К книге
Холодный апрельХОЛОДНЫЙ АПРЕЛЬ Роман. XIV
79%
ХОЛОДНЫЙ АПРЕЛЬ Роман. XIV
15

Юго-западный пригород Штутгарта, куда Крюгеры приехали в этот поздний час всей семьей, походил на самую обыкновенную деревню. Вечерний сумрак вползал в пустые улицы и словно бы затягивал их туманом, отчего небольшие одноэтажные домики будто съеживались. Заря над пеленой туч, скрывших дальние горы, почти уже погасла, а фонари еще не горели, и все вокруг выглядело монотонно-серым, однообразным.

Хорст, сидевший за рулем, нервничал, сворачивал из одной пустой улицы в другую, не мог найти нужную. И как всегда бывает в таких случаях в семейных машинах, Эльза то и дело советовала:

— Налево, налево!.. Нет, направо. Куда ты поехал?!

— Где-то здесь, — сдержанно повторял Хорст и вел машину так, как считал нужным. Девочки — Анике и Зильке, — сидевшие сзади рядом с матерью, чувствуя нервозность обстановки, притихли. Александр, которого пригласили в эту поездку, пообещав «необычное зрелище», тоже помалкивал. Он вообще ничего не знал, куда они едут и зачем. Какое-то пасхальное мероприятие, как объяснила Эльза, но не религиозное, а вообще. «Сами увидите», — сказала она. Александр не расспрашивал, чтобы не показаться нетерпеливо-назойливым.

Наконец, выехав к какому-то полю, увидели вдали порхающий живой огонек, и Хорст и Эльза воскликнули почти разом:

— Что я говорил!

— Я же говорила!

И засмеялись, довольные тем, что поиски наконец-то кончились.

Оставив машину на улице, пошли в поле по влажной грунтовой малоезженой дороге, крепко держа девчушек за руки, чтобы не потерялись в темноте. Где-то в стороне мелькали фары машин, светились окна домов, но здесь, в поле, — из-за отсутствия близких ориентиров, что ли? — было особенно пустынно и темно. Единственным путеводным маячком был костер, порхающий впереди огненной бабочкой. Он становился все ярче и больше, то ли разгораясь, то ли просто вырастая при их приближении. Возле него похаживали какие-то люди. Их было много, не меньше ста человек, мужчин и женщин, парней и девушек. Много было детей, ошалело бегавших вокруг костра, такого редкого в распланированном вдоль и поперек бюргерском быте.

Когда подошли, увидели, что людей на той странной ночной сходке гораздо больше, чем казалось издали. Многие прогуливались в темноте по мягкой весенней траве. Костер был окопан аккуратной канавкой, чтобы огонь не распространялся по сухой подстилке дальше положенного. Вокруг костра похаживал человек с повязкой на рукаве, на которой белым по синему было написано «Ordner» — «Распорядитель». Все, кроме, пожалуй, одних только детей, были до удивления спокойны, словно встречались тут каждый день.

С Крюгерами здоровались то одни, то другие: видно было, что они тут свои люди. Откуда-то вынырнул пастор Штайнерт, потормошил Анике и Зильке, кивнул Крюгерам, поздоровался с Александром так, будто они давно не виделись.

— Не правда ли, есть в костре что-то языческое? — лукаво спросил его Александр.

Пастор пристально посмотрел на него, ответил сдержанно:

— Может быть. Но и христианское тоже. Огонь — символ домашнего очага. А к домашнему очагу собираются только близкие.

Он исчез в темноте так же неожиданно, как и появился. И Крюгеры через минуту куда-то запропастились. Александр ходил вокруг костра, приглядывался к людям. Сновала в толпе какая-то девушка, раздавала листовки. В стороне топталась группа молодежи, пробовала петь под гитару тихо и обрывисто, должно быть репетируя. Поближе к огню, так, чтобы видно было, стояла колясочка с бутылками минеральной воды и небольшими сверточками то ли конфет, то ли печенья. Воду покупали мало, видимо, все приехали сюда, хорошо поужинав. Александр специально подошел ближе, чтобы рассмотреть колясочку: нет ли в ней чего-либо кроме минералки. Ничего не увидел и подивился немецкой сдержанности, их серьезному отношению к делу. Когда митингуют, а потом выпивают, это так же несерьезно, как если бы сначала выпивали, а потом митинговали.

Ярко светя фарами, подъехал фургончик, вывалил кучу досок и ломаных ящиков — для костра.

Когда огонь взметнулся высоко в небо, сразу несколько человек стали сзывать людей к костру. И когда все собрались, встали плотной стеной вокруг жаркого огня, вперед вышел пастор Штайнерт, взобрался на ящик и, отвернувшись от огня так, чтобы листки, которые он держал в руках, были освещены, принялся читать:

— Сегодня, в канун светлой пасхи, мы вновь провозглашаем, что братство — основа христианской этики — определяет наши отношения со всеми людьми. Жизнь без единства неестественна. Восприняв этот принцип, связав себя добровольными узами братства, руководствуясь ими в практической жизни, мы обретаем взаимопонимание…

Пастор то и дело отрывался от текста, — видно, знал его наизусть, — оборачивался к костру, и тогда глаза его взблескивали отраженным огнем.

— …Все устремления к единению среди людей должны быть основаны на установлении единства в самом себе. Все, что составляет человеческую личность, основано на единстве тела, души и духа. Сущность греха — в эгоистическом обособлении. Вместо любви и братства появились страх, недоверие, которые ныне достигли в мире крайнего состояния… Грех приводит к рассечению человеческого естества, порождает противоречие между плотью и духом, между интересами духовными и материальными. В области взаимоотношений между людьми свобода греховного человека превратилась в ничем не сдерживаемый произвол, приводящий к возвышению одних за счет попрания прав и угнетения других…

Александр отступил несколько шагов и сразу почувствовал себя одиноким во тьме. Толпа впереди сомкнулась, загородив костер. Языки пламени беззвучно метались над головами людей, и казалось, что голос пастора рождается там, в этом огне.

— …К сожалению, даже христиане, сознавая себя чадами одного отца, часто оказываются противопоставленными друг другу. Нет необходимости говорить, что разжигание психоза войны, недоверия, подозрительности, вызываемого группами и лицами, располагающими огромными финансовыми и политическими возможностями пропаганды человеконенавистнических идей, не только укрепляет прежние и воздвигает новые препятствия на пути созидания справедливых отношений между государствами, нациями и народами, но искажает и самый дух человеческий, ранит души людей, помрачает их разум и волю. Поэтому перед человечеством, и в частности перед христианами, стоит задача первостепенной важности — найти эффективные способы и средства решительного устранения этого нароста на теле человечества, забирающего лучшие его силы и взамен не дающего ничего, кроме голода, нищеты и страданий…

«Ай да пастор! — восхищался Александр, слушая далеко разносившийся над пустым полем голос. — Прямо Лев Толстой. «Все, что вносит единение между людьми, есть благо и красота; все, что их разъединяет, — зло и уродство». Так говорил Толстой. Впрочем, вероятно, и он не оригинален с этой идеей».

Откуда-то из темноты доносился шорох машин. Взблесков фар не было видно, должно быть, близкая дорога проходила в выемке. Дальние огни домов казались отсюда совсем другой, нереальной жизнью. Реальней был этот голос, этот огонь, этот плотный круг людей с глазами, горящими отблесками костра.

А потом в кругу зазвенела гитара, и Александр подошел ближе. Долговязый парень бил по струнам так, точно хотел оборвать их.

Sag mir, wo die Mädchen sind?

Männer nahmen sie geschwind…

Это была не песня, а крик души, от которого веяло тоской и могильным холодом:

Скажи мне, где девушки?

Их увели мужчины…

Скажи мне, где мужчины?

Их взяли в солдаты…

Скажи мне, где солдаты?

Они лежат в могилах…

Скажи мне, где могилы?

Они поросли цветами…

Скажи мне, где цветы?

Их сорвали девушки…

Скажи мне, где девушки?

Их увели мужчины…

Люди слушали молча, взявшись за руки. Даже дети перестали бегать, завороженные печальным ритмом этой бесконечной песни. А певец без какого-либо перерыва вдруг повел другую мелодию:

Бог бомбы не делал.

Он не хотел, чтобы мир погиб.

Атомная бомба — во славу бога? —

Что это за христианство?!

И опять ни слова, ни реплики из толпы. Даже пастор, стоявший рядом с певцом, молчал, никак не отозвался на это кажущееся святотатство.

Александр снова отступил в темноту, отошел подальше. Языки пламени, мечущиеся над головами людей, песня, звучавшая в тишине наползающей ночи, — от всего этого веяло чем-то мистическим, и страшное предчувствие невольно заползало в душу, предчувствие каких-то необратимых глобальных событий.

А у костра уже пели хором о каком-то мастере Вёрнере, который спит и не слышит людей. Александр не понимал смысла этой песни, но завершение каждого куплета звучало ясней ясного, как команда.

— Абрюстунг! Абрюстунг! — выкрикивала толпа.

«Абрюстунг» — значит «разоружение». Одного этого слова было достаточно, чтобы понять все.

И снова звонким запевалой зазвучала гитара. И костер, словно встрепенувшись, вдруг высоко вскинул огненные руки. И голос певца вознесся вместе с языками пламени:

Наш марш — доброе дело,

потому что добры наши цели.

Мы маршируем не с ненавистью и местью,

не с целью покорять чужие страны.

Наши руки пусты.

Наше оружие — разум.

Все люди понимают нас.

Запевала умолк на высокой ноте, оборвался и звон гитары, но какой-то звук все висел в воздухе, словно бы кто-то тянул одно обещающее «и-и-и…».

Marschieren wir gegen den Osten?

                                                  Nein!

Marschieren wir gegen den Westen?

                                                  Nein!

Wir marschieren für die Welt

die von Waffen nichts mehr hält…[14]

Песня заражала боевым ритмом. Особенно громко и дружно звучало «Nein!». Это был общий вскрик, в котором выделялись тонкие голоса женщин и детей.

Александр заметил в отдалении какую-то темную массу, пошел к ней и остановился, не доходя нескольких шагов. Это была полицейская машина, стоявшая с потушенными огнями. Желтый блик сигареты, отраженный в ветровом стекле, говорил о том, что машина не пустая и что люди, сидевшие в ней, чего-то ждут.

Разыскав Хорста, Александр отвел его в сторону от поющего круга людей, шепнул:

— Там полиция!

— Ну и что? — спокойно спросил Хорст.

— Ждут чего-то!

— Правильно. Кто-то должен следить за порядком…

Вот так! Оказывается, ничем они не рискуют, распевая эти песни. Оказывается, протестовать тут вовсе не возбраняется, лишь бы не нарушали порядок. И все это знают? И все приемлют? Что ж получается: протест с согласия властей? А может, и с санкции властей?

Он решительно замотал головой, благо в темноте это можно было делать, никого не стесняясь. Не может такого быть! Так свыкся он с мыслью, будто все эти люди — борцы, способные до конца отстаивать свои идеи, что сама мысль об их возможном компромиссе казалась ему кощунственной.

«Они же немцы, — снова выскочил скептический вопросик. — Дисциплина у них в крови. Хорошенько скомандуют, и они так же дружно начнут маршировать, куда укажут…»

— Да нет же! — почти выкрикнул он.

Подошел Хорст, как видно, наблюдавший за ним.

— Вы что-то хотите сказать?

Александр неуверенно покачал головой.

— Может, хотите выступить? Пожалуйста.

— Нет, нет!..

О, он многое мог бы сказать им. Все, что думает о такого рода протестах под охраной полиции. Бунт в рамках дозволенности — все равно что кипяток в кастрюле — побурлит да остынет. Но как скажешь?..

«Никак не скажешь! — подумал он. — Да и нечего тебе сказать. Знаешь разве, как надо протестовать? Есть разве опыт? Самая большая кампания протеста, какую тебе когда-либо приходилось проводить, была направлена против жены, однажды попытавшейся, как показалось, прибрать тебя к рукам. Что ты можешь предложить этим немцам? Какую программу действий? Никакой? Ну и тверди свое «найн» и улыбайся многозначительно, чтобы не перестали тебя уважать. Потому что нельзя, чтобы тебя не уважали. Неуважение к тебе рикошетом ударит по престижу страны в глазах этих людей. Так-то вот, «дипломат безъязыкий».

Он снова ушел в темноту и там, в одиночестве, ругал себя за то, что возомнил о себе невесть что и пытается учить других. А нет бы ходить с разинутым ртом, как и полагается туристу, смотреть направо, смотреть налево, слушать да запоминать, чтобы рассказывать потом дома об увиденном да услышанном по возможности без привираний. Только в этом и состоит его задача, только в этом.

Горько стало от таких мыслей. И противно. Что уж, он и мнение свое высказать не решится? Витийствует дома, все мировые проблемы решает, как орехи щелкает, а вот представилось дело, практическое, не отвлеченное, и сказать нечего?

Он еще постоял, поколебался и совсем уж было решил пойти к костру, сказать во всеуслышание, что вот он, русский, случайно оказавшийся здесь, тоже призывает к миру и разоружению. И скажет, что призывает он от имени всех своих товарищей, от всего народа советского. Всерьез призывать к тому, что и без призывов ясно, вроде бы неловко, все равно как утверждать, что солнце светит днем, а луна ночью, но он все-таки скажет это. Одно дело там, дома, где всем все понятно, и совсем другое здесь, где есть силы, пудрящие мозги обывателю, называющие черное белым, а белое черным. И еще он скажет, что у него на родине нет ни одного, ни единого человека, кто был бы лично заинтересован в войне, в гонке вооружений, а здесь, в ФРГ, в других странах Запада, в Америке такие люди есть, и это лучший аргумент в споре на тему — кто виноват.

Он уже сделал шаг и другой к костру, неся свою решимость, как ныряльщики несут на глубину дыхание, страшась мысли, что его, дыхания, может не хватить. И, уже сделав эти шаги, мгновенным прозрением подумал, что следует сказать также о двух мировых трагедиях, отметивших двадцатый век, не нужных ни немцам, ни тем более русским, но в которых больше всего пострадали именно русские и немцы. Подумал, что скажет и о существовании заговора мирового империализма, снова натравливающего немцев в ФРГ на русских, на страну социализма. Поскольку уж он тут оказался, среди немцев, так все и скажет, чтобы знали и не болтали отвлеченно о добре и зле. В газетах напишут о коммунистической пропаганде? Пускай пишут. И пускай его потом дома ругают за неумение вести себя за границей, за то, что влез не в свое дело, дал повод и так далее. Пускай ругают…

«Как это — не в свое дело?!» — вдруг мелькнула мысль, и Александр даже остановился, не доходя нескольких шагов до толпы, окружившей костер. И в этот самый момент кто-то что-то выкрикнул, и толпа вдруг начала распадаться.

— Все кончилось, — услышал он голос Хорста, оказавшегося рядом.

— Кончилось? — удивленно переспросил Александр.

— Да, сейчас мы едем…

Тяжела мука невысказанного слова. Еще когда шли к машине, Александр начал говорить Хорсту и Эльзе то, что не сумел сказать там, у костра. И в машине, пока ехали домой, он все говорил и говорил, горячился, торопился выложить все разом. Уставшие от речей Эльза и Хорст слушали его невнимательно, но он не замечал этого.

Улицы были пустынны, как всегда в поздние часы. Вдоль тротуаров стояли плотные ряды машин, свет фонарей скакал по ним, то исчезая, то появляясь вновь, словно играл в прятки.

Он все еще говорил, когда Хорст притиснул «фольксваген» к тротуару и, обернувшись к Александру, бесцеремонно перебил его:

— Приехали. — И добавил не без иронии: — Все это следовало там сказать.

Состояние было такое, как после приятельского ужина: вроде бы полностью выговорились, а расставаться все не хочется.

— Чаю попьете? — спросила Эльза.

— Нет-нет, я спать.

Но он не лег спать. Открыл окно и стоял, всматриваясь в красный пунктир огней на телебашне, в блескучие пятна слабо подсвеченных крыш.

Часы на кирхе устало, нехотя пробили одиннадцать раз. И в этот момент в дверь постучали.

— Александр! — Голос у Эльзы был то ли удивленный, то ли испуганный. — К вам приехали.

«Саския!» — мелькнула мысль. Кто еще мог к нему приехать в этом чужом городе? И заторопился. Но то был Фред.

— Мама за вами послала. Пасха. Мама идет в храм, сказала, что и вы хотите.

— Я хочу? — удивился Александр.

— Да, в русский храм.

— Здесь есть русский храм?

— Да. Русское пасхальное пение. Поедемте?

Он оглянулся на Эльзу.

— Но как я потом? Неудобно ночью-то беспокоить.

— Ничего, — сказала Эльза. — Поезжайте.

— Вы можете у нас переночевать, — догадался Фред. — Если хотите.

Александр колебался. Православная пасха в протестантско-католическом Штутгарте?! Не поехать — всю жизнь жалеть.

Пока собирался, прошло еще четверть часа, и Фред гнал машину, торопился успеть к храму до полуночи.

Было без четверти двенадцать, когда они подъехали к высокой краснокирпичной церкви, похожей на костел, но с традиционными луковками над крышей. Приткнули «Ладу» в каком-то проходе, загородив выезд со двора, поскольку все прилегающие к церкви улицы и переулки были забиты машинами. Бросив мелкие монеты в расставленные у входа церковные кружки, они поднялись на высокое крыльцо. Храм был полон. Над головами людей блестел позолотой большой иконостас, оттуда доносилось жидкое хоровое пение. Пели по-русски, и было неожиданно и странно слышать здесь русское пение. Еще не охрипший от возраста баритон частил речитативом:

— …Явися еси днесь вселенней, и свет твой, Господи, знаменася на нас в разуме поющих Тя: пришел еси и явился еси, Свет Неприступный…

— Смертью смерть поправ! — восклицал хор.

— К жизни вечной! К жизни вечной! — повторял баритон.

И все покрывал густой сильный голос, перед которым притихали поющие:

— В этот светоносный и радостный день святой пасхи всем вам изобильной милости божией, которая бы воскресила наши души и воздвигла их от греха и порока… В этот день, который сотворил Господь, мы с вами возрадуемся и возвеселимся. Первое слово воскресшего Господа мироносицам было «Радуйтесь!». Пасха — это праздник радости и нашего духовного ликования. Эту пасхальную радость, это ликование воспримем в свои сердца, чтобы она укрепляла в нас добродетели…

И в этот миг благолепный вдруг увидел Александр черные глаза в толпе, явно заинтересованно рассматривавшие его. Мало того, обладательница этих глаз, молодая оживленная женщина невысокого роста и, видимо, поэтому с весьма высокой прической, начала проталкиваться к двери, улыбаясь Александру, как старому знакомому.

— Это вы и есть? — спросила она по-русски, с каким-то странным, не немецким акцентом.

— Это я и есть, — улыбнулся Александр, не видя никакой надобности хмуриться и отворачиваться от такой женщины.

— Вы в самом деле из Москвы?

Он оглянулся на Фреда, стоявшего рядом с независимым видом. Но по деланной отрешенности, по искрящимся в хитринке глазам Фреда Александр понял: его работа.

— Можно подумать, что вы обо мне все знаете, — сказал он.

— Нет, в самом деле?

— Могу показать паспорт.

— Покажите.

В ней было столько искрящейся радости, что она, эта радость, прямо-таки ощутимо переливалась в Александра, и он уже чувствовал себя с ней, как с давней-давней знакомой.

Но тут как раз и ударил колокол полночь. На секунду все замерли вокруг, а затем ликующий хор, в котором не разобрать было ни слов, ни отдельных голосов, заполнил пространство под высокими сводами. Пели, казалось, все, кроме Александра, Фреда да этой странной женщины. И толпа вдруг начала напирать к двери, словно густому пению было тесно в храме и он начал выдавливать людей на улицу.

Втроем они сбежали по ступеням и остановились в стороне, чтобы не мешать крестному ходу, бесконечной колонной выползающему из разверстых дверей. Колокола торопливо отбивали свои восторги — один удар посильней и два потоньше, дребезжащие, — как видно, маленький колокол был надтреснут.

Шли и шли люди, мужчины и женщины самых разных возрастов, степенные, приодетые, с важностью, радостью, удовлетворением на лицах, несли иконы и кресты, пели нестройно. А колокола все подталкивали: бом-дзень, дзень! Бом-дзень, дзень! Шли и шли, и казалось странным, как они все помещались в этом небольшом храме.

— И все русские? — удивился Александр.

— Русских мало. Больше выходцы из Югославии и Румынии.

От толпы отделились трое — мужчина в поблескивающем под фонарями плаще, сухощавый, с подростковой фигурой, женщина в короткой белоснежной шубке и еще одна женщина, пожилая, повязанная платком по-русски, под подбородок. В последней Александр узнал Хильду Фухс, мать Фреда, и понял, что его хотят познакомить еще с кем-то. Или кого-то познакомить с ним?

«Бом-дзень, дзень! Бом-дзень, дзень!» — заливались колокола. Пение затихало: колонна, обходя храм, втягивалась в соседний переулок. Сотни окон глядели на это представление, безразлично темных, блекло светящихся отраженным светом уличных фонарей, похожих на бельма. Бюргеры спали. Какой смысл гомониться ночью, когда будет утро и можно с не меньшим чувством встретить пасху после завтрака?!

— Я знала, что вы придете! — еще издали заговорила Хильда. И обернулась, показала на своих спутников. — Это Бодо, наш друг, а это его жена Ингрид.

— Очень рад, — неожиданно по-русски сказал Бодо, пожимая Александру руку. И добавил: — Мы жили в Москве на набережной, Шевченко.

— Вот как? Что вы там делали?

— Я работал в нашем посольстве. Давно. Шесть лет назад.

— Ингрид, — протянула ему руку женщина в белой шубке и вытащила из кармана два крашеных яйца. Одно подала Александру, другое принялась быстро и ловко лущить.

— Да, пасха, конечно, — растерянно проговорил он, поскольку сам не догадался обзавестись крашеными яйцами.

— А меня зовут Мария, — сказала черноглазая маленькая женщина и тоже вытащила из кармана яйца.

— Христос воскресе! — с трудом выговорила Ингрид по-русски, откусив яйцо и протянув вторую половину Александру. И подалась к нему красивым холеным лицом. Целоваться? Александр покосился на Бодо. Тот стоял совершенно спокойный, щурился в добродушной улыбке.

Губы Ингрид были теплыми, вздрагивающими, волнующими, и он оторвался от них не сразу. Огляделся: похоже было, что никто не придал этому никакого значения.

И Мария тоже откусила яйцо и, протянув половину Александру, зажмурилась, подставила губы для пасхального поцелуя. Бросила быстрый взгляд на Ингрид и подставила губы второй раз.

«Ох уж этот растлевающий Запад», — игриво подумал Александр, без какого-либо смущения целуя Марию.

— Христос воскресе!

— Воистину воскресе!

— Радоваться зовут нас пастыри, радоваться и ликовать, — сказал Бодо, все так же скромно, почти виновато улыбаясь. — Поедем куда-нибудь?

— Куда сейчас поедешь? Все закрыто, — сказал Фред.

— Я знаю одно местечко.

Вшестером они кое-как влезли в машину, и Фред лихо помчал ее по непривычно пустынным улицам, не забывая, впрочем, тормозить, а то и совсем останавливаться на перекрестках, широким жестом предлагая какому-нибудь одинокому пешеходу перейти улицу. В этих его остановках и жестах можно было усмотреть нечто деланное, если бы Александр не знал (успел заметить), что это просто такая галантная у него привычка, у Фреда.

В самом центре города долго колесили по улицам: автомобили стояли плотными рядами и не было между ними никакого просвета. В одном месте нашли свободный участочек — в полмашины. Фред ловко загнал в него «Ладу», заехав передними колесами на тротуар, с громкими шутками все выбрались из машины и толпой пошли к близкой площади, освещенной более ярко, чем эти пустынные улицы.

Кабачок, в котором они оказались, назывался странно: «Kachelofen» — «Кафельная печь». Посередине залы, редко уставленной столиками, и в самом деле возвышалась большая печь, блестевшая при свечах синим кафелем. Печь, похоже, была старинная и явно никогда не топилась в этом кабачке, а служила лишь рекламной достопримечательностью.

Все столики были заняты, лишь на одном, пустом, белела картонка «Reserviert». Александр так и не понял, то ли этот стол был специально для них и зарезервирован, то ли хозяин кабачка — невысокий шустрый господин с деланно-улыбчивым лицом — уступил просьбам Бодо, воспользовавшегося «московским гостем» как визитной карточкой, только через минуту они уже сидели за этим столом, и хозяин, назвавшийся господином Бернтхалером, склонившись над Александром, медленно, вставляя в речь отдельные русские слова, говорил, что очень рад видеть у себя такого знаменитого гостя из Москвы.

— Да какой же я знаменитый! — смеялся Александр, поглядывая через стол на оживленные лица Ингрид и Марии.

Хозяин ушел, а Александр стал рассматривать стены, увешанные традиционными немецкими изречениями. Прямо перед ним красивой вязью было написано: «Gut gekaut ist halb verbaut» — «Хорошо пережеванное — наполовину переваренное». Поскольку жевать пока что было нечего, он оглянулся и увидел другую надпись: «Besser heut ein Ei als morgen ein Küchlein» — «Лучше сегодня яичко, чем завтра курочка».

Официант, тихий, как тень, беззвучно положил перед каждым фирменные картонные кружочки и поставил на них по стакану красного вина. За его движениями, артистично-обволакивающими, следили все. Но едва он ушел, как все разом заговорили:

— С праздником!

— За встречу!

— Христос воскрес!

Принесли яйца, и все засмеялись, указывая на надпись за спиной Александра, потянулись к нему чокаться с таким видом, будто он сам сочинил эту поговорку.

Ели какие-то пироги со сладкой начинкой и снова пили вкусное красное вино. Ингрид тянула через стол белую тонкую руку, и Александр, снисходительно посмеиваясь над своей несдержанностью, не без удовольствия гладил ее. Мария что-то быстро рассказывала о своем бывшем муже, временами прижимала кулачки к груди и выкрикивала с непонятной страстью: «Немцы — это ж не люди, это — камни!» Бодо и Фред оглядывались на нее, когда она так вскрикивала, понимающе улыбались: видно, эксцентричность Марии была для них не в новинку. И только Хильда сидела молчаливая, задумчивая, неотрывно смотрела на Александра, пытаясь что-то в нем разглядеть, понять.

Временами этот говор и смех заглушала трезвящая мысль: кто будет платить? В Москве такого вопроса не возникало бы: он просто не позволил бы платить своим гостям. Но тут другие порядки, тут случается, что и парень, пригласивший девушку в кафе, платит только за себя. Ей, девушке, видите ли, неловко, когда за нее платят, как за несамостоятельную или, того хуже — за уличную…

Но все обошлось: Бодо (сказалось, видно, московское житье) расплатился по-русски. Прошел за перегородку и через минуту вышел в сопровождении господина Бернтхалера.

— Спасибо, спасибо! — повторял хозяин. — Приходите еще раз.

Все зашевелились, собираясь, и только тут Александр увидел, оглядевшись, что кабачок совсем пуст.

— Уже два часа, — объяснил хозяин. — Мы до двух часов работаем.

На улице было совсем тихо и пустынно. Спали темные окна домов, спали автомобили, словно бы еще больше съежившись на своих стоянках. Горели лишь редкие фонари, но свет их, многократно отражаясь от выпуклых стекол машин, от частых витрин, создавал иллюзию звездной ночи.

— Мы сегодня еще увидимся? — не то спросила, не то утвердительно сказала Ингрид. В своей мягкой шубке с черными волосами, спадающими на белый мех, она была очаровательна.

— С удовольствием! — воскликнул Александр.

— Поедем куда-нибудь за город, — поддержал Бодо и наклонился к Марии. — Поедем?

— С удовольствием! — в точности, как и Александр, воскликнула Мария.

— В два часа дня встречаемся у нас. Не прощаемся. — Бодо взял жену под руку и повел ее в темноту улицы. В десяти шагах они остановились, обернулись разом, молча помахали руками и пошли дальше, одинаково стройные, совсем молодые. Александр смотрел им вслед и все видел перед собой негаснущую, такую зовущую улыбку Ингрид, которой она одарила его на прощание. Может, она всех одарила, но Александру казалось, что лишь его. По мере того как Ингрид уходила, белый ряд ее зубов, чуть вздрагивающие подвижные губы словно бы приближались, заполняя собой всю улицу.

«Напился, — снисходительно обругал он себя. — Бабник чертов!»

И тут увидел приоткрытые в улыбке губы в соседней витрине. Огромные, в полный размах рук, они блестели густой помадой, белые, неестественно ровные зубы были в ладонь каждый, — то ли это была реклама зубной пасты, то ли губной помады. Гигантские эти губы-зубы погасили сжимавшее сердце очарование от улыбки Ингрид, и он сразу почувствовал, что устал и хочет спать.

— Они на такси, — услышал он голос Фреда. — А мы отвезем Марию и — к нам. Не возражаешь?

Больше всего Александру хотелось сейчас остаться одному в своей заваленной игрушками детской комнате. Но не заставлять же Фреда ехать на край города? Да и как будить Крюгеров?

— Поедемте к нам. Пожалуйста, — сказала Хильда. Худое лицо ее совсем осунулось и побледнело от усталости, и она держалась за сына обеими руками.

— Если не стесню…

— Да боже мой, да что вы говорите! — Отпустив одну руку, она ухватила Александра за рукав, явно давая понять, что уж не отпустит. Александр в свою очередь подхватил под руку Марию, и так шеренгой они пошли по улице разыскивать свою машину.

Предыдущая главаГлава 15 из 19Следующая глава