«Achtung!
Atomwaffenfreie
Zone!»
Это было написано черным по белому на пластмассовой пластине, прикрепленной к двери. Александр дважды прочитал текст, усмехнулся. Что-то несерьезное было в этом слишком серьезном объявлении: «Внимание! Зона, свободная от атомного оружия!» И ниже помельче: «Производство, хранение и применение атомного оружия на этой территории запрещено!» Получалось, как в сказке: нарисовал на двери крест и обезопасил себя от нечистой силы.
Он подергал запертую дверь, с недоумением оглянулся на Луизу и Уле. Но тех ничуть не удивлял тот факт, что родные не встречают на пороге дома. Мало того что на вокзал встречать не приехали, так теперь еще стой возле запертой двери. У нас, если бы мать с отцом к дочке да бабушка с дедушкой к внучкам издалека приехали, так в доме был бы целый переполох, а тут…
Впрочем, что их судить по нашим правилам?
Ему было интересно, как поведут себя Луиза и Уле, встретив такой прием. Он снова начал читать странный текст на двери, краем глаза наблюдая за стариками. Но те, казалось, не были даже удивлены. Оглядев стену, Луиза откинула какую-то заслонку, сунула руку в открывшуюся нишу и сказала с игривой нежностью:
— Это уже мы.
В нише что-то пискнуло, и сразу дверь щелкнула и сама собой приоткрылась. Луиза засуетилась, бросив вещи на пороге, шагнула в тесный тамбурок. Навстречу сверху катился топот по деревянной лестнице, слышались радостные крики. Значит, все-таки ждали…
Две девочки повисли на руках у Луизы, аккуратненькие, умытые ангелочки лет восьми и пяти, затараторили быстро и непонятно. Вышла сухощавая, как и Луиза, молодая женщина, остановилась на лестнице, терпеливо дожидаясь, когда угомонятся девчушки. Александр узнал ее по фотографиям: Эльза, дочь Луизы, хозяйка этого дома.
Пользуясь тем, что на него пока не обращали внимания, Александр откинул щиток на стене, заглянул внутрь. Обычная кнопка вызова и рядом решеточка переговорного устройства. Все просто и целесообразно. Действительно, зачем бежать сверху и кричать через дверь: «Кто там?» Проще спросить, не спускаясь по лестнице, и, удостоверившись, что свои, нажать кнопку, освободить защелку замка. «Проще-то проще, — возразил он себе, — но уж больно не по-нашему. Издавна велось: гость в дом — радость в дом. А тут… Технизированная радость?..»
Все-то ему хотелось укорить этих немцев, педантичных, чересчур предусмотрительных…
Быстрее всего он сошелся с пятилетней Анике. Пока Луиза и Эльза обсуждали на кухне свое личное, Анике показала ему весь дом. Он был большой: четыре комнаты на первом этаже, холл, он же гостиная и столовая, — на втором. Крутая деревянная лестница вела еще выше. Анике ловко вскарабкалась по ней, торопя Александра настойчиво и капризно, как своего сверстника. Наверху под самой крышей было еще одно помещение, похожее на шатер. Здесь не имелось никакой мебели, и Анике уселась прямо на зеленый палас, приглашая его тоже сесть. Палас был чистый, как лужайка, развалиться на нем, казалось, одно удовольствие, и Александр, присевший на корточки возле Анике, вдруг откинулся на спину. Только теперь он почувствовал, как устал дорогой. В наших вагонах все-таки можно и полежать, а тут приходилось только сидеть, и это сидение, эта почти девятичасовая неподвижность вымотали хуже долгой физической работы.
Анике тоже повалилась на спину рядом с ним, но не улежала и минуты, вскочила, принялась выволакивать из углов игрушки.
— Это твоя комната?
— Моя, — горделиво ответила она.
— Ты тут спишь?
— Я сплю внизу, а здесь играю.
— А если я сейчас усну? Ты мне позволишь поспать?
Анике не ответила. Он полежал, борясь с дремотой, и открыл глаза. Увидел над головой белую полоску бумаги с красиво выписанной фразой: «Erst die Arbeit, dann das Vergnügen» — «Делу время — потехе час». Думал, только в Ольденбурге мода на поучения, а оказывается, в Штутгарте тоже. Вслух прочитал фразу, скосил глаза, ища Анике. Ее не было, исчезла как-то беззвучно. И тогда он расслабился совсем, провалился в быстрый сон, мельтешащий воспоминаниями.
…Еще в Ольденбурге спросил у Луизы: как будет с пересадками? Он уже знал, что прямого поезда до, Штутгарта нет, и пересадки его беспокоили. То есть не то чтобы беспокоили: здесь, в чужой стране, ему небезынтересно было бы поторчать и на вокзалах. Но, видно, сказывалась привычная боязнь дорожной неустроенности. Луиза показала ему расписание: вот поезд прибывает в Ганновер, а вот отправляется на Штутгарт. Через одиннадцать минут.
— Успеем? — спросил он.
— Что? — не поняла Луиза.
— Ну… — Александр замялся. — Пересадка ведь, платформу еще надо найти, да мало ли…
Она удивилась: сойти с поезда и сесть на другой, — чего ж не успеть? И он понял: немецкая пунктуальность — не напоказ, а норма жизни, естественное состояние. И уже не удивлялся, когда в Ганновере, после того как вышли из ольденбургского поезда и, пересев в другой поезд, отправились на Штутгарт ровнехонько через одиннадцать минут. Все-то тут было расписано, все предусмотрено, и никаких неожиданностей можно было не ожидать. Александру нравилось это, и его почему-то раздражало это. Все хотелось найти какие-то свои преимущества, чтобы доказать — не им, а хоть самому себе, — что и мы не лыком шиты. Во сне он вдруг понял, почему в нем весь этот день жило желание укорить немцев, оно было вызвано завистью к их умению четко выполнять предписанное. Так бывает, когда кто-то слишком расхвастается на людях. Хочется одернуть, сбить спесь. Чтобы не выпячивал свои достоинства, умение делать и то, и это. Хочется даже в том случае, если все, что говорится, — правда. Не в русском это характере — подчеркивать свою исключительность. По-русски — когда пропорционально заслугам растет скромность…
— Александр Сергеич!..
Он вскинулся в испуге, увидел над собой сходящиеся шатром желтые проолифленные доски, увидел голову Луизы, торчавшую прямо из зеленого паласа, и темная незнакомая жуть прошла через сердце. Не вмиг сообразил, где он, а сообразив, выругал мысленно Луизу, так не вовремя разбудившую его.
— Заснули? Пойдемте чай пить, и потом можете отдыхать целый час. Вечером будут гости, а до этого мы должны немного погулять.
И здесь, с первого часа, все было расписано у Луизы.
Он поднялся с пола с тяжестью в голове и во всем теле. «Не заболеть бы», — подумал обеспокоенно. Но знал, что не заболеет. Такая тяжесть наваливалась на него каждый раз, когда будили в момент сновидения. Разбудили бы минутой позже, и чувствовал бы себя хорошо.
Он спустился по лестнице, все еще мысленно поругивая Луизу. Дался ей этот чай! Потом можно было попить чаю, через час, и сразу пойти гулять, если ей это приспичило. Александр подумал, что он, видно, совсем уж привык к Луизе, если так часто ворчит на нее. Как на свою мать, которая все поймет и стерпит. На Уле он так вот никогда не ворчал, даже про себя. Уле оставался для него посторонним, чужим.
Стол был пуст, не уставлен блюдами в связи с приездом дорогих родственников. Только шесть обыкновенных фарфоровых голубых чашек стояло по краям и шесть десертных тарелок. А посередине — термос. Один единственный термос, литра на полтора, и тарелка с тонкими ломтиками белого хлеба. Эльза принесла масленку и сахарницу, не переставая скромно, почти виновато улыбаться, пригласила к столу. Включила тостер, стоявший рядом на полу, один за другим начала совать в него ломтики хлеба. Вкусно запахло жареными хлебцами, и девочки заторопились намазывать их маслом. Александр смотрел, ни к чему не притрагиваясь, и удивлялся: тоненько, не по-русски намазывают, масла совсем и не видно. Вспомнилась недавняя поездка в Туркмению. Там тоже говорили: пойдем чай пить. И действительно подавали сначала чай. А затем фрукты и овощи, жареное мясо и птицу, разные восточные сладости, которым Александр и названия не знал. И плов, огромное блюдо красноватого, маслено искрящегося риса с прослойками баранины и обложенного по краям мясным крошевом, которое ели прямо руками, казавшееся после нескольких рюмок коньяка необыкновенно вкусным. Все это называлось: «Чай пить»…
— Я говорила, что вы у нас голодать будете, — сказала Луиза, как видно, внимательно наблюдавшая за ним. — Может, вы есть хотите?
— Пожалуйста, — спохватилась Эльза. Она все время была какой-то задумчивой, и не раз Александр ловил на себе ее пристальный взгляд. Словно он напоминал ей кого-то и она силилась вспомнить — кого же.
— Александр спать хочет! — радостно воскликнула Анике, и все засмеялись.
— Совершенно верно, — сказал он, довольный тем, что не надо говорить о еде. И демонстративно взял ломтик поджаренного хлеба, принялся намазывать его маслом, стараясь делать это так же, как все. Но рука сама собой щедро поддевала масло, и ему приходилось сосредоточивать внимание на руке, чтобы она не своевольничала.
Говорили за столом мало. Эльза задала несколько вопросов о том, как доехали да как понравился город. Он ответил такими же дежурными фразами: доехали хорошо, город нравится, хотя он его почти и не видел, только из такси, когда ехали сюда. Но Луизе и этих ничего не значащих слов было довольно, чтобы завести разговор о красотах Штутгарта, который она намеревалась завтра же показать ему.
А затем девчушки повели Александра на первый этаж, в комнату, отведенную для него. Он вошел и увидел, что это детская. Двухэтажная деревянная кровать, у другой стены — детский мебельный гарнитур, шкафчик для одежды, полки, полные игрушек, столики, тоже уставленные игрушками, трапеция, веревочная лестница, наискось пересекающая комнату.
— Вы будете спать на моей постели, наверху, — сказала восьмилетняя Зильке.
— Нет, он будет спать на моей, внизу, — возразила Анике.
Девчушки заспорили о преимуществах своих постелей: на верхней свободней, на нижнюю залезать не надо…
— А вы где будете спать? — спросил он.
— Там. — Девчонки обе разом посмотрели на потолок, и он понял: в том шалаше для игры, что под самой крышей.
Он поднялся к Луизе и Эльзе и сказал, что ему негоже беспокоить детей и он вполне будет доволен, если устроится наверху.
Увидел, как сразу помрачнели мордашки девчушек, увязавшихся за ним следом, а Эльза засмеялась и сказала, что дети очень любят спать наверху, только это им обычно не разрешается. И если он, Александр, хочет навсегда завоевать их сердчишки, то должен уступить им «шалашик», как они называют комнату под крышей.
Девчонки завизжали, услышав такое, и кинулись было вниз, чтобы сейчас же перетащить все свое наверх, но мать строго сказала им, что они сделают это позднее, когда Александр и Луиза пойдут гулять.
Так, ко всеобщему удовольствию, разрешился этот маленький конфликт, словно бы снявший что-то с души Александра, сделавший для него этот дом милым, почти своим. Он спустился в детскую, разделся и забрался на нижнюю кровать, натянул до пояса традиционную перинку, повсеместно употреблявшуюся немцами вместо одеяла, и стал смотреть на близкие брусья верхней кровати, думая о том, как бы, проснувшись, не забыться и не стукнуться о них головой.
И поплыло перед глазами, поехало в сторону без колесного стука, без качки, словно он все еще ехал, не ехал, а летел низко над землей, оглядывая невысокие дома с большими квадратами окон, улицы, уставленные машинами вдоль тротуаров, дороги, прямые и гладкие, поля, перелески, снова поля, ухоженные, чистые. На коротких остановках пассажиры открывают окна, рассматривают редкую публику на перроне, читают сто раз читанные, повторяющиеся на каждой станции рекламные тексты, наблюдают за железнодорожником, по-хозяйски осматривающим поезд, закрывающим двери вагонов. Поезд трогается незаметно. Полное впечатление, что начинает двигаться перрон. Пассажиры закрывают окна, усаживаются на свои места и замирают в молчаливом созерцании бесшумно убегающих назад домов. Никто не читает. Почему никто не читает? Этот вопрос занимает Александра, он встает, идет по вагону, заглядывая в купе. Находит девушку, рассматривающую рекламный проспект, находит мужчину с пухлой многостраничной газетой, похожей в его руках на ворох старых бумаг. Удовлетворенный открытием, о котором он, впрочем, знал еще дома (что в России читают больше), он возвращается на свое место и видит рядом с Луизой и Уле нового пассажира — пожилого сухощавого господина.
— Русский? — строго спрашивает он.
— Русский.
Господин вдруг наклоняется к Александру, скалится желтыми зубами.
— Вы когда уйдете из Афганистана?
Александр делает вид, что не слышит, смотрит в окно на летящие столбы, деревья, дома. Он знает: если скажет хоть слово, то господин зарычит еще злее.
— Вы почему преследуете Сахарова?
Все быстрее летят за окном дома, столбы, сливаются в пеструю мельтешащую полосу. И оттого, что нет ни тряски, ни качки, ни обычных для поезда дерганий, ни даже стука колес, от всего этого становится страшно.
— Вы за что арестовали Щаранского?
— За шпионаж! — не выдерживает Александр.
Господин скалит волчьи зубы и шипит как-то странно, шипит и булькает, как унитаз…
Александр дернулся и открыл глаза. За стеной и в самом деле шумела вода, там находился туалет. Голова была тяжелой, веки закрывались сами собой, тянули в сон.
…Слабое, мелодичное треньканье звоночка катится по вагону. В проходе останавливается узкая и высокая тележка со множеством отделений, заполненных бутылками, бутербродами в пластмассовых пакетах, аккуратными упаковками с чем-то вкусным и сладким. Человек в сером халате ставит на столик два пластмассовых подносика с пластмассовыми же кофейничками, чашечками, с крохотными, в яркой обертке кусочками сахара и малюсенькими, с игральную шашку, пакетиками сливок. Это для Луизы и Уле.
— Я тоже хочу, — говорит Александр.
— У вас нет денег, — говорит человек.
Денег у Александра и в самом деле маловато, но уж на чашку кофе мог бы разориться. Он лезет в карман за бумажником. Бумажник толстый, никак не вытаскивается. Александр выдергивает его и видит, что он набит тонкими хрустящими упаковками женских колготок.
Человек смеется. Странно смеется, словно кашляет. Но смех этот и успокаивает Александра. Теперь он знает, что это всего лишь сон. Он встает, чтобы посмотреть, что это так тарахтит за окном. И видит Саскию. Она стоит в странной позе, прижав руки к груди, и вроде как молится.
— Ты здесь? — спрашивает он.
Саския прижимает сразу оба указательных пальца к губам и что-то говорит мужским голосом.
И тогда он окончательно просыпается.
В комнате уже темнело: долгий день этот наконец-то кончался. Втягивая голову, опасаясь удариться о рейки верхней кровати, он встал, подошел к окну. Во дворе высокий подвижный мужчина в спортивной куртке за что-то отчитывал Анике. И по тому, как девочка вела себя, — слушала и не слушала, переставляя игрушки на скамейке и лишь изредка вскидывая совсем не испуганные свои глазенки на мужчину, — Александр понял, что это ее отец, Хорст Крюгер, вернулся из института, где он работал.
Увидев в окне Александра, Хорст помахал ему рукой, как старому знакомому, и через минуту постучал в дверь.
— Вы отдыхали? — спросил он, входя в комнату. — Я вас разбудил?
Хорст тоже рассматривал его, как музейную диковину. Но Александр уже привык к такому пристальному вниманию и не страдал от этого. Пусть себе смотрят, если смотрится.
— Спасибо, что разбудили, — сказал он. — Снилась какая-то ерунда.
— Новое место — новые сны.
— Пожалуй, даже и не новые…
— Тогда не страшно. Пугаешься обычно неизведанного.
Александр помолчал, вспоминая сон. Ничего необычного, всего лишь повторение того, что на самом деле было в дороге. Фантастическое повторение. Так же подсел в поезде дотошный пассажир, задававший вопросы, на которые не хотелось отвечать. Так же ездила по вагону позванивавшая тележка с дорожной снедью, и он, чтобы не тратиться и не вводить Луизу в лишние расходы, говорил, что ничего не хочет. Только Саския привиделась как-то странно. Думал о ней, все время думал, но не о такой чужой и замкнутой.
— Ну раз уж проснулись… Луиза ждет.
— Ждет? — удивился Александр. Чего это она решила ждать? Прежде всегда будила точно в назначенное время. Посмотрел на часы. В его распоряжении было еще целых десять минут.
— Да, я знаю, еще десять минут, — сказал Хорст, совершенно уверенный, что так и должно быть — все по минутам, даже если торопиться некуда. — Но у нас сегодня вечером будут гости и вы должны вернуться с прогулки пораньше.
На улице пустынно и сумрачно. Была та переходная пора суток, когда тьма еще не окутала дома, и фонари не горели, но окна почти все светились. Тихий переулок с поэтическим названием Шметтерлингштрассе — улица бабочек — вывел на небольшую площадь со старой кирхой посередине. Порывами налетал ветер, пригоршнями кидал в лицо холодную морось. Крыши машин, стоявших вдоль тротуаров, поблескивали, как спины тюленей на лежбище. Редкие прохожие, низко опустив зонты, скользили в узких, исполосованных светом витрин, ущельях между домами и этими рядами автомашин. Деловой день кончился, и люди спешили к семьям, телевизорам, гостям. Зазывной свет магазинных витрин, высветивший первые этажи, не привлекал никого. Люди жили своими делами, своими домами, и ничто другое их, казалось, не интересовало.
— Вот здесь Эльза и другие стояли всю прошлую зиму, — сказала Луиза, обведя взглядом кирху, площадь перед ней.
— Как это стояли?
— Со свечами. Ставили большой крест и стояли. В любую погоду.
— Молились, что ли? — спросил он, смутно ощущая какую-то связь между приснившейся ему молящейся Саскией и этим образом Эльзы, стоящей на площади со свечой в руках.
— Протестовали, — нетерпеливо сказала Луиза, удивляясь такой его непонятливости.
— Протестовали? Против чего?
— Против американских ракет в ФРГ.
Он недоверчиво посмотрел на нее. Странный какой-то получался протест. Вроде таблички на доме — «Зона, свободная от атомного оружия».
— Крест ломали не раз, а они делали новый и опять стояли. Сотни людей. Со свечами. Выразительно?
— Простите, Луиза, но я этого не понимаю.
Она остановилась и уперла в него свои большие под очками глаза, как, наверное, смотрела когда-то на бестолковых детей.
— Они же «зеленые», как не понять?
— Кто?
— Эльза и Хорст. Оба в партии «зеленых». Должны же они как-то выражать свой протест.
Это было для него новостью, что чета Крюгеров — члены партии «зеленых». Хотя почему бы им не быть в «зеленых» или в какой-либо другой партии?
Они шли по тротуару под одним зонтом, прижимаясь друг к другу, и Александр все думал об этой открывшейся ему перспективе быть втянутым в какую-либо политическую игру. Ему не хотелось даже про себя произносить слова «политическая интрига», но думал он именно о ней и в который раз за эту поездку давал себе зарок ни во что не ввязываться. Его дело туристическое — смотреть достопримечательности, ходить по магазинам, по музеям.
— Какой же это протест — стоять со свечками? — сказал он, чтобы только не молчать.
— Форм протеста много. Эльза и Хорст сами расскажут, что они делают. И стоять со свечками — неплохо придумано. Люди видят, начинают понимать, что все это не просто так. Лютер тоже когда-то стоял возле церкви, протестуя против засилья папства, и родилось целое движение, целая религия — лютеранство.
— А это как будет называться?
Ему не хотелось язвить, но вопрос получился именно язвительным. К счастью, Луиза не поняла или не захотела этого понять.
— Они звали к протесту не только других, но и себя.
— Себя? — удивился Александр. — Они что же, не уверены в себе?
— В том-то и дело, что уверены. Но ведь это как молитва.
— Они что — верующие?
— Кто?
— Ну, эти «зеленые»?
— Есть и верующие.
— Интересно, — сказал он, не видя, впрочем, во всем этом ничего для себя интересного.
— Чтобы подвигнуться на подвиг, нужно пройти через испытание.
Теперь он понял. Понял и удивился, как на этом Западе умудряются запутывать словесами ясное и понятное. Так бы и сказать, что, стоя на площади со свечами и выражая этой молчаливой демонстрацией свой протест, одновременно занимались самовоспитанием. Непросто, конечно, оторваться от дома, от детей, от телевизора и целый вечер простоять на ветру, под дождем и снегом рядом с такими же, наверное, непонятными для прохожих чудаками. Стоять и наливаться злостью против правительства христианских демократов, не желающего слышать голоса народа. Писатель Горький говорил: «Даже маленькая победа над собой делает человека намного сильнее». Так у нас растились силы революционного протеста в бессмысленных, с точки зрения обывателя, рабочих демонстрациях. Их разгоняли, расстреливали, но это только усиливало возбуждение масс, их готовность добиваться победы. Так, должно быть, небессмысленно и молчаливое стояние со свечами…
— «Зеленые» придают большое значение самовоспитанию, здоровому образу жизни для себя и своих детей. Вы, наверное, заметили, что у Крюгеров нет телевизора?
— Телевизора? В самом деле…
Он не обратил на это внимания, поскольку дом без телевизора для него был так же неестествен, как без туалета или без кухни.
— Телевизор развращает, особенно детей. И вредными передачами, и главным образом тем, что искажает систему ценностей, делает человека созерцателем, потребителем чужих эмоций, приучает его к бездеятельности. В Древнем Риме был лозунг — «Хлеба и зрелищ!». Считалось: достаток того и другого гарантирует стабильность общества. Сейчас другие лозунги, но истина осталась той же. И наше общество стремится обеспечивать людям сытую жизнь и в избытке давать им телезрелища. Чтобы люди только работали и развлекались, развлекались и работали, забыв о своем человеческом предназначении. Как назовешь такое общество?
Он еще не слышал от нее подобных речей, не видел ее такой иступленно-убежденной. Очки Луизы, отражая желтый свет магазинных витрин, солнечно взблескивали, ее худое острое лицо, устремленное вперед, было полно незнакомой решимости.
Они вышли на широкую улицу, постояли, пропуская трамвай. По ту сторону улицы высилась редкая стена тополей, а за ней, похоже, был склон горы, поскольку там темнела пустота, в которой изредка мелькали далекие огоньки.
Трамвай проскользнул ярко светящимся, почти беззвучным призраком. Луиза проводила его взглядом и вдруг резко повернулась, не выпуская руки Александра, пошла назад по тому же тротуару, зажатому стенами, витринами, плотными рядами автомобилей. Ничего больше не говоря, дошла до кирхи и только тут, у каменных ступеней, освещенных лампочкой, горевшей под тяжелой дверью, остановилась.
— Интересно было бы посмотреть, — сказал Александр, понимая, что она собирается предложить именно это.
Луиза толкнула дверь, и они вошли в ярко освещенный храм. Сотни три людей, молодых и старых, разных, сидели на скамьях с высокими спинками, слушали певучие звуки органа, доносившиеся неизвестно откуда. Перед каждым лежала маленькая книжица, должно быть, молитвенник. Но книжки, все, как одна, были закрыты. Люди просто слушали музыку, словно это был не божий храм, а концертный зал. Правда, перед ними у стены высился большой черный крест, горели свечи, но на кафедре было пусто, и это усиливало впечатление обычного концертного зала.
Несколько человек оглянулись на них, вошедших, некоторые жестами приглашали сесть. Луиза бесшумно прошла и села, Александр же почему-то не решился идти через весь храм и продолжал стоять в дверях, что по укоризненным взглядам, бросаемым на него со скамей, многим не понравилось. А орган все пел, плакал, рыдал, захлебывался умиротворяющими звуками, замирал на мгновение и снова обрушивал на притихшую паству мелодичные переливы. Мир вам, люди! Мир и благодать во веки веков!..
Александр стоял и думал, что не так уж плоха протестантская месса, не навязывающая бога ни пышностью храма, ни строгими нормами богослужения, ни необходимостью коллективной исступленности. Веруй как можешь, ответствуй по силам своим, твори добро и любовь по таланту и способностям. Как писал Лютер: «Бог не может и не хочет позволять господствовать над душой никому, разве лишь самому себе». Чем не демократия в вопросах душеспасения? Правда, это напоминало шутливый лозунг «Дело спасения утопающих — дело рук самих утопающих», но все-таки было лучше ситуации, когда душу человека «спасают», чтобы превратить его самого в бессловесное орудие чужой воли.
Когда концерт, то есть это странное богослужение, кончилось и они вышли на улицу, было уже совсем темно. Пустынный асфальт блестел под фонарями, под освещенными витринами магазинов, и было в этой пустынности и световой мозаичности что-то сказочное. А может, умиротворенность музыки так подействовала на Александра, что все ему начало казаться красивым и доброжелательным и самому хотелось делать что-то хорошее. Вспомнилась Саския, и такая сладкая печаль сжала сердце, что хоть сейчас же беги в этот Тюбинген, разыскивай ее.
— Далеко отсюда до Тюбингена? — спросил он.
Луиза посмотрела на него с какой-то грустью, сказала, разделяя слова:
— Не надо вам с нею видеться.
Это было неожиданно. Никогда прежде Луиза так категорично не говорила о Саскии. Хотелось спросить «Почему?», но он молчал, полный недоумения и даже обиды.
— Не обижайтесь. Я всем сердцем желаю вам добра… Но Саския…
Луиза недоговорила, и он опять ничего не спросил. Чувствовал: кроется за этими словами какая-то горькая правда, — и испугался ее.
Дома уже ждали гости — невысокий худощавый мужчина с пронзительными глазами на круглом подвижном лице, обрамленном редкой бородкой, и женщина, чем-то похожая на этого мужчину и, как в первый миг показалось Александру, отличавшаяся от него лишь печальными какими-то, погасшими глазами да еще разве тем, что у нее не было бородки.
— Штайнерт, — представился мужчина, обнажив в улыбке крупные зубы.
— Пастор, — сказала Луиза.
— Моя жена — Белита.
— Пастор, — повторила Луиза.
Александр удивленно посмотрел на нее.
— Женщина — пастор?!
— Бог не делает различия между мужчиной и женщиной, — быстро сказал Штайнерт. — Вы, вероятно, плохо знаете учение Лютера?
— Не сказал бы, что хорошо.
— Священнослужитель, по его учению, — не какое-либо особенное лицо. Он не посредник между людьми и богом, а простой мирянин, обладающий даром проповедничества. Почему же им не может быть женщина? Каждый человек общается с богом. И не одними только религиозными ритуалами служит богу, а прежде всего своей повседневной деятельностью…
Он замолк на мгновение, и паузой тотчас воспользовалась Белита.
— Не в бегстве от мира, а в земной жизни человек должен искать спасение, — произнесла она каким-то равномерно-бесстрастным голосом.
— Это мне нравится, — серьезно сказал Александр. — Мы тоже считаем главным призванием человека — честно жить и добросовестно трудиться.
— Приятно слышать, что в этом вопросе мы с вами солидарны.
— Ну, если разобраться, то мы солидарны во многих вопросах.
— Например?
— Например, в вопросах войны и мира. Насколько я знаю, религиозные деятели вносят немалую лепту в борьбу за мир.
Он нарочно перевел разговор на эту тему. Не было у него никакого желания путаться в религиозной догматике, которой он почти не знал, но хотелось поспрашивать о том, что беспокоит многих из его приятелей там, в Москве, — как простые немцы в Западной Германии понимают международную ситуацию, и в частности то, что их, по сути дела, снова толкают на путь конфронтации с русскими. Но Штайнерта оказалось нелегко отвлечь от привычного.
— Мы ежедневно читаем слова молитвы господней: «Хлеб наш насущный дай нам на каждый день». Что это значит? Лютер отвечал так: «Все, что необходимо для тела и жизни: пища, питье, одежда, дом, дети, здоровье, мир…» Мир!..
Уже осушили не по одному стакану вкусного баденского вина. Неторопливо насаживали на длинные вилки кусочки сырого мяса и опускали их в горшочки с кипящим кокосовым маслом, стоявшие на спиртовках. Ели это вкусное горячее мясо, заедая его какими-то перетертыми салатами, чашки с которыми то и дело передавались из рук в руки. Переглядывались многозначительно, как старые знакомые, обменивались случайными репликами, отдавая должное хозяйке, блюдам, расставленным на столе. А высказываться не спешили.
Александр искоса поглядывал на гостей и хозяев, втайне завидуя такому умению вести беседу. В московских компаниях застольные разговоры совсем не такие: люди горячатся, не дослушивают, перебивают. Здесь беседа текла плавно, с паузами, словно каждому требовалось время, чтобы обдумать сказанное собеседником.
— И вот еще в чем мы солидарны с русскими. В вопросах веры. Между лютеранами и православными не было ни одного конфликта. Более того, известен случай, когда Лютер выступил в защиту православия. Однажды, отвергая обвинения восточной церкви в схизматизме, он сказал, что православная церковь Востока дала миру наибольшее число святых и христианских писателей и является лучшей половиной вселенской церкви…
Похоже, ссадить пастора с его конька было не так-то просто. И тогда Александр сказал то, что еще минуту назад не собирался говорить:
— Что же вы при таком с нами единодушии так развоевались в двадцатом веке?
Наступившая после его слов пауза явно затягивалась. Эльза вдруг вспомнила об игравших наверху своих дочках и вскинулась посмотреть, что они там делают. Луиза пошла за ней.
— Но до двадцатого века совместная история немцев и русских вовсе не является цепью военных споров, — тихим голосом профессионального проповедника заговорил пастор. — До двадцатого века ненависти между немцами и русскими не было и в помине. Оглянитесь на историю: столкновения редки, во всяком случае, не чаще, чем с другими соседями. Но были длительные эпохи плодотворных взаимоотношений, проникнутых пониманием и даже симпатией. Если отбросить современную пристрастность…
— Как ее отбросить? — перебил Александр.
— Трудно. Но надо. Если думать о будущем. Так вот, если отбросить пристрастность, то мы увидим деловые контакты, взаимное духовное притяжение едва ли не во всех сферах — в музыке, литературе, науках. И в религии тоже. Русское и немецкое христианство в восемнадцатом и девятнадцатом веках были особенно открыты взаимному обогащению духовным опытом. И сейчас успешно проходят богословские собеседования между представителями русской православной церкви и евангелической церкви Германии. Опыт сохранения братского общения и органической преемственности апостольского предания помогает разрабатывать основы воссоздаваемого единения в вере и церковном устройстве. И может быть, это единение — пролог будущего единения между народами — немецким и русским. Против этого, надеюсь, вы тоже не возразите?
Что было возразить? Все верно. Александр и сам не раз задумывался над этим. И его удивляла странная волна ненависти, захлестнувшая, опрокинувшая в двадцатом веке прежде спокойные взаимоотношения между немцами и русскими. Почему-то главным образом между немцами и русскими…
Белита разволновалась, слушая все это, и большие глаза ее странно замерцали. Она то закрывала их, то открывала, глядя перед собой в пространство, словно сигналила знаками морзе.
— Мой отец состоял в нацистской партии, — вдруг произнесла она, и было видно, что ей трудно это произнести. — Он погиб на фронте. Два брата были в гитлерюгенде и тоже погибли. Это наша семейная боль и семейная вина. Сколько лет прошло, а я до сих пор чувствую себя виноватой. Потому и стала заниматься религией…
Снова наступила пауза. Александр мог бы сказать, что и его отец погиб на фронте, но не хотел этого говорить. Тогда пришлось бы объяснять, что погиб он совсем не так, как отец Белиты. Иначе получилось бы какое-то равенство между двумя погибшими отцами. Сама мысль об этом оскорбляла. Считается: смерть уравнивает всех. Но живые не могут уравнивать своих близких даже в смерти. Получалось противоречие. Чтобы избежать новых обид, надо забывать старые. Но они не забывались, и сама мысль о такой возможности казалась святотатством. Вот когда он на самом деле ощутил этот страшный тупик! От прошлого нельзя было открещиваться. Но оно становилось гирями на пути к будущему. Только сумасшедшие могут желать новой войны между немцами и русскими. Да еще международный империализм, именно к этому подталкивающий Западную Германию. Но путь к миру может быть только один — через доверие. Значит, нужно размежевание даже в душе своей. Значит, надо убедить себя: немецкий народ не виноват в преступлениях фашизма, он — жертва. Значит, что же — протянуть руку дочери нациста?
Он поморщился от мысли, что уже сделал это: пожал сухую и почему-то горячую руку Белиты, когда знакомился. Сидел и мучился противоречивыми чувствами. Мысли неслись, обгоняя одна другую, сталкивались, образуя какую-то свалку в голове.
«…Есть ведь и другие немцы — в Германской Демократической Республике. У многих из них был в роду кто-либо, воевавший на восточном фронте… Не о прощении речь, о понимании исторического момента. И о справедливости. Не третируем же мы татар и прочих за то, что их предки жгли русские города. Почему же делать исключение для немцев?..»
— Не следует забывать прошлое. Но надо думать о будущем, — сказала Белита, приподнимаясь от волнения.
— Да, надо думать о будущем, — кивнул Александр.
— О, это символично! — воскликнул Хорст. — Но… — Он сделал паузу. — Если бы ваше правительство могло вот так же пойти навстречу.
— Наше правительство только и делает, что идет навстречу, — сказал Александр.
— Например?
Хорст произнес это как-то странно: вместо обычного «цум байшпиль» выкрикнул сокращенное «цебе!», как команду.
— Да все время… — Александр замялся. Это было всегда так ясно, что и доказательств не требовало. А вот понадобилось доказывать, приводить примеры, и он не знает, что сказать. — Каждый раз предлагаем: давайте разоружаться, давайте жить в мире, всякие односторонние моратории объявляем… А американцы что? Какие деньги тратят на вооружение!.. Да и вы тоже. — Наконец он догадался, чем пронять Хорста: — Ракеты вон поставили…
— У вас тоже стоят ракеты.
— А что нам остается?
— На западе ракеты, на востоке ракеты, и чем дальше, тем больше…
Хорст вскочил с места, схватил с полки какой-то журнал, раскрыл.
— Смотрите, вот кривая накопления американских и натовских ракет, а вот советских.
Такого графического изображения гонки вооружений Александр никогда не видел. Наверное, мог бы увидеть, если бы захотел, — несомненно, где-то они публиковались, — но его такая арифметика не интересовала. Да и уверен был: кому надо, тот знает. И делает все, чтобы спасти мир.
— А вы глядите, — нашелся он. — Ваша же схема показывает, что мы всегда догоняли, вынуждены были догонять.
— Кто-то должен остановиться.
— А мы и останавливались. Заявляли, что никогда не применим первыми атомное оружие. А мораторий на размещение ракет? А что американцы? Понатыкали ракет у вас под носом и всех вас, западных немцев, сделали заложниками…
Он понимал, что говорил излишне резко, но не сдерживал себя. В таких вопросах быть сдержанным можно ли? И видел по лицам, что не так уж они и обижаются на него за эту горячность.
— Остермарш! — вдруг выкрикнул пастор и направил на Александра длинный палец. — Вы будете вместе с нами участвовать в пасхальном марше мира.
— Я?..
— Мы очень рады такой беседе солидарных людей, и мы пойдем вместе к Мутлангену.
— Куда?
— К военной базе, где размещены американские ядерные ракеты. В пасхальный понедельник там соберутся десятки тысяч людей.
— Я не могу, — растерянно выговорил Александр.
— Почему? — Напряженный палец пастора согнулся, и рука легла на стол.
— Я тут только гость, имею ли право участвовать в ваших политических мероприятиях?
— Вам запрещено?
— Никто мне не запрещал. Но посудите сами… — Он, кажется, придумал, как выкрутиться. — Американцы и так без конца твердят, что ваше движение за мир инспирируется Москвой. А тут — русский в рядах демонстрантов.
Он решил до конца стоять на этой своей версии. Что иное придумаешь? Не скажешь ведь, что боишься. Он и в самом деле боялся. Не угрозы американского генерала Роджерса, о которой Александр совсем недавно прочитал в газетах. Сообщалось, что Роджерс отдал приказ в случае чего открывать огонь по демонстрантам вблизи базы Мутланген. Но влипнуть в скандальную историю ему совсем не хотелось.
— Жаль, — сказала за его спиной Эльза. Как она вошла, Александр не слышал. — Жаль. Мы на вас рассчитывали. И билет купили. Целый поезд пойдет из Штутгарта в Швебиш-Гмюнд, где эта база. Мы на вас рассчитывали…
И тут спасительным трезвоном раскатился телефон, стоявший на другом столе.
— Кто? Саския? Здравствуй, дорогая! — Голос у Эльзы был, как показалось Александру, слишком безразличный.
Ему сразу стало жарко от этого имени. Он замер, не поднимая глаз от тарелки, боясь, что все вокруг заметят, как он разволновался.
— Ты из Тюбингена?.. А у нас гость. Нет, нет, другой. Ты знаешь его, господин Вольф… Да-да, Вол-ков, Александр.
Он ждал, что Эльза сейчас же и позовет его к телефону, но она продолжала болтать о каких-то плакатах, текстах песен и речей. А потом позвала к телефону пастора Штайнерта. И пастор тоже говорил с Саскией, как с доброй знакомой, расспрашивал о каких-то проповедях. Терпеть этот долгий разговор не было сил, и Александр поднялся, шагнул к пастору, намереваясь попросить трубку. Очень хотелось хотя бы просто услышать голос Саскии.
— Все, отключилась, — сказал пастор и усмехнулся, обнажив свои редкие большие зубы. — Она вам привет передала.
— Спасибо.
— Она сказала, что рада будет видеть вас в Тюбингене.
— А больше ничего не сказала?
Пастор пожал плечами, и зубы его, снова обнаженные в улыбке, уже не показались Александру такими неприятными…