Утренний рынок раскинулся на той самой рыночной площади возле кирхи, по которой они ходили с Луизой. Солнышко проглянуло в этот день, высветило вуаль редких облаков, бросило мягкие блики на полосатые фахверковые дома, на кирху, и пестрота рынка, который Александру все время хотелось назвать колхозным, стала многоцветной, радостной.
— Два-три раза в неделю рынок приезжает, — говорила ему Эльза, когда они шли к этому неожиданному в тихих улицах многолюдью. — Удобно. Вышла утром, за полчаса купила все, что надо, на несколько дней.
— Пригород у вас, потому, наверное…
— По всему городу такие базары по утрам. Разве у вас не так?
— Примерно так, — отговорился он, вспомнив московскую рыночную гигантоманию, где все монументально, от кабинетов директоров до крытых торговых залов, равных стадионам. Для управителей такие торговые монстры, наверное, весьма удобны, для покупателей — нет. Рынков-гигантов немного, по одному-два на район, равный крупному областному городу. Пока доедет хозяйка да пока разберется в лабиринтах прилавков — полдня долой. Здесь дважды и трижды на рынок сбегает, если зараз все не купит, — три минуты от дома.
— А в одиннадцать часов все разъезжаются…
На рынок шли всей семьей, только Хорста не было, — уехал на велосипеде в свой институт. Анике и Зильке бежали позади, тащили за ручки большую сумку, дергая ее друг у друга. Луиза замыкала шествие.
Рынок был непривычно тих. Никто не торговался в голос, не кричал, стараясь с помощью голосовых связок повысить качество своего продукта. Совсем не по-рыночному одетые, даже нарядные продавщицы или фермерши, которых Александр про себя все время называл колхозницами, улыбались возле ящиков со всякой зеленью, свежими огурцами, редисом. Горками лежали яблоки, груши, гроздья прошлогоднего, чуть подсохшего винограда. Привлекали глаз сочная клубника, желтые связки бананов и еще каких-то неведомых заморских плодов. Прилавки, на которых лежала вся эта снедь, были легкие, переносные. В ряд стояли автофургоны с откинутыми вверх бортами. Борта эти служили крышами, а внутри открывались обычные магазинные холодильники, за стеклом в холодной изморози лежала всякая мясо-молочная снедь. И ряды бутылок, и россыпи конфет, и развалы кондитерских прелестей, — все открывали взору эти передвижные автомагазинчики. А справа и слева ярким обрамлением этого мини-рынка, вся длина которого не превышала ста метров, были цветы, мелкие и крупные, в россыпях и в букетах, с частыми белыми этикетками, указывающими цены.
Возле цветов Александр не останавливался — видел на московских рынках и большие цветочные завалы, — а все остальное рассматривал со вниманием. И не столько местное разносолье привлекало его — на московских рынках продовольственного обилия не меньше, — сколько организация этого мини-рыночного дела. Видно было, что легкие, даже изящные прилавки приезжают с продавцами и уезжают вместе с ними. Они, эти аккуратные и чистые прилавки, были немаловажной частью торговли. Чувствовалось: каждый торговец, приехавший сюда, думал не только о том, чтобы лишь продать свой товар, но и как продать.
А для покупателей все это было само собой разумеющимся. Не прошло и четверти часа, как хозяйственная сумка Эльзы была наполнена, и семейная процессия направилась к дому. Только теперь впереди бежали девчонки, Эльза и Луиза шли за ними, а Александр, тащивший тяжелую сумку, поотстал. Он не спешил. То ли солнце, редко баловавшее в этом холодном апреле, было виной, то ли растущее с каждый днем удивление, что вот он заехал в черт-те какую даль от дома и видит такую новую для него жизнь, то ли просто от того, что хорошо выспался, в душе у него что-то глупо ликовало в это утро, и он с новым интересом рассматривал витрины, людей, почему-то одинаково умиротворенно-улыбчивых, читал надписи, пестревшие повсюду — на углах улиц, над дверями магазинчиков, даже на стенах домов. «Kurze Rede, gute Rede», прочел он, что означало «Краткая речь — хорошая речь». «Mein Nest ist das best» — «Свое гнездо — самое лучшее». «Ohne Fleiß kein Preis» — «Без усердия нет награды». Знал о пристрастии немцев к расхожим премудростям, но только теперь убедился, как это широко распространено.
И вдруг взгляд его наткнулся на фразу, совсем уж необычную среди изречений, — «Собирайте алюминий». Призыв, похоже, не оставался без внимания: пластмассовый бак, стоявший рядом, был полон алюминиевой фольги, разных блестящих коробочек, комочков, обрывков.
Эльза и Луиза вернулись, увидев его внимание к плакату.
— Это мы собираем, — сказала Эльза. — «Зеленые» нашего района Дегерлоха.
— Партия «зеленых»?
— Да. — В ее голосе слышалось что-то вроде гордости.
— Партия занимается сбором металлолома?
В этом деле не было ничего необычного, но связывать такой пустяк с именем партии Александру казалось недостойным.
— Чему вы удивляетесь?
Он не знал, как ответить, чтобы не обидеть. Что это за партия! Вроде конторы «Вторсырья».
— Сбор металлолома — это такая мелочь.
— Мелочь?! Но ведь алюминий — самый энергоемкий.
— При чем тут энергоемкость?
— Как это при чем? — Эльза, казалось, совсем расстроилась, оглянулась на мать, словно искала в ней поддержки. — На его получение расходуется электроэнергия, чистый воздух, вода, и больше, чем на получение какого-либо другого материала.
— Вечером придет с работы Хорст, он все расскажет, — вмешалась Луиза.
И дома за завтраком он все думал об этом. В его представлении партия — нечто значительное, высокое. Но это лишь в его представлении. Как объяснить здесь, что слово «партия» у него не ассоциируется с бытовыми мелочами. Это как божество, имя которого не упоминается всуе… Но, может быть, это верно лишь для авторитарной правящей партии? Может быть, для таких вот новых движений, как «зеленые», именно мелочи-то, понятные всем, и нужны? Одними теоретическими трактатами, как бы они правильны ни были, убедишь ли массы?..
А после завтрака Луиза повела его показывать город. С холма, на котором раскинулся окраинный район Дегерлох, Штутгарт был виден почти весь. Половодье кубиков-домов затопило долины между зелеными горными склонами. Разноцветье стен, красных крыш вползало на склоны, оттесняя еще не очень сочную в эту апрельскую пору зелень гор. Местами леса словно бы прорывали плотные ряды домов, извилистыми ручьями сползали с вершин, растекаясь по дворам и бульварам. Он был очень красив, город Штутгарт, и можно было долго любоваться им, рассматривая, как бродят тени облаков по городским кварталам, как суетятся то и дело взблескивающие ветровыми стеклами разноцветные автомобильчики.
— Трамвай идет, — сказала Луиза и за рукав потянула его к остановке. Там она толкнула несколько монет в щель большой желтой коробки, висевшей на стенке, и билетный автомат выкинул две картонки. Одну она положила себе в сумочку, другую сунула Александру в карман, сказав: — Это вам на пять поездок. Чтобы не думали…
Он взглянул на картонку и обомлел: одна поездка на трамвае стоила две марки. По его деньгам это было очень даже много. На две марки можно было купить подарок, которых ему назаказывали в Москве целую уйму: набор фломастеров, пару зажигалок или те же колготки для дочки, которые, по словам жены, на Нельке почему-то «прямо горят».
«Буду ходить пешком», — подумал он.
Огляделся: если пойти направо через лес, то можно спуститься прямо к центру города. Километра четыре, не больше. Что такое четыре километра, когда человеку полагается в день проходить не меньше восьми? Вниз пешком, а обратно на трамвае. Луизиной картонки, глядишь, на пять дней хватит…
Голубой трамвай подкатил почти бесшумно, но дверей не открыл. Александр удивленно оглянулся на Луизу. Она отстранила его, нажала кнопку с надписью «Drücken» — «Нажми», и дверь отошла в сторону. Поднялись по ступенькам в почти пустой вагон, Луиза сунула картонку в ящичек у двери. Ящик хрупнул, отрезая уголок картонки, и оттиснул на белой полоске несколько цифр — дату и время поездки. Александр проделал то же самое со своей картонкой, испытывая такое чувство, словно он понапрасну выбрасывал деньги. Дома у него этого ощущения никогда не было: пятачок за проезд — такая малость!
За окном разворачивалась панорама города. Она то пряталась за домами, то открывалась вновь и каждый раз была по-новому интересной. Красив город Штутгарт со всех сторон, ничего не скажешь. И если бы не было этого трамвайного пути, вьющегося по склону горы, то его следовало бы построить специально. Для таких вот приезжих, как Александр. За две марки тут тебе и поездка, и экскурсия.
Спустившись с горы, трамвай нырнул в туннель и помчался под землей. И только тут Александр понял, почему на остановке была написана буква «U» — «Untergrundbahn» — «подземная дорога». Это был широко распространенный в Западной Европе подземный трамвай.
Сошли на остановке «Замковая площадь», поднялись по эскалатору и зажмурились от обилия света. Посередине площади торчал длинный палец колонны с зеленым бронзовым ангелом наверху, напоминающий Александровский столп в Ленинграде, только поменьше. За колонной высились желтые стены дворца, очень похожего на Зимний дворец — те же два с половиной этажа, те же ряды скульптур по карнизам. Такая похожесть была довольно примечательна, но Луиза не дала Александру поразмышлять над этим фактом, — у нее были свои планы, и она с настойчивостью и последовательностью истинной немки торопилась осуществить их.
Вскоре им преградил путь какой-то парень с кружкой в руках, в которой побренькивали монеты. Луиза бросила в кружку пару медяков, как видно, чтобы лишь отвязаться. И тут, словно именно этого ее пожертвования и дожидаясь, грянул оркестр, расположившийся в ажурной железной беседке. Возле беседки стояли автомашины с красными крестами по белым бортам, чуть дальше был навес, и под ним, точно так же как когда-то в Бремене, одетые в белые халаты люди продавали дешевую похлебку: шел сбор средств в фонд общества Красного Креста.
Остановились понаблюдать за бойкими продавцами похлебки. Прилично одетые люди подходили, брали небольшие мисочки и ели прямо тут же, примостившись на скамьях, на зеленеющих газонах, на ступенях соседних шикарных магазинов.
Чуть дальше внимание Александра привлекла стоявшая посреди улицы странная скульптура: огромная, в три этажа, металлическая конструкция громоздилась на растопыренной треноге из профилированной стали. Одна нога была покрашена в черный цвет, другая в белый, третья в желтый. Тренога держала некое нагромождение металла — листы, сваренные и скрепленные, казалось, кое-как. А наверху было что-то вроде огромного флюгера: на разных концах горизонтальной оси подрагивали на легком ветру большой красный круг и три неправильной формы ромба.
— Что это?
Луиза задумалась.
— Зачем это?
— Может, как раз затем чтобы вы остановились и задумались. — Луиза высказала это экспромтом и, весьма довольная собой, начала развивать свою мысль: — …Остановились и отвлеклись от монотонности жизни. Старое классическое искусство изжило себя, оно не способно сказать ничего нового. Поэтому художники и скульпторы ищут новые формы, с помощью которых можно было бы выразить новое содержание.
Это было знакомо. На некоторых московских выставках длинноволосые оболтусы проповедовали почти то же самое. Как видно, и те, и другие словесные формулы черпались из одного и того же источника.
Он оглянулся на уродливую скульптуру: странным образом она вписывалась в окружающие ее архитектурные ансамбли, была как бы декоративным пятном, подчеркивавшим прелести старинных построек.
— А вот это вам нравится?
Неподалеку посреди тротуара стояла еще одна скульптура: на постаменте высилось нечто человекоподобное, непропорциональное. Одна рука у этого обезьяночеловека была вскинута над безобразно маленькой, размером с кукиш, головенкой. Издерганное шишковатое туловище, короткие вывернутые ноги.
— Не нравится, — резко сказал Александр.
— Почему?
— Уродище.
— Не только красота достойна искусства.
— Искусство — это поиски совершенства, гармонии, а не разложение ее.
— Но чем виноваты некрасивые? Разве некрасивые не имеют права на существование?
— Когда уродство случается в силу обстоятельств, оно может быть даже и естественным. Например, инвалид, потерявший ногу при совершении героического поступка, уже вроде бы и не урод. Он даже по-своему красив…
— Вот! — обрадовалась Луиза.
— Хотя никто и никогда не скажет, что это хорошо — человек без ноги. Но творить уродство сознательно…
— Я вас не понимаю.
— Ну вот, скажем, немецкий народ создал высокую науку и культуру, но пришел Гитлер и все сознательно извратил, разрушил, осквернил…
— При чем тут Гитлер?
— Ладно, другой пример: вот, скажем, кто-то бросил на тротуар пластмассовый пакет. Хорошо ли это?.. Погодите, — махнул он рукой, не дав Луизе высказаться по этому поводу. — Почему нехорошо? Может быть, это красиво — пустой пакет на тротуаре? Присмотритесь хорошенько. Он шелестит, надувается ветром, опять опадает и самое главное — не теряет форму, ведь пластмасса не гниет. Чем не символ вечности? А? Зачем его убирать? Пускай себе лежит, может кто-то увидит в этом красоту…
— Я вас не понимаю. — В голосе Луизы слышалось явное неудовольствие, и это говорило о том, что она, по-видимому, кое-что все-таки понимала. — Вы упрощаете абстрактное искусство. А ведь оно нравится людям.
— Если нравится, почему же ни один хозяин магазина не поручает оформлять свои витрины абстракционистам?
— С вами трудно разговаривать! — воскликнула Луиза. Но в голосе ее теперь почему-то не было злости, а скорее, какая-то даже удовлетворенность. — Если бы я не знала вас, я бы этого не вынесла.
— А вы меня разве знаете? Мы ведь так мало знакомы, — поддразнил ее Александр.
— Я вас знаю очень, очень давно.
— Интересно. Откуда же?
Луиза загадочно улыбнулась и ничего не ответила.
Они пересекли площадь, зеленый лужок за замком, прошли по мостику через улицу, где в углублении струился поток автомашин, и оказались возле здания, сразу напомнившего Александру металлическую абстрактную скульптуру на площади. Это была гордость штутгартцев, как ему сказали еще вчера, — лишь недавно открывшаяся ультрасовременная картинная галерея. Те же красно-желтые полосы, косые ребра простенков меж узких и высоких темных стекол, зеркально отражавших людей, дома, небо. Необычность архитектуры, надо полагать, должна была подготовить посетителя к тому необычному, что было внутри.
Но внутри Александр ничего особенного не увидел: обычные раздевалки, лестницы. Разве только лифт, большой, стеклянно-прозрачный и очень медлительный, казался ненужной роскошью для трехэтажного здания.
Они поднялись лифтом на самый верх и оказались в обычном чистом ярко освещенном зале. Необычным было, пожалуй, только грязное пятно, кляксой черневшее на белой стене.
— Сейчас вы увидите такое, чего в ваших музеях нет, — торжественно сказала Луиза. — Дадаизм, сюрреализм, экспрессионизм…
— А зачем грязь на стене? — спросил Александр.
Ничего не ответив, она провела его в другой зал и указала на водопроводную трубу, лежавшую на полу на невысоких подставках.
— А зачем тут труба валяется? — снова не без ехидства спросил он.
— Ну а вот это!
Восторженная, она указала на широкий проем, ведущий в соседний зал. Там, кое-как сколоченные, громоздились серые от времени палки и доски, напоминавшие огородное чучело.
— Что, тоже искусство?
— Деревянная пластика Пикассо!
— Того самого?
— Пикассо один.
— А я его художником считал.
Луиза всплеснула руками.
— Да знаете ли вы, что до двадцати лет Пикассо был самым обыкновенным реалистом?! Потом он понял, что этот путь бесперспективен.
— А может, в двадцать лет он просто поумнел? — язвительно спросил Александр. — Поумнел и понял, что на этом пути гигантов ему многого не достичь? Может, он решил соригинальничать, лишь бы не быть равным в толпе себе подобных ищущих и не находящих?..
Луиза задохнулась от возмущения. Стояла, не находя слов, и глаза ее за стеклами очков казались выпуклыми.
— Пикассо… это же модно…
— Вот-вот, все это именно мода, временное увлечение, или, я бы сказал, затмение. А искусство — вечно.
Глядя на эти грязные пятна, свалки досок, на расчлененные лица и фигуры людей, изображенные в самых невероятных расцветках, Александр чувствовал, как росло в нем глухое раздражение, захлестывало безрассудной злостью. Хотелось сказать что-то едкое и убедительное, но слов нужных не находилось, мысли метались вокруг одного и того же философского постулата о том, что живое, а тем более человеческое может быть познано лишь в целостности его. Сколь мелко ни дроби человеческое естество, как пристально ни рассматривай клетки, составляющие тело, феномена человека не познать. Это из высокомерной науки пришло желание все анализировать. Но что хорошо для науки, то совсем не годится для искусства. Там, где начинаются поиски частностей, в форме ли, в содержании ли, — искусство умирает. Оно лишь в целостности. Оно как душа, духовное начало в человеке, которое нельзя оценить ни в рублях, ни в марках, ни в чем-либо другом.
Ему захотелось уйти поскорей из этих раздражающих его залов, и он спросил:
— Можно я пойду вниз?
— Но мы потеряемся.
— Я вас подожду у раздевалки.
Луиза еще раздумывала, что ответить, а он уже пошел через залы, стараясь не глядеть на мишуру обесчеловеченной ерунды. Остановился лишь в одном месте, и то потому, что там толпилось десятка полтора молодых парней и девушек, оживленно споривших между собой. Спор шел по поводу большой скульптуры, напоминавшей человека в водолазном скафандре и крутящей по меньшей мере полсотни колец хулахупа. На фоне черной стены это черное вырисовывалось пунктиром электрических лампочек, ярко подсвечивавших кольца. Некоторые из спорщиков уверяли, что скульптура плоха уже тем, что слишком реалистична.
Через открытую дверь Александр вышел в уютный внутренний дворик и вздохнул облегченно: здесь не было никаких «произведений искусства», только небо, все более голубеющее к полудню, да плавные овалы высоких стен сочного красно-лимонного цвета. И это было по-настоящему красиво. Он постоял на ветру, постепенно отходя от темного озлобления, накопившегося в нем, и, уже нигде больше не останавливаясь, спустился вниз, в центральную ротонду, где была раздевалка.
Луиза пришла вскоре: то ли она все тут уже видела, то ли наслаждаться этим «искусством» в одиночку не могла.
— Куда же мы теперь?
— Пойдемте просто походим.
Переждав поток машин, они пересекли улицу Конрада Аденауэра, и Александр со злорадством подумал о знаменательности того факта, что музей так называемого «левого» искусства оказался на улице, носящей имя одного из первых лидеров крайне правых Западной Германии. Ведь если разобраться, то между крайне левым и крайне правым разницы никакой. Где-то в перспективе эти два щупальца смыкаются, образуя кольцо, а еще лучше сказать — петлю на шее всего гармоничного, здорового, истинно народного.
По ту сторону улицы начинался большой парк с чисто вымытыми весенними дождями асфальтовыми аллейками, и они молча пошли по одной из этих аллеек: к старому в разговоре возвращаться не хотелось, а новые темы не находились. Справа высилось здание театра, что было видно по своеобразной архитектуре и афишам, висевшим на стене, слева в отдалении блестел темными стеклами дом-куб, похожий на огромный аквариум, а впереди голубело зеркало небольшого озера с высокими, свисающими над водой ивами. И эти плакучие ивы, и фонтан, живописно серебрящийся посередине озера, и свежая зелень другого берега, — все это создавало своеобразный парковый уют, успокаивало. Хотелось сесть тут и молчать, слушать благостное позванивание фонтана да шелест свежей листвы. И он присел бы на скамейку у воды. Но Луиза не дала ему рассиживаться.
— К обеду надо домой успеть, — заторопила она.
Об обеде он не подумал. Он вообще не думал о необходимости возвращаться только для того, чтобы поесть. Привык в Москве: если уж уезжал из дома, то до вечера. И никто из его московских приятелей не ездит обедать домой, а ходят в столовые или кафе. Из-за какого-то перекус она терять время?!
Александр встал и неохотно пошел следом за Луизой, огибая озеро по плитняку, ровненько устлавшему берег.
— Это не по-божески, — сказала Луиза, не оборачиваясь. — Бог ко всем одинаково милостив, к красивым и некрасивым, к здоровым и увечным.
Как видно, ей не давал покоя незаконченный разговор. Почему она решила воспользоваться авторитетом бога, было непонятно, но Александр не стал задумываться над этим.
— Не по-божески — убивать в себе и в других добродетель, — сказал он, будто и не было долгого перерыва в разговоре. — Божеское — это красивое, целостное, гармоничное, доброе. Разложение в нас чувства красоты и целостности — дело злое, а сознательное разложение и вовсе преступное дело.
— Это вы об абстрактном искусстве?
— О нем самом.
— Но ведь это поиски новых форм.
— Модернизм — не поиски, а скорее отсутствие таковых. Поиски — всегда труд, порой тяжелый и неблагодарный. Так называемым «новым» художникам трудиться не хочется, а благодарность подавай немедленно… Вот и подменяют созидание шедевров болтовней о шедеврах. Дескать, я создал, а публике разбираться. А кто не разобрался, не разглядел в этой мазне гениальности, тот, значит, тупица. Никому не хочется прослыть тупицей, и люди изворачиваются, выискивая в модернистском бреде каждый свое. Никчемные мазилы, у которых пусто в голове, пусто в сердце и в душе тоже пусто, навязывают людям свою бездуховность. Это может быть названо кражей душ человеческих. А по всем религиозным легендам это прерогатива не божественного, а сатанинского. Разве не так?..
Он начал говорить спокойно, даже бесстрастно, но постепенно разжигал себя и под конец почти кричал, привлекая внимание прохожих.
— Но ведь картины модернистов высоко ценятся, — как-то подавленно, почти робко сказала Луиза, воспользовавшись паузой. — Некоторые платят за них громадные деньги.
— Это говорит лишь о том, что кто-то заинтересован в распространении бездуховности. Бездуховные покорны, это стадо, скот бессловесный. Кому-то, значит, надо, чтобы на земле поселилось не гордое и красивое человечество, а стадо рабов.
— Вы считаете: это мне надо?
Александр помолчал, досадуя на себя. Так и знал, что она не поймет, а примет его слова на свой счет, так и знал.
— Я считаю, что вы всего лишь — жертва моды, — сказал он извиняющимся тоном и в знак примирения взял ее под руку.
Луиза прижала его руку к своему боку, как бы давая этим понять, что прощает, сказала то ли обидчиво, то ли восхищенно, — не поймешь:
— Вы, русские, — диктаторы!
Не впервые слышал он эту непонятную интонацию. Казалось, что ей даже нравится видеть его таким непримиримым. Казалось, она знает нечто особенное и нарочно подзадоривает его, чтобы полюбоваться русской горячностью.
— Почему диктаторы?
— Вы навязываете свои убеждения, навязываете себя.
— А вы разве анархистка?
— Почему анархистка?
— Вы разве против порядка в жизни человека, человечества?
Луиза кокетливо улыбнулась.
— Вы же знаете: понятия «немец» и «порядок» неразделимы.
— Когда человек против порядка, гармоничности в духовной сфере, значит, внешний порядок, в котором он живет, — лишь видимость.
Она задумалась, и он не торопил, тоже молчал: пускай пораскинет мозгами.
Переулок, по которому они шли, кончался невысокой каменной лестницей, и там наверху было какое-то шумное движение. Поскольку они возвращались, то это движение, по предположению Александра, могло быть только на той самой улице — Кёнигштрассе, на которую два часа назад их вынес эскалатор от остановки подземного трамвая. А над лестницей во всю высоту дома разноцветными буквами светилась вертикальная надпись «Buchhandlung» — «книжный магазин». Еще издали Александр разглядел широкие витрины, сплошь уставленные книгами, и он, сам того не замечая, все прибавлял шагу. И к дверям магазина свернул, даже не подумав предупредить Луизу о своем намерении пойти туда. И если бы Луиза возразила, он бы, наверное, очень удивился: как можно не зайти в книжный магазин?! Так он всегда делал в Москве. Жена, да и Нелька тоже, давно к этому привыкли и уже не отговаривали, а зная, что это надолго, уходили домой или, договорившись о встрече через полчаса, через час, бежали в свои галантерейные, трикотажные и прочие.
Стеклянные двери магазина при их приближении сами собой разошлись в стороны, и Александр задохнулся от книжных богатств, открывшихся ему.
— Вечером придет Хорст, он вам расскажет, как мы понимаем жизнь, — сказала Луиза.
Александр, недоумевая, поглядел на нее: о чем речь?
— У них ясные представления о порядке в жизни и в духовной сфере.
— У кого?
Он уже забыл обо всем, жадно оглядывая книжные завалы.
— Я же вам говорила: Эльза и Хорст — члены партии «зеленых».
— Ну и что?
— Они лучше меня все расскажут.
— Хорошо, хорошо, — проговорил он, нетерпеливо подвигаясь к ближайшему стеллажу.
— Вы что-то хотите купить?
— Не знаю. Надо посмотреть.
— Там на столике справочники, в них записано все, что издавалось у нас в стране в последние годы. Можно заказать.
— Надо посмотреть, — повторил Александр.
Некоторое время Луиза ходила за ним от стеллажа к стеллажу, потом спросила, можно ли ненадолго отлучиться.
— Вам хватит десяти минут?
— Тут и дня мало, — удивился он.
— Надо возвратиться домой к обеду.
Опять этот обед! Да разве можно из-за какого-то обеда уйти отсюда?! Он ничего не ответил ей, потому что вдруг увидел целую стопу толстых и больших книг с яркой надписью на обложке «Der zweite Weltkrieg» — «Вторая мировая война». Очень было интересно посмотреть, как война представляется с этой, немецкой, стороны, и он взял увесистый том, присел к столику, стоявшему рядом. Снимки, большие и малые, тексты, короткие и длинные, карты со стрелами танковых бросков гитлеровской армии. Все шире раздувается пятно Германии на картах, все самоуверенней лица на снимках. Победы и снова победы!
Он долистал книгу почти до середины, а все не дошел до нападения Германии на Советский Союз. Когда же увидел трагическую дату — 22 июня 1941 года, начал листать медленнее. Как всегда было, когда брал в руки книгу о начальном периоде войны, сердце его сжалось, и снова ему начало казаться, что вот сейчас из очередного снимка или текста узнает он нечто такое, что хоть немного приоткроет завесу над тайной гибели отца. Ничего Александр не знал о его последних днях. Мать рассказывала: пришла похоронка, и все. Хоть бы кто-нибудь написал строчку. Значит, все, с кем он был в своем последнем бою, погибли? Мать, когда опамятовалась, письма повсюду писала, в военкомат ходила. Ничего. Вот и мерещился Александру отец в каждом военном снимке, где были убитые. И живого-то он едва ли бы узнал на снимке, убитого тем более, — знал ведь отца только по нескольким довоенным фотографиям, где отец был снят вместе с матерью, — но это стало для Александра прямо-таки наваждением: как увидит фронтовой снимок, так и вспомнит об отце, вглядывается в лица.
И тут, в этой чужой книге, он увидел снимки, на которых были убитые красноармейцы. Они лежали по краям дорог, а над ними — в бронетранспортерах ли, в повозках ли — возвышались улыбающиеся, смеющиеся немецкие солдаты и офицеры. Везде было торжество победителей над низвергнутыми побежденными, и это злило Александра, немало знавшего о войне по другим книгам, другим снимкам. Потом он увидел и вовсе страшную фотографию: развороченный взрывами окоп, разбитый станковый пулемет на бруствере, а на дне окопа — трое пулеметчиков, отброшенных друг от друга, лежащих в изломанных, неестественных для человека позах. Не люди — призраки, чьи контуры размазаны присыпавшей их землей и пылью. А над ними, над разбитым бруствером, над пулеметом — немецкие офицеры. Стоят, смотрят серьезно, не улыбаются.
Александр долго, разглядывал этот снимок, и снова все казалось ему, что один из убитых похож на отца. Чем именно похож, он и сам не знал, просто чувствовал, что этот, с подогнутыми ногами, с откинутой к стенке головой, словно он нарочно сделал это перед смертью, чтобы не видеть торжествующих врагов, вполне мог быть его погибшим отцом. Ему даже захотелось сказать об этом Луизе и посмотреть, как она среагирует, что скажет, но Луизы рядом не было, и он, заложив страницу пальцем, принялся листать дальше.
Все тут было навыворот. Страница о Севастополе, две страницы о боях под Москвой. Но даже и на этих страницах немецкая армия вроде как пострадавшая сторона. И снимки совсем не те, какие Александр привык видеть: советские люди получают похлебку от оккупантов, крестьяне получают землю, Дина Дурбин на экране…
— Надо идти.
Он оглянулся. Луиза стояла над ним, все такая же подчеркнуто спокойная. И он удивился ее спокойствию, потому что сам был уже взвинчен несправедливостью книги.
— Я хочу посмотреть, — сказал нервозно.
— Вам интересно? Книгу можно купить.
— Купить? Нет, нет…
Его возмутила сама мысль о покупке такой книги. Покупают ценное и нужное. Если купит, значит, пусть косвенно, признает книгу ценной и нужной. На такое он пойти не мог, даже если бы у него были лишние деньги. Мелькнула мысль, что книгу может купить для него Луиза. И это тоже покоробило Александра. Значит, он должен будет повезти ее в Москву? Положить в чемодан вместе с подарками? Да ведь рука не поднимется. Или он ни о чем другом и думать не будет, как только об этой грязной книге, извращающей то, что для него свято.
— Мы опоздаем к обеду.
— А вы идите, — сказал Александр. И смягчил резкий свой тон: — Поезжайте, пожалуйста, а я скоро приеду.
— Найдете дорогу? Не заблудитесь? — В ее голосе слышалась почти материнская обеспокоенность.
— Я же в Ольденбурге не заблудился.
— Штутгарт не Ольденбург.
— Москва в десять раз больше Штутгарта, а там, насколько я знаю, вы ни разу не заблудились.
Она засмеялась смущенно:
— Всегда-то вы меня уговорите.
Уже когда она ушла, он вспомнил, что хотел показать ей фотографию убитых пулеметчиков, одним из которых, как ему казалось, мог быть его отец. Еще раз открыл заложенную пальцем страницу, долго рассматривал снимок, в котором он видел отнюдь не победу тех, кто стоял над окопом. Недаром на большинстве фотографий немцы улыбаются, а тут им почему-то не до улыбок. Похоже, тут они поняли, что ждет их в России, если на каждом рубеже будет такое вот, до последнего патрона, сопротивление.
Потом в книге было несколько страничек о Сталинградской битве. Александра особенно возмутило даже не то, что важнейшему событию войны отводилось всего несколько страниц, но точно такое же внимание уделялось операции под Эль-Аламейном в Африке. Ему нестерпимо захотелось позвать кого-нибудь из продавцов, ткнуть носом: как такое возможно?! Эль-Аламейнская операция длилась 13 дней, и потери фашистского блока в ней составили 55 тысяч человек. А сталинградское сражение, не имевшее равных по ожесточенности боев и массовости участвовавших в нем войск, продолжалось 200 суток. Гитлеровцы потеряли полтора миллиона солдат и офицеров убитыми, ранеными, попавшими в плен и пропавшими без вести, четвертую часть всех войск, действовавших на восточном фронте…
Никого не позвал. Луизе еще мог бы выговорить, — привык к ее снисходительности: она почему-то с поразительной выдержанностью терпела любые его высказывания, даже капризы.
Он откинулся в кресле перед низким журнальным столиком, словно впервые оглядел магазин. Все было так же: пестрели яркими обложками книжные стеллажи, двое мальчишек копались в ящике, где навалом лежало разное дорожное чтиво, молодой парень рассматривал большой альбом, какой-то лысеющий господин топтался в дальнем углу, где, даже издали по картинкам на обложках было видно, находился отдел порнопродукции. Да еще молоденькая продавщица ходила вдоль стеллажей, поправляла книги, сдвинутые покупателями. Все было так же в магазине, как и полчаса назад. Но Александр уже без недавнего восторга смотрел на книжное изобилие, он уже не мог забыть, что все эти люди — немцы.
Захотелось уйти отсюда поскорей на свежий воздух, на солнце и весенний ветер. Но он заставил себя листать книгу: надо же было узнать, до каких еще извращений очевидного докатились авторы и составители книги. Страничка о партизанах, две страницы под заголовком «Курск и Орел». Он даже не сразу понял, что речь о Курской битве, окончательно решившей исход всей второй мировой войны. И подробно на тему: «Москва побеждает с помощью шпионов». Вот, значит, как! Оказывается, никаких постоянно действующих факторов войны не существовало, просто-напросто русские перехитрили, обманули простодушных немцев!
Он пролистнул сразу несколько страниц и наткнулся на заголовок «Der Weg zurück» — «Дорога назад». Этот раздел решил посмотреть повнимательней, надеясь хоть здесь прочесть о причинах отступления гитлеровских армий на всех фронтах. Но уже через пять страниц раздел кончился и пошли снимки и восторженные тексты о победах Японии на Тихом океане, в Китае, в других странах Восточной Азии. Затем началось повествование о втором фронте в подробностях, о каких в России не говорилось. Стало ясно, что это и есть основная задача книги — рассказать о второй мировой войне так, чтобы все самое главное, относящееся к роли Советской армии в разгроме фашизма, оставить в тени.
Александр даже не убрал книгу — много чести! — ушел, оставив ее на столике. Штутгарт жил своей жизнью, солнечной, улыбчивой, спокойной. Все так же трезвонил оркестр общества Красного Креста. Люди ходили от магазина к магазину, рассматривали шикарные витрины, ныряли в глубокие провалы дверей. Никто никуда не спешил, будто ни у кого из этих людей не было других дел, кроме как слоняться по этой умиротворенно-богатой Кёнигштрассе — Королевской улице. Зеленели чистые секторы газонов вокруг мраморной колонны на Замковой площади, лучились желтизной чистые стены замка, темнели голубыми провалами окна, перечеркнутые крестовинами рам. Теперь Александру казалось, что это и не окна вовсе, а ряды могил с белыми крестами на них.
«Так умирали города Германии», — вспомнил он один из заголовков книги. «Плохо они знают, как умирают города», — подумал Александр. Луиза говорила, будто бы и Штутгарт был сильно разрушен. Но вот стоит старый город целехонький. Восстановили? Но и этот замок, похожий на Зимний дворец, и через улицу от него старый замок, и дома вокруг — видно же, что не новой постройки. Все сохранилось. Показать бы Луизе снимки действительно разрушенных городов — Сталинграда, Севастополя, Новороссийска, Киева, Минска, многих, многих других. Чтобы ужаснулась, чтобы хоть она поняла, что в сравнении с разрушениями советских городов Германию война все-таки пощадила. Если не считать действительно варварских и бессмысленных бомбардировок Дрездена и некоторых других городов американской авиацией, то все прочие разрушения были вызваны лишь безумием войны. Чтобы осмыслила: по России шли сознательные разрушители, а по Германии те, кто хотел избавить себя и других от разрушителей. Почему-то ему хотелось, чтобы именно Луиза поняла это.
Еще час назад мечтавший побродить по этим ярким улицам в одиночку, теперь он рвался поскорей убраться отсюда. И он спустился по эскалатору на станцию подземного трамвая.
Уже когда трамвай выскочил из тоннеля и загудел на крутых склонах незнакомых улиц, Александр понял, что спутал маршрут. Хотел сойти на первой же остановке, чтобы не столь далеко было возвращаться, но увидел с высоты склона, что трамвай идет не в противоположную сторону, а поднимается на ту же горную гряду, где был Дегерлох, только левее. Это было даже кстати. Возвращаться домой ему сейчас не хотелось, бродить по городу — тоже. И лучше всего было прогуляться по лесу.
Трамвай прошел по высокой эстакаде, нависшей над обрывом, под которым ступенями, словно это была какая-то огромная лестница, спадали все ниже квадраты красных черепичных крыш. Потом рельсы резко повернули влево, и Александр, стараясь не суетиться и ничем не отличаться от степенных немцев, сошел на остановке. Отсюда было видно бо́льшую часть города, и он хорошо ориентировался. Но все же спросил у первой же немки, как пройти пешком к Дегерлоху.
Немка топталась возле невысокой металлической калитки, то ли отпирая, то ли запирая ее. Она была в брюках и лохматой теплой фуфайке, и если не считать нетипичной для немецких женщин полноты, очень походила на Луизу: та же короткая, чуть встрепанная прическа под легким платочком, те же очки на остром носу.
— Господин — не немец? — спросила она, с пристальным интересом рассматривая Александра.
— Нет, я русский.
— О, русский! — Она непонятно заволновалась, оглядываясь на дом, двухэтажный, блестевший в глубине двора большими безрамными окнами. На одном из стекол второго этажа было наклеено большое белое изображение голубя. — О, я так хотела увидеть русского! Может быть, господин зайдет, выпьет чашку кофе?
— Спасибо, но я спешу.
В другое время он бы и зашел. Почему не зайти, когда приглашают? Тем более если на доме — голубь мира. Но сейчас, после той книги, ему не хотелось разговаривать с немцами. Ни с кем.
— Очень жаль, очень. Мой муж был у вас в плену, в этой страшной Сибири, где так холодно, что птицы летать не могут. А люди там хорошие. Женщины хлеб давали. Вы только представьте: женщины, у которых мужей и сыновей убили на войне, жалели пленных немецких солдат. Муж так и говорил, если есть на свете ангелы, то они живут в России. Муж давно умер, остался сын. Он уже совсем большой, работает. Он не верит, когда я рассказываю ему об отце. Но русский язык изучает…
Она говорила быстро, словно боялась не успеть выговориться, и Александр не все понимал из ее скороговорки.
— Спасибо, я понимаю, спасибо, — повторял он, отступая. Подобные излияния, в которых чувствовалась скрытая вина за былое, Александр слышал здесь не впервые, и это, особенно после книги, казалось ему естественным. Ведь искажение фактов войны как раз и говорило о том, что кому-то в тягость это чувство вины и они желали бы от него поскорей избавиться.
— Может быть, вы согласитесь в другой раз прийти к нам? Мне бы очень хотелось, чтобы сын с вами познакомился.
— Я не знаю… Как будет время…
— Заходите. Вот мой дом. Мое имя Хильда Фухс.
Он попятился, откланиваясь. И только отойдя довольно далеко, вспомнил, что так и не расспросил о дороге на Дегерлох. Но спрашивать больше ни у кого не стал, решил, что сам доберется. Телевизионная вышка — вот она, возвышается над лесом, он видел ее от дома Крюгеров и счел, что сориентироваться не составит труда.
Лес был тих и чист. Голые серебристые стволы буков высились, как колонны в храме. Вдоль дорожек влажная и голая земля была устлана прошлогодней буковой листвой, почему-то не сгнившей, остававшейся ярко-желтой, отчего лес был наполнен золотыми бликами.
Александр присел на скамью, закрыл глаза, послушал тишину. Шум города, лежащего внизу, в долине, не доносился сюда, только сверху, где была телебашня, время от времени слышался шорох проносящихся автомобилей: там, вероятно, была какая-то не главная дорога, по которой мало ездили. Теперь ему было неловко за свое поспешное бегство от той женщины. Думалось, что, может, ничего дурного и не было бы, если бы он зашел в дом? Пожалуй, даже следовало зайти, чтобы подкрепить ту, похоже, искреннюю доброжелательность к русским, оставленную покойным мужем. И он с горечью думал о том, сколько препятствий возводят войны на пути сближения народов. Это как занозы, которые непременно нужно вытащить, даже если будет очень больно. Заноза, если ее не удалить, остается источником опасного воспаления. Значит, нужны дружеские врачующие руки. Нужно не убегать друг от друга, боясь ворошить прошлое, а делать все, чтобы дурное прошлое не вернулось, а хорошее росло и ширилось.
«Как бы не так! — вдруг всплыл из глубины сознания хитренький голос. — Может ли протянуть руку немцу тот, у кого немцы убили родных и близких?»
— Должен! — вслух сказал Александр и оглянулся. Вокруг было пусто, ни в лесу, ни на дорожках ни одного человека. Такой пустоты в первые солнечные весенние дни не бывает ни в Сокольниках, ни в Измайловском парке. Там в такую пору полно женщин с детьми, гуляющих пенсионеров.
— Должен! — повторил он, вставая. — Надо только ясно сказать себе: народ и политическое чудовище, прикрывавшее свои злодеяния именем народа, не одно и то же. Это обязательно надо сделать, иначе не миновать новых заблуждений, новых взрывов непонимания и злобы, новых войн…
Он снова оглянулся. Никто не слышал его монолога, только эти вот старые буки да, может, та вон птица, молчаливо сидящая на высокой ветке.
Странное дело: ничего нового он не сказал, — еще в Ольденбурге говорил себе то же самое, — а полегчало. И книга, испортившая ему настроение, уже не связывалась со всеми немцами.
Лесная дорожка, по которой он шел, раздвоилась, но аккуратные немцы и здесь были верны себе: стрелки на столбе указывали, что если пойти по правой, то можно выйти к Дегерлоху, а по левой — к телевизионной вышке. И только что собиравшийся идти прямо домой, он вдруг свернул налево. Хотелось ходить и ходить сегодня, находиться до устали.
Вышка возникла за поворотом дорожки сразу вся, от толстого бетонного основания до полосатого шпиля, вонзившегося в блеклое небо, и многооконного утолщения, висевшего на полуторасотметровой высоте. Она была очень похожа на московскую телебашню, только в два с половиной раза ниже. К башне подъезжали машины, шли люди. И Александр тоже пошел, еще не зная зачем. А когда увидел надпись, что подъем на вышку стоит 3 марки, то сразу, без колебаний купил билет и направился к лифту.
Зеленые цифры высоты на табло бежали одна за другой — 5, 6, 7, 8… На цифре 150 табло перестало моргать и дверь открылась. Перед ним была просторная, несколько шагов в ширину, смотровая площадка, обегавшая башню по кругу. Шумел ветер, упругий, порывистый, прозрачная вуаль облаков казалась отсюда совсем близкой — рукой достать. Барьер, ограждавший площадку, был утыкан длинными стальными зубьями, загнутыми внутрь, а за ними открывался живописный простор. Город, словно нагромождение игрушечных кубиков, лежал в долине. Без труда нашел Александр и Замковую площадь, по которой недавно ходил, и кирху в Дегерлохе, и серпантин дороги, связывающий эти два теперь хорошо знакомых ему места. А за серыми, только чуть позеленевшими лесами, шубой укутавшими пологие хребтины гор, в соседних долинах тоже пестрели ряды домов других окраинных районов. И справа, и слева были за горами такие районы. Штутгарт оказался куда больше, чем предполагал Александр. А еще дальше тоже темнели по увалам леса и леса, и не было им конца и краю.
Под стальными зубьями тянулась по окружности смотровой площадки сплошная медная пластина с выгравированными на ней названиями городов и расстояниями до них. С одной стороны было написано: «Вашингтон — 7500 км». С противоположной: «Москва — 2000 км». Там, где была Москва, темнели сплошные леса. И в тех лесах, это Александр знал точно, был недоброй памяти Мутланген, где стояли теперь американские ядерные ракеты. Вот тут, в этих цифрах, была и вся арифметика. Оставаясь в такой дали, Вашингтон старался дотянуться до Москвы отсюда, из этих Швабских гор. И снова, как не раз уже бывало в этой поездке по Западной Германии, подумал Александр о заговоре против его Родины межнациональных, а точнее, безнациональных злых сил. Эти силы опять пытаются противопоставить друг другу немцев и русских. И тут, как никогда прежде, почувствовал он себя не просто путешественником, глупо восторженным туристом, а вроде как полпредом, просто-таки обязанным внести пусть крохотную, но свою лепту в эту борьбу. Какую лепту? Этого он не знал. Может быть, пойдет к Хильде Фухс, поговорит с ее сыном, чтобы укрепить в нем веру в убеждения отца. Может, пойдет к Мутлангену в рядах демонстрантов. А может, сделает и еще что-то, чтобы самая добрая память осталась у немцев о нем, русском, а значит, и о его стране. Он старался не думать о том, что это кем-то может быть использовано в недобрых целях. Так солдат, сжавшийся в окопе перед атакой, гонит от себя мысль о смерти. Потому что не пойти в атаку для него — хуже смерти…