товарищ Пузатых — мужчина в годах и гладкий, как облупленное яичко. Начал и остановиться не мог, пока не выболтал всю свою жизнь и все свои обиды.
Отец-то у него был сам с образованием второго разряда, а его учить не захотел. И как был он, Пузатых, на Алдане, муку покупал по двадцать два лотика чистого золота. И возил он, Пузатых, то золото в Монголию. И падали дорогой все верблюды. И много у него, у Пузатых, в те времена водилось этого золота. И как он, Пузатых, четырёх жён переменил и опять думает жениться. И попал на проклятый тот «Зверобой» спьяну, всё по той же причине отсутствия научности. Выгоды с ней, со службы этой, никакой. Да как бы ещё в беду не влететь: моторишко-то на «Зверобое» — никуда. И вся надежда у него, у Пузатых, теперь только на больницу. А уж если и тут не пройдет, так дальше и вовсе крышка, потому что дальше на берегу и начальства никакого не будет, тюлени одни да моржи в море.

— Истинная правда, — подтвердил кок и закивал унылым носом. — Истинная правда, золотые ваши речи, товарищ Пузатых.
Они попросили ничего не говорить капитану и побрели в больницу. Мы вернулись на судно.
Часа через полтора пришёл командир. Котлов ещё достать не удалось, он приказал готовиться к отходу.
Матросы нехотя повиновались.
Тут подошли Пузатых с коком. Мы ещё издали поняли, что их постигла неудача. Красный нос кока побагровел и свесился до самого подбородка. Мелкие глазки Пузатых растерянно бегали по полу.
Приятели, как крысы, проскользнули мимо каюты командира на ют. Пузатых поманил за собой пальцем матросов.
Я прошёл на ют послушать, о чём у них будет разговор.
— Не достал — шипящим голосом говорил Пузатых. — Что он — отравить нас хочет? В таких котлах обед варить! Яд это.
— Он говорит, — сказал радист, — в Аксакове котлы возьмём.
— Нарошно, нарошно говорит, — шипел Пузатых, — заманить! Откуда там котлы? Нет там никаких котлов. Это чтобы только отсюда убраться скорей, чтобы возврату нам не было. На верную смерть ведёт.
— Он говорит, — сказал молодой матрос, — если что не в исправности будет, мы зимовать не остаёмся. Назад вернёмся.
— А вы верьте, верьте, бараны! Заведут во льды, тогда возвращайся как хошь.
Матросы молчали, понурившись.
— А кок больной! Помрёт, ей-богу, помрёт, — кто нам тогда готовить будет? Да в таких котлах!
— Нет, ребятушки, нельзя дальше, нужно всем сразу — и чтобы назад в Тобольск.
— Пошли к командиру! — встряхнулся вдруг юный радист. — Что на самом деле!..
Все гурьбой повалили на бак. Позвали командира.
— Все собрались? — безмятежно спросил командир. — Ну, заводи мотор.
— Иван Иваныч, — поднялся радист, — команда не хочет концы отдавать. С такими котлами на смерть идти не согласны.
Командир медленно из-под крылечка оглядел всю команду. И спокойно уселся на якорь.
— Так. Ну, я же уж говорил вам, что тут котлов нету, получим в Аксакове.
— Это вы говорите, чтоб только отсюда нас увезти, чтобы возврата нам не было, — зашумели матросы.
Крылечко приподнялось — выглянули удивлённые глаза.
— Почему же из Обдорска возврат есть, а из Аксакова или Пуйко нет возврата?
— И кок болен! — крикнул радист. — Помрёт, куда денемся?
Командир отыскал глазами кока.
— Ну как, Степа, что в больнице-то сказали?
Кок зашмыгал багровым носом.
— Оно… вообще… говорят, насморк, говорят, если что, говорят, так вообще, говорят, ничего пока…
— А товарищ Пузатых где же? Тоже, поди, здоров?
Пузатых исчез. Вся команда обернулась. Радист вскочил, побежал на ют. Оттуда раздался его звонкий голос:
— Пузатых картошку чистит.
— Отдать концы! — приказал командир.
Матросы кинулись к канатам.
«Зверобой» медленно отделился от соседнего судна, повернулся, пополз вперёд. Канат, прикреплённый на юте, вздрогнул, плеснул по воде, натянулся. Две парусные рыбницы и белый ботик послушно выстроились и потянулись за ним.
Мотор ровно отстукивал, выбрасывал клубочки дыма.
— Запыхтел Максимка!
Матросы улыбались.
— А тебе, Пузатых, набьём мы пару обручей с большой бочки, чтоб не лопнул до возвращения!
— Ему по Тихому океану плавать!
— Проперлер тебе, Пузатых, и лети ты, дружок…