К книге
Холодный апрельХОЛОДНЫЙ АПРЕЛЬ Роман. XII
68%
ХОЛОДНЫЙ АПРЕЛЬ Роман. XII
13

Луиза и Уле уезжали на аэродром, чтобы лететь к сыну в Милан, рано утром. Провожать их поехали всей семьей: Хорст за рулем, Александр рядом, Луиза, Уле, Эльза с девчушками на коленях — на заднем сиденье. День был ясный, первый по-настоящему весенний день в этом холодном апреле. Всем было весело, даже Александр, невыспавшийся, чувствовал себя превосходно. Или его бодрил крепкий кофе, которого он выпил утром целых две чашки?

Расставание получилось неожиданно быстрым. Дорога была недолга, и никаких ожиданий в аэропорту. Улыбчивая служащая (они все тут, в аэропорту, улыбались так, словно век мечтали повидаться с каждым из авиапассажиров) подхватила чемодан, толкнула его по роликам куда-то за загородку, быстренько перелистнула билеты, что-то тиснула в них, что-то доложила к ним и опять же с зазывающей улыбкой кинозвезды сказала, что пора прощаться с провожающими и проходить на посадку. Девчонки повисли на Луизе, и она через их головы поцеловала свою дочь, своего зятя. А потом оторвала от себя внучек, взяла за руку Александра и повела его куда-то в сторону.

— Вы на меня не сердитесь, — сказала она.

— За что мне сердиться? — удивился Александр.

— Я знаю, знаю. Хотела сама все рассказать, да не смогла. Я вам лучше напишу, хорошо?

— Конечно. И я вам напишу. Мы уж почти как родные.

Луиза испуганно вскинула глаза и, ничего не сказав, прильнула к нему, неловко поцеловала в щеку.

— Не сердитесь на меня, — повторила глухо.

— Да что вы такое говорите! Я вам кругом благодарен.

— Вы ведь ничего не знаете…

Он удивленно посмотрел на нее, на Эльзу, Хорста, Уле, стоявших в стороне и державших за руки девчушек, рвущихся к бабушке.

— Поклонитесь от меня вашей матери. Скажите, что я о ней очень хорошо думаю.

— Конечно, конечно… — Он недоумевал: чего она мать-то вспомнила?

— Пусть она простит меня.

— Да за что же?! Вы ведь ко мне так добры… Совсем по-матерински.

— Спасибо.

— Сыну привет передайте.

— Передам. — Она снова поцеловала его в щеку, плохо выбритую в утренней спешке, внезапно резко оттолкнулась и быстро пошла к двери, над которой белым по синему выпукло было написано «Glückliche Reise!» — «Счастливого пути!». Остановилась в светлом проеме, помахала рукой, вымученно улыбнулась и исчезла.

— Ну что же, поехали? — спросил Хорст, когда Александр подошел к ним. Словно от него одного зависело: ехать или нет.

Он еще оглянулся на светлый проем двери, в котором исчезла Луиза, и растерянно пожал плечами.

Ехали молча. И Александру тоже было почему-то грустно от этого расставания, словно попрощался с очень близким человеком. Знал ведь, и когда собирался сюда, в Западную Германию, и когда ехал, что все тут для него временное, преходящее. И здесь первое время он относился ко всем, как к попутчикам в вагоне: можно поболтать, даже излить душу, но знакомиться необязательно. А потом — привыкал, что ли? — ему становились все более небезразличны эти люди.

И вдруг Александр заметил, что едут они совсем другой дорогой, и вовсе даже не в город, а в сторону от него.

— Сегодня пятница, — сказал Хорст, заметив его внимание к дороге. — Хочу девочек за город вывезти. Вы не против прогулки?

— Да я что… А вы разве сегодня не работаете?

— Пасхальные праздники. Четыре дня… Я думаю, вам будет интересно.

— Да я что, — снова сказал Александр. — Мне все интересно.

— По горам погуляем. Красивые места. Замок на горе, старый, руины. Возле Ураха.

Александр заволновался, вспомнив, что Тюбинген, где была Саския, тоже в этой стороне.

— Урах — это на юге?

— На юге. Километров пятьдесят от Штутгарта.

— А Тюбинген… не по пути?

Хорст оглянулся на Эльзу и засмеялся.

— В стороне.

— А нельзя… заехать?

— Посмотрим…

И снова замолчали в машине. Даже пятилетняя Анике почему-то перестала прыгать на заднем сиденье. Или это только ему казалось, что все насторожились, недовольные просьбой? И Александр тоже молчал, чувствуя себя неловко. Была бы Луиза, — к Луизе он привык, — а этим что он? Незваный гость, да еще с претензиями.

Город Урах был маленьким и уютным. Поколесили по кривым улочкам, остановились ненадолго на площади, затем возле старого, но весьма ухоженного монастыря, затем возле речушки, бегущей вдоль тротуара в каменных берегах. Быстрая вода бурлила под широкими лопастями мельничного колеса, и колесо со скрипом проворачивалось.

Затем снова выехали на загородное шоссе. Вскоре «фольксваген» свернул с асфальта и побежал в гору по грунтовке, огибающей пологий склон. Справа простиралась обширная долина, слева громоздилась гора, поросшая густым лесом. Впереди показались небольшой домик с навесом открытого кафе и десятка два автомашин разных марок, стоявших двумя строгими рядами. Патлатый парень с сумкой через плечо остановил их, равнодушно бросил в сумку монеты, протянутые Хорстом, и пошел впереди машины показывать место парковки.

Анике выкатилась на лужок с такой радостью, словно никогда не видела зеленой травы. Зильке побежала за ней, Александр за Зильке, испугавшись, что девчонки убегут слишком далеко, и так у них сама собой получилась игра в догоняшки.

— Баловница ты, Анике, — по-русски сказал Александр, поймав наконец девчушку.

Она вырвалась и побежала к родителям, возившимся возле машины, с восторженным воплем:

— Баляница! Баляница!..

Дорога сначала вела по склону, пробивала плотный дубняк и еще какой-то безлистный разностой. Потом круто свернула, пошла в гору. И сразу изменился вид леса: теперь справа и слева, далеко отстоя друг от друга, словно мраморные колонны в храме, высились гладкоствольные буки. Солнцу было вольготно в этом лесу, вид ярко высвеченных белых стволов творил в душе праздник. Местами земля была густо усыпана желтой прошлогодней листвой, и там, где солнце пробивалось до земли, стволы буков, ветки и, казалось, сам воздух были пронизаны радостно-золотистыми отблесками.

Пока шли через этот храмоподобный лес, молчали. Даже малышка Анике перестала прыгать и кричать свое «баляница!». На высоте, перед очередным, еще более крутым подъемом, сели передохнуть на камни, густо обсыпанные желтой листвой. «Рыжая Швабия», — вспомнился Александру вычитанный где-то поэтический образ. И впрямь рыжая! Рыжая не только в пору осеннего увядания, но и зимой, поскольку снега тут редки. До новой зелени опавшая листва буков почти люминесцентной желтизной освещает леса.

— Красиво! — сказал Хорст.

— Красиво! — согласился Александр.

Восьмилетняя Зильке, сидевшая рядом, посмотрела на него, тряхнув головой, и пышные светлые волосы ее тоже блеснули золотом.

— Лореляй! — восхищенно сказал Александр и притянул ее к себе, рукой разворошил волосы. Зильке это понравилось, она прильнула к нему, замерла.

С высоты открывался чудный вид на долины, на зеленые увалы гор, так похожие на знакомые крымские. Белой тонкой полосой громаду соседней горы перечеркивал водопад. В синем безоблачном небе медлительными птицами парили планеры. Внизу, в долине, уже зеленой от свежей травы, пасся табун лошадей, и отара овец серой кляксой перетекала из одного места в другое.

— Не хочется верить, что вот этой красоты в один миг может не быть, — глухо сказал Хорст. — Представьте себе…

Александр представил… и пожалел Хорста: это же как жить с постоянным ожиданием беды, все равно — атомной или экологической. Это же как у религиозных фанатиков, ждущих конца света. Будет он или нет — еще вопрос, а жить уже неохота. И может быть, только сейчас как следует понял он великую силу надежды на будущее, какой пронизано все там, дома, в Москве. Ожидающий конца света — что он может? Это как анатом и в самой красивой женщине привычно видит прежде всего ее скелет… А с другой стороны, он задумался, поросячья восторженность — тоже ведь не выход. Остается все та же золотая середина, качели между плюсом и минусом, радостью жизни и тревогой за нее. Качаться, всю жизнь качаться! В одну сторону, чтобы не озлобиться, в другую, чтобы не превратиться в беззаботного идиота. Качели! Но ведь это и есть жизнь! Атомы в металлах и те все время колеблются и застывают в неподвижности лишь при абсолютном нуле. «Вечный бой! Покой нам только снится!» Вечный?!

Его совсем расстроили эти мысли. И может быть, впервые ощутил он, как тяжелы могут быть знания. И впервые, пожалуй, позавидовал безалаберному другу Борьке с его любимой присказкой: «Ничего не хочу знать!»

— Послушайте, Хорст. Представьте, что вы добились своего и все экологические проблемы решены. Что дальше?

Идиотский вопрос. Это Александр понял еще до того, как закончил произносить фразу. Но было интересно: что ответит Хорст?

— Все? Не знаю, не думал. Решить бы ближайшее, основное. Убедить бы людей, что экология важнее экономии.

— А ядерная проблема?

— Это прежде всего…

— Вон бабушка полетела! — закричала Анике, взметнув руки ввысь, где в синеве скользил сверкающий крестик самолета. Она вскочила и побежала по тропе в гору, в ту сторону, куда летел самолет.

Все поднялись и пошли следом. И хоть бабушка улетела на юг, а самолет летел на север, девчонку никто не стал разубеждать: пусть верит.

На самой вершине белели руины замка. Из туннелей, уходящих под скалы, несло сырой промозглостью, а у стен, в затишке, было совсем тепло, и несколько молодых парочек, взлетевших сюда, на верхотуру, на крыльях своего нетерпения, остывали на весеннем солнышке, раздевшись до маек и блузок. Перед замком на скамьях, сделанных из толстых бревен, сидели люди. Кто помоложе, ходили по стенам, выглядывали в полуразвалившиеся щели амбразур. Внизу под крутыми обрывами, под лесистыми склонами растекся по долине городок Урах — обычная мозаика черепичных крыш, ленты дорог, высокие пики кирх, голубые квадраты открытых плавательных бассейнов.

— Что за горы?

— Швабский Альб.

— Что за замок?

— Какого-то разбойника-феодала семнадцатого века…

Девочек не удержать, умчались в проходы. Эльза, а следом и Хорст ушли смотреть за ними: не свалились бы где? Александру не хотелось никуда идти, сидел в затишке, смотрел на горы, на город в долине. Вспомнился дом на площади, на котором по фасаду крупно написано, что в нем с 1479 года и по сей день находится аптека. 1479-й! Это же еще до нашего знаменитого стояния на Угре! Еще кочевая степь не перестала грозить Руси, еще не начался обратный процесс осаживания кочевых племен, великого просветления их светозарной оседлой земледельческой культурой.

Отсюда, издали, даже родная история просматривалась глубже. Какой же силой должна была обладать Русь, чтобы в течение долгих веков сдерживать бесчисленные набеги кочевников! Как же должна быть благодарна Европа народу нашему, оградившему Запад от азиатских орд! Здесь целехонькие стоят 500-летние жилые дома. У нас и каменные храмы такой давности — редкость. Кочевые разбойники, врываясь в города, не оставляли ничего.

Набеги кочевой степи были часты. Живя от набега к набегу, мы привыкли видеть вечность не в постоянстве и неизменяемости, а во все новых и новых возрождениях. И вырабатывалась привычка строить не на века, не слишком дорожить построенным. Не потому ли мы всегда с такой легкостью рушили построенное предками?

Страшные эти привычки — не дорожить содеянным предками. Если мы не дорожим, то и дети наши не будут дорожить содеянным нами…

Стоял он там, внизу, в Урахе, у мельничного колеса и думал. Минуту и стоял-то, не больше, а и поныне все крутится оно перед глазами, шлепает широкими плицами, все бежит вода, искрится на камнях, шевелит длинные волокна ярко-зеленых водорослей, устилающих ровное дно этой городской речушки. И все думается, думается. Такое уж свойство у текущей воды — будить мысли.

…Все тленно. Вот и в этих стенах жили люди, страдали тут, наверное, любили, может быть, думали о вечности. Умер тщеславный хозяин замка, мечтавший вершить судьбы из своей недоступности, прошли годы, и опустела обитель. Кому охота жить на такой крутизне вдали от земли, от воды? В долине удобнее и теплее. В городе другой замок, такой же старый, а выглядит моложе и новее. В нем музей. А здесь ветры хозяйничают да кустарники и грызут камни острыми корнями.

…История наказывает в полном соответствии с законами диалектики. То, что вчера казалось необходимым, сегодня никому не нужно. Повернулась история на другой бок, и верхнее стало нижним, и наоборот. Так и ныне суетится человек, творя несусветное, громоздит небоскребы на небоскребы, а случись катастрофа, пусть не военная, а экологическая, скажем энергетический кризис, и замрут высотные лифты, и вода не будет подаваться на сотые этажи. И никому уж не захочется жить на верхотуре, откуда в туалет не набегаешься. И через сто лет люди будут недоумевать: кому понадобились такие громадные дома, в которых нельзя жить?! Удивляемся же мы, скажем, египетским пирамидам: грандиозно, но зачем?..

Он поднялся и сразу почувствовал ветер, не порывистый, а какой-то настойчиво-непрерывный, прохладный. Никого из семьи Крюгеров рядом не было, и Александр пошел разыскивать их. Миновал длинную арку, в которой шаги гудели, как падающие камни, и очутился во дворе с толстущим дубом посередине. Под дубом топтался перед небольшим лотком предприимчивый торговец, продавал кока-колу и мелкие сувениры. Одна сторона двора горбилась арочными окнами, глядящими на дальние горы. Стены не было, только эти полудуги окон, как театральная декорация. Под окнами на скамье сидели Крюгеры, полдничали, ели принесенный с собой хлеб, запивая его теплым морсиком из термоса.

Он съел предложенный ему кусок хлеба, оказавшегося сладковатым, похожим на кекс, запил чашкой морса и, чтобы не молчать, заговорил все о тех же «зеленых».

— Как вы относитесь к прошлому, вообще к истории?

— Прошлое — это камни, на которых стоит настоящее, — ответил Хорст.

— А если вместо камня в фундаменте окажется мина?

— Вы говорите о фашизме? К нему у нас отношение однозначное: такие камни из фундамента вон.

— У вас в Западной Германии немало людей, призывающих относиться к периоду фашистской диктатуры как к одному из периодов истории, не более того.

— Я знаю об этом.

— Скоро сорокалетие Победы, и у вас даже в правительстве раздаются голоса, призывающие игнорировать этот праздник на том основании, что это, дескать, поражение, а поражения не празднуют.

— Партия «зеленых» потребует от правительства официально и торжественно отметить восьмое и девятое мая как Дни освобождения от фашизма. Вы это хотели услышать?

— Почти.

— А вы знаете, что в партии «зеленых» большинство — женщины, — сказала Эльза.

Этого он не знал и задумался над такой странностью.

— Ничего странного, — сказала Эльза, словно угадав его мысли. — Женщине самой природой предназначено быть проводницей в будущее. Мужчины больше озабочены настоящим. Они ведут войны, рушат основу будущего. Но неизбежно время, когда восторжествует великое женское начало.

Хорст, для которого эти слова, по-видимому, тоже были внове, возразил ей, они заспорили, бесстрастно, словно поддакивая друг другу. И Александру тоже захотелось поспорить на эту тему, чем-то задевающую его, но сдержался. Встал, потянул за руки Анике и Зильке, повел их смотреть в окна.

Внизу, за оконным проемом, был обрыв, глубоченный, метров на двадцать. По крутой дорожке, скользя на осыпающейся щебенке, шли и шли люди, молодые, пожилые и совсем старые, с собачками. Или замок этот был такой уж тут знаменитостью, или первый ясный день погнал людей на природу, в горы. А дальше снова был обрыв, поросший дубняком. Еще ниже щетинились верхушки буков, за ними до самого города стлались квадраты зеленых лугов. Девчушки, перебивая друг друга, начали расспрашивать его о хорошо видной сверху дороге, по которой ехали сюда, об улицах и площадях, где останавливались, выходили из машины, покупали мороженое. Он отвечал, не уверенный, правильно ли отвечает, и все думал о словах Эльзы. Может, не случайно процесс гуманизации общества идет об руку с эмансипацией женщин?..

Потом, когда спускались с горы и когда ехали в машине, разговор крутился все больше вокруг экологических проблем. Хорст говорил о кислотных дождях, ставших настоящим бедствием для Западной Германии.

— …Два года назад умирающие леса в нашей стране составляли восемь процентов. Теперь их почти треть. Раньше нас тревожила судьба только сосен и елей, теперь «эпидемия» затронула и лиственные деревья. Не многого стоит индустриальное общество, которое не в состоянии спасти свой лес! Что вы улыбаетесь? — неожиданно обернулся он к Александру. — У вас положение не лучше. У меня есть переводы некоторых статей из ваших газет. О злоупотреблении ядохимикатами, в результате чего погибают пчелы, опыляющие гречиху, и из ваших магазинов исчезает гречневая крупа. Или о том, как в Сибири опрыскивают леса. В результате исчезают грибы и ягоды, птицы улетают, звери погибают или уходят, и леса обрекаются на безмолвие, медленное умирание. Разве не так? Я покажу вам переводы этих статей. Везде одна беда, одна и та же. И потому мы рады, что вы у нас и с нами…

А потом Александр увидел на обочине дороги указатель «Tübingen 8 km». И сразу забыл обо всех экологических заботах, залитый благодарностью Хорсту: не забыл-таки, поехал через Тюбинген. Нежность к Саскии с новой силой захлестнула Александра, казалось, что вот сейчас, въехав в город, он сразу и увидит ее, и она сядет в машину и поедет с ними в Штутгарт, останется у Крюгеров на все эти пасхальные выходные дни, и они вместе вдоволь находятся по городу, по окраинным горам.

Тюбинген был посолидней Ураха, его дома заполнили не только долину, но и горные склоны. Со стороны казалось, что там и улиц никаких нет, такой плотной была застройка. На горе высились характерные башенки замка, не разрушенного, как над Урахом, а целехонького.

Машина пробежала на удивление пустынной улицей, перемахнула мост и остановилась на набережной.

— Пожалуйста, — Хорст повел рукой вокруг себя, широко улыбаясь. — Что вы здесь хотели увидеть?

Он смутился, не зная, что сказать.

— Тетю Саскию! — неожиданно выкрикнула Анике, и все засмеялись.

Александр перегнулся назад, поймал Анике за руку.

— Ах ты, баловница!

Хорст и Эльза засмеялись еще громче, и он вдруг понял, что выдал себя. Анике выразила свое желание, свое, а не его, Александра. Он покраснел, но тут же нашелся:

— Я тоже хочу повидать тетю Саскию. Давай поищем вместе?

— Поищем, — согласилась Анике и сразу полезла через колени матери к дверце.

Все вместе они вышли на мост, остановились, залюбовавшись водой, синей-синей от синего-синего неба. Вода была быстрой, крутила под сваями. Возле берега радужно поблескивавший селезень гонялся за утками. Посередине реки зеленел остров, поросший еще безлистными высокими деревьями, и кто-то, полураздевшийся, уже загорал на этой зелени. Другой берег был сплошь каменный. Выходящие из синей глубины тяжелые блоки вздымались метров на восемь и здесь превращались в стены домов, обычные стены с окнами и балкончиками, повисшими над водой. Это и был многократно воспетый поэтами знаменитый Неккарский берег. Только теперь, вспомнив этот термин, Александр вспомнил и название реки — Неккар. И то, что здесь гуляли когда-то друзья по студенческому быту Шеллинг, Гегель, Гёльдерлин. И поэт Шиллер, и сказочник Гауф, и романист, лауреат Нобелевской премии Гессе тоже воодушевлялись красотами этого берега.

А теперь берег был почти пустынен. И все окна были закрыты, иные ставнями, и все балконы пусты. Странное безлюдье на улицах, машинам вольготно у тротуаров, магазины закрыты.

— Сегодня выходной, люди уехали за город, кто куда, — сказал Хорст.

Александр похолодел от мысли, что и в университете, наверное, выходной и Саскию не так-то просто будет отыскать, если она вообще в городе.

— В Тюбингене треть жителей — студенты, — продолжал Хорст. — В выходные они хозяева города. Поднимемся в старый город — увидите.

В переулках машин и вовсе не было, и люди шли прямо по дороге, в основном молодые люди того счастливого возраста, когда человек только вырывается из-под надоевшей опеки взрослых, и задыхается от множества возможностей, открывшихся ему, и еще не знает, что на путях реализации любой из этих возможностей будет больше забот, чем радостей. Почти все, даже девушки, в вечных неистираемых джинсах, они шли отрешенными от мира парочками, иногда рядышком, как школьники, чаще полуобнявшись, скользили невидящими взглядами по темным витринам магазинов, по встречным прохожим и отводили глаза, уходя в свои грезы. Там, где переулок раздваивался, образуя небольшую площадь, весь тротуар загораживали столики, выставленные из небольшого кафе. За столиками сидели все те же молодые люди, только они. А на столиках — ничего. Лишь на двух-трех — по бокалу пива, по чашке кофе. Толпа возле кафе переливалась, перемешивалась, одни вставали, другие садились, но пива на столах не прибавлялось.

Пока шли в гору, Александр все оглядывался на этих молодых людей, стараясь понять, что они тут делают, возле кафе, если не дискутируют, не едят, не пьют, не поют. Добро бы, к экзаменам готовились, книжки читали, но и книжек ни у кого не было видно.

За очередным поворотом встала серая монолитная стена. Возле стены на пятачке солнца, пробившегося сюда сквозь частокол островерхих крыш, двое молодых людей играли на гитаре и на аккордеоне. Красиво играли, ритмичная, обволакивающе-ласковая мелодия будто раздвигала тесные стены. Солнца здесь было больше, чем там, внизу, и воздух словно бы пропитывался радостью, снимающей усталость. Никто не бросал музыкантам монет, да возле них и не стояло для этого ни коробки, ни банки, и непонятно было, ради заработка они играют или просто так веселят своих сокурсников.

Чуть дальше, тоже в солнечном квадрате, стоял лоток, заваленный листовками и брошюрами. Стена рядом увешана плакатами. Брошюры и листовки все были об охране окружающей среды. Парень и девушка, торговавшие ими, не торопились рекламировать свой товар, но, когда Хорст взял одну из брошюр, вдруг словно опомнились, наперебой принялись разъяснять, как это опасно, если нынешняя индустриальная экспансия против природы не будет ограничена. Они говорили с неожиданной для немцев страстностью, трясли перед носом улыбающегося Хорста, а заодно и Александра и Эльзы и даже восьмилетней Зильке ворохами листовок, показывали на плакаты, кричащие о плачевном состоянии горных лесов Западной Германии, об отравлении рек промышленными стоками, о загрязнении Мирового океана. На большой цветной картинке, висевшей среди плакатов, был изображен берег какого-то тропического острова, устланный умирающими морскими черепахами.

— Чего о черепахах-то хлопочут? — спросил Александр Хорста, когда они отошли, купив-таки несколько листовок и брошюр.

— Они обо всем хлопочут.

— Тоже «зеленые»?

— Сочувствующие.

Сколько уж он слышал о сочувствующих! И вдруг понял, прямо-таки почувствовал, какое это нешуточное дело — движение «зеленых». Они своими на первый взгляд наивными лозунгами заполняют «экологические» ниши в политике правящих партий, всегда полной недоговоренностей, двусмысленностей. И потому с «зелеными» смыкаются все, кто жаждет ясности и прямоты суждений и деяний. Так, наверное, Лютер пять веков назад разом завоевал сердца миллионов, заявив во всеуслышание то, о чем все шептались, что всем было очевидно, но о чем не принято было говорить. Что римская церковь с ее индульгенциями не может быть посредником между богом и человеком, что спасение души возможно лишь посредством веры, что мирская деятельность человека, его каждодневный труд и есть служение богу. Ничего вроде бы особенного не сказал, а потряс всю средневековую Европу…

Поднявшись выше по переулку, они оказались на широкой, залитой солнцем Ратушной площади, сплошь заполненной студентами. Здесь столики из нескольких кафе были выставлены прямо на дорогу. Возле них плотно сидели юноши и девушки, другие, как и внизу, топтались рядом, не пели песен, не зубрили конспектов, делали непонятно что. И у стен домов было тесно, студенты сидели на подоконниках, на широком бордюре фонтана возле здания ратуши, прямо на подогретой солнцем брусчатке, иные и лежали, то ли спали, то ли просто валялись от безделья. И снова непонятно было, зачем это им так вот ни для чего сбиваться вместе? Просто общение? Это было единственное, чем Александр мог объяснить такое поведение многих сотен людей. Коллективистское существо — человек не может без себе подобных? Что это — биологическая потребность, как, например, у пчел? Может быть, и молчаливое общение что-то дает людям? Ходят же разговоры о существовании единого информационного поля. А может, это какой-то эмоциональный обмен в еще не понятом нами пси-поле? Не понятом разумом, но прекрасно всеми ощущаемом. Ведь только под старость человек начинает нуждаться в одиночестве. Может, как раз потому, что в старости ослабевает способность настраиваться на общее пси-поле? Костенеют же суставы, твердеют сосуды, притупляется эмоциональность. А молодой человек, как чуткий резонатор, не может без источников резонанса…

Размышляя над этой невесть откуда навалившейся на него теорией, Александр шел через площадь, стараясь не отставать от Хорста и Эльзы, крепко державших за руки своих не в меру оживившихся дочек. И вдруг услышал голос:

— …Телесная природа соединяется в женщине с духовной сущностью, которая и является источником ее силы…

Пока шли, много отрывочных фраз слышал он, но эта почему-то заставила остановиться, и он постарался выделить из общего говора этот негромкий голос.

— …Истинные плоды материнской любви нельзя вполне оценить при жизни матери, так как они являют себя и в последующих поколениях…

Голос доносился из толпы человек в двадцать, топтавшейся на широких ступенях храма. И он был явно знакомым, этот голос. Если бы не легкая хрипотца, не проповедническая твердость, то можно бы поклясться, что это голос Саскии.

— …Один из путей борьбы против войны — это воспитание детей в духе миролюбия, сочувствия страдающим, уважения к жизни, ко всему, что уменьшает зло вокруг нас…

Явно Саския. Он еще не видел говорившей, но уже был почти уверен — она.

— …Оружие и войны являются врагами женщин и детей, ибо они враждебны Христову учению о мире и творении…

Александр остановился в недоумении: такая красивая, такая нежная, женственная — и вдруг о Христе!..

Слушатели были невнимательны, переговаривались друг с другом, переходили с места на место. В какой-то момент они расступились, и он наконец увидел — Саския. Ее волосы, ее глаза, которых он не мог забыть… И она тоже увидела его, узнала, ничуть не удивилась, помахала ему рукой так, словно не произносила речь, а болтала с подружками, и продолжала все тем же ровным спокойным голосом:

— Возлюбленные, будем любить друг друга, потому что любовь — от бога, и всякий любящий рожден от бога и знает бога. Кто не любит, тот не познал бога, потому что бог есть любовь… Люди, как наиболее совершенные из видимой твари, должны любить все живущее. И чем шире и чище будет наша любовь, тем больше наше блаженство… Как ничтожны, как жалки вспышки нашей гневливости, взаимных неудовольствий и похотливости, которые ограничивают наш разум, засоряют сердце и отдаляют от необъятного, прекраснейшего, безбрежного потока любви во вселенной! О, как же велик ты, непостижимый творец и художник мира! Имя твое — Любовь — такое нам близкое, животворящее, блаженное!..

Он слушал, и недоумевал, и радовался за нее, за себя.

Парни и девушки, стоявшие на ступенях, хлопали ей как-то равнодушно, словно она не проповедовала, а пела. А потом вдруг вынырнула из толпы Зильке, кинулась к Саскии, повисла на ней. И Анике подбежала, ревниво затолкала сестру, освобождая себе место.

— Саския! — сказал он, глупо улыбаясь. — Саския, ты ли это?

Она протянула ему руку через головы девчушек. И он взял обеими руками ее ладошку, мягкую, теплую, податливую.

— Приехал-таки?

— Приехал. Крюгеры привезли.

Она вынула ладошку из его рук, легко вынула, словно рыбка ускользнула, и, держа на руках Анике и прижимая к себе Зильке, пошла по ступеням к Хорсту и Эльзе, дожидавшимся внизу. Похоже было, что все ее тут любили, Саскию.

Совсем забыв о нем, Саския вела девчушек за руки и о чем-то непрерывно болтала сразу со всеми — с Эльзой, с Зильке, с Анике. Александр тащился за ними в пяти шагах, не решаясь прервать своим вмешательством эту радостно-торопливую болтовню. Хорст шагал рядом, он тоже помалкивал.

Миновали лоточников с их экологическими брошюрами, музыкантов. И тут до Александра дошло, что ведь они идут назад, возвращаются к машине, что если он так вот и будет молчать, то у машины останется только пожать друг другу руки. И он решительно шагнул вперед, подхватил Анике на руки, чтобы таким образом получить право идти рядом с Саскией. Девочка выгнулась было, стараясь освободиться, но Саския поймала ее ручонку, успокоила. Так она и шла — одна рука вниз, к Зильке, другая вверх, к Анике. Ей улыбались встречные парни и девушки, видно, знавшие ее, и она сдержанно-величаво кивала направо и налево и каждым кивком как-то ловко давала понять непрерывно трещавшим девчонкам, что она их внимательно слушает.

— Ты поедешь с нами? — спросил он, так и не дождавшись, когда девочки замолчат.

— Нет, это ты останешься, — сказала Саския таким спокойным и уверенным тоном, словно наперед все знала.

— Мы можем подождать, — неожиданно предложила Эльза. — Мы часа два еще будем тут гулять. Хватит вам двух часов поговорить?

— Хватит, хватит, — сказала Саския, удивив и обидев его этими словами. — Вы идите, а мы через два часа подойдем к машине.

Она решала за него с уверенностью, словно знала что-то такое, чего не дано знать ему.

Понадобилось не меньше десяти минут, чтобы успокоить девчушек, не желавших отрываться от тети Саскии. Потом она решительно увлекла Александра в ближайший переулок, такой узкий, что двум машинам тут было явно не разъехаться, и через минуту они оказались на той же Ратушной площади, забитой студентами.

— Куда теперь? — спросила Саския.

— Куда хочешь.

— Я хочу в кафе. С утра ничего не ела.

Кафе, выходящее окнами на площадь, было полнешенько. Саскию звали за столики, но она властно поводила перед собой ладошкой, и приглашавшие больше не настаивали. Не выпуская руки Александра, она провела его на второй этаж и здесь, в темном углу, усмотрела совсем крохотный столик на двоих. Села спиной к залу, огляделась.

— Ты очень голоден?

Он замотал головой и тут же вспомнил, что, кроме кофе, куска хлеба да чашки сиропа, с самого утра во рту у него не было ничего. Но, вспомнив, снова отрицательно помотал головой. Голода он и в самом деле не чувствовал.

— Тогда я съем сосиску и сладкое, а тебе только сладкое, хорошо? И по стакану вина. Или пива?

— Все равно.

Официант скользнул все понимающим профессиональным взглядом по его лицу, по ее лицу и, Александру показалось, ухмыльнулся. Он был немолод, официант, почти того же возраста, что и Александр, и по свойственной лишь официантам манере держаться — быстроте и в то же время какой-то обволакивающей плавности движений — было видно, что работает он тут давно. Когда Саския заговорила с ним, как со знакомым, Александр с удовлетворением отметил свою наблюдательность. Но когда она, сделав заказ, одарила его обворожительной улыбкой и он ответил ей такой же, в душе Александра томительно и болезненно шевельнулась ревность.

— Ты часто тут бываешь? — спросил он.

— Да, конечно, часто, — с обезоруживающей простотой ответила она.

— И вы знакомы?

Она засмеялась беззвучно, одними губами и, вдруг положив мягкую ладошку на его руку, сказала успокаивающе, как говорят с детьми:

— Я со всеми знакома.

И словно в подтверждение ее слов, откуда-то вынырнул патлатый парень, кивнув Александру, наклонился к Саскии, зашептал:

— Сегодняшняя твоя проповедь была удивительна.

— Что ты, Рудольф, я только учусь.

— А это кто? Раньше я его здесь не видел, — еще понизив голос, спросил парень, не глядя на Александра.

— Он из России.

— О, у тебя и там поклонники?!

Саския строго посмотрела на него, и парень попятился, деланно кланяясь.

— Ты здесь популярна, — ревниво сказал Александр.

— Быть на людях и для людей — это моя будущая профессия.

— А какая твоя будущая профессия?

— Пастор, — просто ответила она.

— Не понимаю. — Он вдруг вспомнил Белиту, жену пастора Штайнерта. Еще тогда подумал, что в русском языке даже определения такого нет. Попадья? Но это — жена попа. Женщина — поп!.. Удивился, как очередной диковинке, и забыл. Что ему Белита? Но Саския!

Официант ловко, без стука, поставил перед ними вино в красивых золотистых бокалах и две вазы с горой громоздившихся на них сливок, вареньями и еще какими-то сладостями. Порции были слишком велики, и Александр ужаснулся: как съесть столько?! Оставлять на тарелках у немцев не принято. Но только на миг ужаснулся, потому что тут же забыл об этом, занятый захлестнувшим его странным чувством. Было впечатление, будто его обманули, обидели в самом интимном, чего он сам боялся касаться. Пастор! Как же с ней вести себя?

Растерянно и недоуменно пожал плечами:

— Зачем тебе это нужно?

Она пристально, с каким-то новым интересом, словно впервые увидела, посмотрела на него и не ответила.

— Что тебя потянуло?.. Такая красивая…

— Кто-то должен брать на себя грехи других, — сказала она тихо, проникновенно, словно разговаривала с ребенком.

— Брать на себя? Это еще зачем?

— Во имя спасения.

Она говорила серьезно, и никак не верилось, что странные слова эти произносят ее чувственные губы.

— Ты спасать кого-то собралась?

— Людей.

— Людей, — повторил задумчиво. — Всех не спасешь.

— Кого смогу.

— Начинай с меня.

Снова с пристальной заинтересованностью она посмотрела на него. И сказала непонятное:

— Поразительно, как ты похож.

— На кого?

— На самого себя.

— А все-таки?

— Это пока тайна.

Она отвернулась и принялась рассматривать людей в кафе. Здесь в основном была молодежь. Парни и девушки чинно сидели за столиками, не спорили, не горячились, устало перекидывались несколькими словами и замолкали надолго. Но видно было, что все они тут как дома и пришли сюда скорее по привычке, чем из желания поесть и попить. Подобное Александр замечал и в других здешних кафе и всегда удивлялся: как хозяин сводит концы с концами? Ведь доход его, по-видимому, зависит от оборачиваемости так называемых посадочных мест. А здесь можно часами занимать место и взять за это время всего стакан пива или одну-единственную чашку кофе. И никто тебе не намекает, что ты только зря занимаешь место…

— Иисус Христос смертью своей показал нам пример того, как страдать за других, — заговорила Саския, явно давая понять, что о тайнах сейчас говорить не намерена. — Иисус показал, что даже мученичество не должно отвращать нас от стремления брать на себя грехи других.

— Пусть каждый сам отвечает за свои грехи, — сказал Александр.

— Ты считаешь, что нужно принуждать людей страдать за свои грехи?

— Хотя бы и так.

— Но люди чаще всего не признаются в своих грехах. Уже это признак того, что они хотят избавиться от греха и не могут. Надо помогать людям в стремлении к добру, а не толкать их еще глубже во грех.

— Молодая, красивая, а записалась в монахини.

— Я не записалась в монахини, — все так же ровно ответила она. Казалось, вывести ее из себя не было никакой возможности.

— Все равно, поповщина — не женское дело.

— Мужское? — заинтересованно спросила она. — Что же ты, мужчина, в стороне от этого дела?

— Что я — ненормальный?! — Он всерьез начинал злиться. — У меня нет никакого желания уходить от жизни во имя пустых молитв.

— Я прощаю тебе эти слова только потому, что ты не понимаешь, что говоришь, — тихо сказала Саския и отвернулась.

— Чего я не понимаю? Просвети.

— Мир во власти сатаны. Люди растерянны, люди забывают свое божественное начало и предначертание. Разве мы не должны помогать больному поверить в выздоровление?

— Самообман? — спросил он.

— А ты разве совсем потерял веру в человека? Разве всеобщая гибель для тебя единственная альтернатива?

— Ни в коем случае.

— Тогда ты должен быть миротворцем.

— Но при чем тут религия?

— Истинно верующие, может быть, единственные в нашем мире, кто до конца верит, что божественное сильнее сатанинского.

— Все это слова.

— И дела тоже. Истинно верующие готовы свою жизнь положить на дорогах, по которым в нашу страну везут американские «першинги». В пасхальный понедельник ты это можешь увидеть. Но ты ведь не верующий, ты, говорят, боишься идти к Мутлангену.

Вон как повернула. Это уже запрещенный прием. Или они тут совсем не понимают его особого положения путешествующего иностранца? Или не хотят понимать?

— Это — другое дело.

Она покачала головой.

— Это только тебе кажется, что другое дело. Ты ведь больше думаешь о себе, чем о благополучии мира.

— При чем тут мир! — возмутился Александр и закашлялся. Обильное сладкое, хоть убей, не лезло в него.

— Я же говорю: потребность миротворчества еще не вошла в тебя. Мир сам по себе, ты — сам по себе. Именно это и угодно сатане, чтобы каждый человек был, как потерянная овца в степи, одинок и робок…

Нет, он определенно не был готов к такой дискуссии.

Давясь, Александр доел свою гору сладкого и заоглядывался тоскливо: уйти бы отсюда. Саския поняла, воткнула ложечку в недоеденное и встала.

— Пойдем, я тебе город покажу.

Солнце переместило тени на площади, но толпы студентов, казалось, не стронулись с места. Все так же пел аккордеон за углом, печально пел, ритмично-радостно.

Они пошли по крутому переулку, уводящему все выше, а красивая мелодия все догоняла их, заставляла прислушиваться и молчать.

— Музыка, — наконец выговорила Саския, — это дар, данный нам богом для того, чтобы все голоса на земле, смешав свои наречия, возносили соединенным, гармоничным гимном свои молитвы к нему.

— «Из наслаждений жизни одной любви музы́ка уступает», — игриво продекламировал Александр.

— О-о! — Саския удивленно вскинула на него глаза, и он только теперь заметил, что глаза у нее зеленые, как у кошки. Хотел сказать, что она счастливая, поскольку зеленые глаза — признак богатого воображения, решительности, терпеливости и сострадания. Да подумал, что это только оправдает ее пасторский выбор, и промолчал.

— Это не мои слова. Так писал Пушкин.

— О, Пушкин! Человек, отмеченный печатью бога.

Тоска холодной рукой сжала ему сердце. До сих пор эти понятия — Саския и пастор — как-то не связывались в нем. А тут он вдруг осознал, почувствовал всю безвозвратность случившегося и ужаснулся. Что ни слово у нее, то бог, и нет ее самой, Саскии, и никогда, никогда не будет.

Крутой подъем заставлял говорить прерывисто, часто останавливаться и переводить дыхание. Впереди открывался замок, громоздивший массивные стены на вершине этой сплошь застроенной горы. К замку вела брусчатая мостовая, такая истертая и старая на вид, словно ее не ремонтировали со средних веков.

— Почему только молитвы? — сказал Александр, воспользовавшись паузой. — Если мы так ничтожны перед богом, то зачем ему наши вопли?

— Молитвы обращены к богу, а нужны людям. Чтобы не забывали о своем божественном предначертании.

— О человеческом.

— Нет, о божественном.

— Мне порой кажется, что споры у нас скорее терминологические.

Она заинтересованно обернулась к нему, и снова он близко увидел ее глаза, зеленые, с солнечными искорками.

— Не понимаю.

— Ты все говоришь о божественном предназначении человека, но если это так, если человек создан богом по образу и подобию своему, то он богоподобен.

Саския снова глянула ему прямо в глаза.

— Но человек, такой, как есть, греховен.

— Я говорю не о конкретном человеке, а об идеальном.

— Но таких не существует, к сожалению.

— Мы хотим, чтобы они были. Значит, можно выразиться так: музыка — это дар, данный нам, чтобы в ее гармоничности люди разных наречий могли найти общий язык…

— Нет! — перебила она с каким-то странным нетерпением и остановилась. — Нет, нет и нет! — Саския выкрикивала свои «найн, найн, найн!», дергая головой, словно раздавала пощечины. — Ты зовешь к самоправедности.

— Что в этом плохого?

— Путь к самоправедности может привести только к разочарованию, к окончательной потере веры в возможность нравственного совершенствования, и в результате — или гордое отчаяние, или возвращение к служению страстям!

— Это уже, милая моя, казуистика.

— Праведный верою жив будет, сказал пророк, верою!..

Он снова потерял нить разговора, запутавшись в ее умствованиях, и не знал, что еще сказать, чтобы не выглядеть дураком. Но тут, к счастью, они вышли к небольшому скверику, разбитому возле ворот замка, на которых висела табличка, сообщавшая, что вход в замок закрыт по случаю ремонта.

Из скверика открывался весь Тюбинген: пестро-красные ковры черепичных крыш, сочная зелень вдоль голубой ленты реки, золотые искры солнца, отраженного окнами. Дома лепились на крутых склонах, как ласточкины гнезда. С другой стороны сквера, служащего, как видно, смотровой площадкой, за каменным барьером, увитым колючим кустарником, была почти стометровая пропасть, там, на дне, тоже стояли дома, в один, два, три этажа, по узким переулкам ходили люди. И странно было смотреть на все это сверху. Словно ты Хромой бес из знаменитого романа Алена Лесажа и можешь, оставаясь незамеченным, наблюдать скрытую от чужих глаз жизнь людей. И тут же вспомнилось Александру давным-давно, еще с институтских времен, позабытое определение, будто Лесаж своим романом подчеркивает, что в основе большинства человеческих поступков лежит корысть.

«И у тебя корысть, — сказал он сам себе. — Все умствования Саскии ты отдал бы за возможность обнять ее. Хотя бы вон там, на скамейке». Его ничуть не смутила эта мысль, и он взял Саскию за руку, чтобы повести к скамье. Но тут откуда-то вынырнула сухощавая старушка (как только она взобралась на верхотуру!) и уселась на скамью с таким видом, словно скамья была ее собственностью.

— …Свиток времени разворачивается перед каждым, — пиши, — услышал он слова Саскии. Она говорила уже несколько секунд, но он взволнованно думал о своем, и смысл ее слов не доходил до него. — Каждому назначено свершить нечто.

— Кем назначено? — спросил Александр и сам удивился своему вопросу: ясно кем, Саския не может не говорить о боге.

— Каждый понимает по своему разумению. Иные говорят — природой, иные — инопланетянами, мечта о спасительной миссии которых все более захватывает запутавшуюся в безбожии интеллигенцию. А я говорю — богом, определяющим законы гармоничного развития всего сущего. Что назначено? Это определяет каждый для себя. Некоторым как дар судьбы бог посылает учителя, и тогда время определения своего назначения на земле сокращается многократно. Но тогда повышается и ответственность. Если ты, узнав свое назначение, свой талант, не развил его, не создал с его помощью нечто высшее, не сотворил ничего, обогащающего общую копилку мировой гармонии, то нет тебе прощения ни на этом свете, ни где бы то ни было. Птица, ощутившая крылья, должна взлететь, иначе она погибнет. Человек, осознавший свой талант, проникнувшийся им, обязан использовать эту божественную благодать для блага мира. Обязан!.. Это не в тягость, а в радость!..

Александр перевел дыхание, будто сам произносил долгий монолог. Слова Саскии заинтересовывали, заставляли прислушиваться и волноваться.

— …У меня под окном растет тополь. Пылит, сеет семена по свету в расчете, что хоть одно сумеет укорениться, вырасти, обогатить мир радостью зелени, жизни, возможностью снова и снова засевать землю семенами. Борьба за существование? А может, всеобщий закон жизни как высшего проявления бытия? Человечество тоже сеет и сеет сынов своих по лону Земли, а теперь и космоса. Каждый наделен способностью прорасти, проявить себя, сотворить нечто благое, может быть, открыть новые пути для новых форм бытия, имя которым в их совокупности — божественная гармония. Каждый! Почти без исключения!..

— Ты удивительна! — сказал Александр и взял ее за руку. — Но почему «божественная»? Просто «гармония» — и я с тобой.

— Все мы — дети бога, призванные нести по миру плоды божественной благодати, — сказала она, решительно высвобождая руку. — Измена своему назначению — все равно что измена отцу своему, народу своему, родине своей. Это сатанизм, это гибель еще при жизни, а уж в посмертии тем более…

Она говорила быстро, торопясь и словно бы забывая, что он тут, рядом, слушает. Похоже, ее мало волновало, понимает ли он ее сбивчивую речь, привыкшая к проповедничеству экспромтом, она спешила высказать свою новую мысль, спешила и сама сбивалась…

Он снова схватил ее за руку, грубо сжал. Чувствовал, что лицо его искажается злой гримасой, но не мог справиться со своим лицом.

Саския замолчала, с удивлением и беспокойством посмотрела на него.

— Ты меня ненавидишь?

— Это не ненависть, — сказал он глухо, почти не разжимая губ. — Это хуже.

— Что может быть хуже ненависти?

— Влюбился, черт меня дери!

Она засмеялась тихо и счастливо. Старушка, сидевшая на скамье, обернулась, улыбнулась понимающе.

— Я знала, что ты влюбишься.

— Почему знала? Во мне что-то сексуально озабоченное?

— Совсем нет. Но ты… это ты… И вот немецкий выучил…

— При чем тут немецкий?

— При том… Еще там, в Москве, как увидела тебя, сразу поняла: и ты влюбишься.

— Не слишком ли самоуверенна?

— Я просто верю в наследственность.

— При чем тут наследственность?! — Его раздражала эта манера говорить загадками.

— Я знаю. — Саския была спокойна, даже насмешлива чуточку, как женщина, совершенно уверенная в своей правоте.

— Ну так скажи, если знаешь.

— Не могу.

— Ну и не говори!

В нем бродила злость, вспухала, как опара, подпирала под горло слезной спазмой. В этот миг ему хотелось ударить Саскию или, может быть, схватить грубо и сжать так, чтобы сползла эта ее обезоруживающая улыбка, заменилась гримасой страдания и мольбы. Или, может, взять да поцеловать, даже укусить… Он сам не знал, чего хотел. Бушевало в нем неведомое, лишало рассудка, обезволивало.

— Боже мой, как ты похож, — сказала Саския с непонятной грустью в голосе.

— На кого?

— На одного человека.

И вдруг в один миг все прояснилось в нем. Так внезапный луч света выхватывает из тьмы, в которой только что вроде бы ничего не было, предметы, лица, даже чувства людей, выраженные в жестах.

— Ты его любишь?!

Она кивнула и улыбнулась так, как ни разу не улыбалась ему, задумчиво, загадочно, печально.

— Все ясно!..

Вот, значит, почему они с Луизой углядели его тогда в Москве, в ресторане. Вот почему так настойчиво приглашали приехать. Несомненно, это было желание Саскии, которой не терпелось еще раз потешить себя. Непонятно только, почему она не приехала в Штутгарт сразу же, как узнала, что он тут. Впрочем, чего ж непонятного? Прошло время, поостыл женский каприз.

— Не сердись на меня, — сказала Саския.

— Я не сержусь. — В нем и в самом деле не было панического состояния, знакомого по тем временам, когда он приходил на свидание к своей Татьяне, а она опаздывала. — Чего ж ты мне голову морочила своими божественными откровениями?

— Твоя судьба мне небезразлична.

— Вот как? Почему же?

— Когда-нибудь ты это узнаешь.

— Не узнаю, если не скажешь. Скоро мне уезжать.

Как-то сразу перегорело в нем все — и недавнее влечение к Саскии, и желание непременно сейчас же узнать все тайны. Было даже неловко, что он вел себя, как мальчишка.

— Пора, пожалуй, Крюгеры заждались, — сказал он, посмотрев на часы.

И они пошли рядышком вниз по брусчатке. Вот когда был повод взять Саскию за руку, по-джентльменски поддержать на крутом спуске. Но он этого не делал. Шел и удивлялся самому себе, своему внезапно схлынувшему пылу.

«Глупец ты! — ругал он себя. — И бабник в придачу. Правильно жена говорит: больно много по сторонам глазами стреляешь…»

Обида, вскинувшаяся было в нем, быстро преображалась в ноющую тоску по Нельке, по Татьяне. И больше всего ему хотелось сейчас поскорей добраться до своей комнаты в доме Крюгеров и разбирать сваленные в угол пластмассовые пакеты с подарками, укладывать их в чемодан, вещь к вещи, чтобы не побились, не помялись в дороге…

Предыдущая главаГлава 13 из 19Следующая глава