Если бы семидесятипятилетней Евдокии Карповне сейчас сказали, что она в тот, теперь уже далекий, день поступила как нищенка, старуха не приняла бы упрека. По крайней мере, на мой вопрос об этом она сердито сказала, сверкнув из-под сивых бровей настороженно-колючими коричневыми глазами:
— Чего ты, парень, плетешь? Какая такая нищенка?
Старуха заметно порозовела, смущенно хмыкнула. Но морщинистое лицо ее оставалось по-прежнему несогласным.
— Ты брось неведомо что болтать, — добавила она сердито и оглянулась: не слышит ли кто неприятного разговора? — Ишь, чего выдумал, лукавый тя раздери!
С ней и с заведующим Домом престарелых работниц Анной Петровной мы сидели в уютной, светлой гостиной. Под нашими ногами пестрел, как пышный луг накануне покоса, огромный копер. На столе, посредине гостиной, сверкала пузатенькая фарфоровая ваза, и в ней розовел, зеленел, синел и желтел большой букет осенних цветов.
Окна гостиной были задернуты шелковыми гардинами палевого оттенка. На аккуратно оклеенных дорогими обоями стенах висели картины. Под ними стояли обитые плюшем диваны и кресла. Несколько рядов гарнитурных стульев выстроились перед главным простенком, где на рижском фигурном столике виднелся полированный ящик телевизора новейшей марки: минут через двадцать, когда закончится перерыв после только что сделанного мною доклада, на эти стулья сядут такие же, как Евдокия Букина, древние старухи, и на экране начнется фильм, а затем концерт…
Одна за другой старухи-пенсионерки уже появлялись в гостиной с добрыми, порозовевшими после ужина лицами. Они присаживались на диваны и кресла, вели негромкие разговоры, и Анна Петровна, указывая глазами то на одну, то на другую из них, вполголоса поясняла:
— Вон та, с бородавкой, ткачиха Марья Смирнова. Сорок пять лет проработала в ткацкой… стаж! А та вон — красильщица Мальцева Антонина. Производственный стаж ее чуть поменьше, чем у Смирновой. Вот эта, дряхленькая, Матрена Картонникова. Годами она моложе своих подруг, а на вид, пожалуй, постарше. Вглядитесь…
Но я невнимательно слушал Анну Петровну: было очень уж заметно, что прикрепленная парткомом текстильного комбината к Дому престарелых работниц в качестве общественного директора, сдержанно-официальная с посторонним человеком, она своими пояснениями все время старается отвлечь меня от неуместных, как ей казалось, расспросов и разговоров с бабкой Букиной.
А меня как раз именно эта старуха и занимала. Она уже кое-что успела мне рассказать, и теперь, до начала сеанса, я торопился узнать побольше.
Старуха не собиралась делаться попрошайкой.
— Об том и в мыслях я не держала! — настойчиво уверяла она, испытующе взглядывая на меня из-под косматых бровей: «Поверит ли хитрый парень?» — Подумай ты, стыд какой — просить подаянье! Одной-то мне много ли было надо! Слава богу, пензии и тогда мне хватало.
Старуха произносила «пензия», нажимая на это слово с особенным удовольствием, как на главное доказательство того, что быть попрошайкой «и в мыслях она не держала».
— Хоть небольшая была та пензия, верно, — говорила она все тверже. — И хоть несытно, а все — кормила. И угол свой был. Хоть угол и невелик, не больно и грел, если сказать по правде, а все же казалось, что свой до гроба! В одном только, парень, всегда возникала трудность: одной-то до невозможности скушно! У них, молодых, и театры с кином, и площадки для танцев-шлянцев, а нам одним каково? Когда под восьмой десяток — житье не ахти какое!
— Подруг уж, конечно, мало…
Она оживилась, толкнула меня локотком:
— Ой, не скажи! Живут еще наши бабы-скрипучки, живут! Вишь, сколько их в нашем Доме? Ткачихи, мотальщицы да сновальщицы, шлихтовщицы да отбельщицы.
В прошлом тоже ткачиха, старуха произносила эти слова по-фабричному, с ударением на первом слоге: мо́тальщицы, сно́вальщицы, и это придавало особый оттенок всей ее речи.
— Только нам, старым, и было отрады, что с этой товаркой разок на неделе встретишься, с той в церквушке лоб перекрестишь, с третьей изредка вспомнишь: «Как-то скрипит моя Лизавета Козлова? Пойду к ней в гости схожу» — оно не так уж вроде и скушно! А в праздник, бывало, тем более в государственный, сходишь к снохе.
Евдокия Карповна оживилась:
— Хорошая баба сноха моя Катерина! Деловая да умная — страсть! И тоже ткачиха.
— А у нее почему не живете?
— Все потому!
Старуха вздохнула:
— Звала меня Катя. Звала и звала: поживете, мол, мама.
Она помолчала, вытерла губы ладошкой и неожиданно улыбнулась. Улыбка была и горькой и доброй — в какой-то печальной дымке.
— Когда сынок мой Андрюша погиб на войне под городом Курском, осталась Катя, сноха, вдовой. А уж как деток ловко растит! И так-то уж сноровиста! Придешь к ней — приветит, как мать родную: «Садитесь, мама. Чаю хотите? Машутка, скорее ставь нашей бабоньке чайник!» — «Не надо, говорю, мол». — «Нет, обязательно выпьем: булка да масло сегодня — свеженькие! Сергунька, ты чего бабке мешаешь?.. Нет-нет, мамаша, мешает. Сядь, милый, с бабушкой рядом да покажи ей книжку. Дай и бабушке отдохнуть: ей нынче тоже ведь воскресенье…»
Старуха сурово поджала губы:
— Однако не вышло. Не захотела я к ней на шею влезать. Да тут еще этот лукавый меня попутал…
— А как же он вас попутал? — с улыбкой спросил я, приняв слова старухи за шутку.
Она в ответ улыбнулась:
— Да так, как и всех: соблазном!
В то утро, по словам Евдокии Карповны, у нее «и в мыслях не было» делаться попрошайкой. Вышло это случайно: вдруг захотелось сладкой халвы.
— Что хочешь делай, — объяснила она, усмехнувшись, — а чаю с халвой мне вынь да положь в тот вечер! Приглашу-ка, я думаю, в гости Марью Смирнову, попьем чайку! Граммов триста хотела купить. Сунулась было в кассу, а мне оттуда: «Бабушка, мало!» Здесь же у кассы стала я пересчитывать свой запас. Пересчитала деньги — не поняла, сбил покупатель: толкнул меня локтем, чуть все с ладони не полетело. Пришлось пересчитывать еще раз. И только я кончила счет, как кто-то сказал над ухом:
— На тебе, бабушка, что осталось! — и прямо в ладошку сунул восемь копеек.
Не успела она понять, в чем дело, как бес в коричневой шапке («На самый затылок ее он сдвинул, вот-вот слетит! И чуб спереди, будто грива…») уже отошел от кассы, спокойно подал свой чек продавцу, взял сверток — и был таков.
Бежать за ним следом?
Неловко. И не успеешь.
К тому же ведь вот удача: как раз этих восьми-то копеек и не хватало на триста граммов халвы!
Слаб человек, нестоек. Пришлось сказать тому доброму бесу вслед:
«Спасибо тебе, сынок!» — и сунуть денежки в кассу…
— Случай, скажу, не ахти какой, — усмехнувшись, проговорила старуха. — А вот, выходит, что он и явился всему началом!
Она указала рукой на сияющий мир гостиной:
— Ведь, может, как раз из-за тех восьми-то копеек с Домом для нас, престарелых, и началось! Выходит, что я положила всему начало.
— Ну, ну! — упрекнула старуху Анна Петровна. — Хорошее дело не принижай. Оно, уж поверь мне, возникло из-за другого!
— Не говорю, из чего оно вышло от корня, — строптиво, но все-таки согласилась старуха. — Возникло оно, конечно, из основного закона Советской власти насчет заботы об человеке. Это мы понимаем. Это само собой. А я говорю другое: из-за меня у Ивана Никитича мысль в те поры возникла!
— Ну, может, частично это и так, — в свою очередь, согласилась Анна Петровна.
— Об этом и речь! Сам же Никитич первый признает, коль спросим, что так и было.
И в самом деле: секретарь райкома партии Иван Никитич Григорьев задумался над судьбой престарелых работниц в своем районе действительно из-за бабки Букиной.
В тот день по пути из райкома в партком текстильного комбината он забежал в магазин купить папирос и коробку спичек. Самому заниматься этим ему приходилось редко, и он, встав в очередь в кассе, взглядом свежего человека сразу заметил старуху: стоит возле кассы неважно одетая бабка, молчит, чего-то смущенно мнется. Хотя в открытую и не просит, а в руку ей кто-то походя все-таки сунул сдачу.
Лицо старухи явно знакомо. Ну так и есть: бывшая ткачиха Букина Евдокия… вот тебе раз!
— Ты чем же, бабушка, промышляешь? — спросил он, забыв о спичках и папиросах. — Неужто милостыней живешь?
Старуха смутилась: надо же так случиться — сам секретарь!
Не ожидала она увидеть Григорьевича в этот час в магазине. Хоть не ахти как знаком, да и в районе, считай, новичок: всего пять лет как работает здесь «по партийной линии», добр, говорят, а все же — начальство.
Однажды ее и других старух пригласили в райком, а потом и на юбилей текстильного комбината. Старухи сидели рядком в президиуме, вели разговоры с Григорьевым и директором комбината Петровым. Выходит, не то, чтобы очень знакомы, а все же мужик душевный: партийный товарищ.
Подумав об этом, старуха ответила:
— Я так… стою себе. Вон сдуру дал деньги какой-то. А я при чем? Не бежать же теперь за ним — на, мол, обратно?
— Бежать ни к чему. Но могла бы их и не брать.
Старуха насупилась: ишь ты, въедлив этот Григорьев. А рассудить-то: что человеку пять либо восемь копеек? Дал не из жалости, а по дружбе. И не на немощь дал, а просто от доброты: «Покушай, мол, бабушка, повкусней за наше здоровье!» Только-то и всего… Подумав об этом, она угрюмо сказала:
— Не нищенка я. А хочу — и стою у кассы. Кому я округ мешаю?
— Стыд, бабка, должен мешать. И прежде всего не тебе, а мне, — ответил Григорьев негромко и дружелюбно. — Давай-ка, старая, отойдем в сторону. Ты мне расскажешь, что да к чему…
Неделю спустя в кабинете секретаря райкома собрались руководители фабричных парткомов, профкомов и комсомольских организаций текстильного комбината и других предприятий.
Еще через несколько дней в отделах кадров стали срочно просматривать архивы.
При помощи жилотдела райисполкома нашли адреса.
Девушки-комсомолки и женщины из завкомов пошли по квартирам.
Так набралось семнадцать старух, проработавших на комбинате и фабриках района по тридцать, по сорок лет, а теперь кое-как живущих на пенсию: либо в перенаселенных комнатках у родных, либо в таком же безрадостном одиночестве, как и Букина Евдокия.
На заседании бюро райкома, а затем в главке Григорьев сделал доклад. Решили вначале для опыта создать интернат-общежитие для старух текстильного комбината. Их пенсии лягут в общий котел. Правда, не очень-то густо будет в этом котле, поэтому надо в него добавить фабричных средств — из фондов директора и завкома.
— Выходит, «похлебка из топора»? — пошутил начальник главка, подводя итоги. — Как в сказке о бравом солдате Куроптеве! Но уж если солдат сумел сварить такую похлебку из топора, то мы-то, я думаю, при наших средствах сможем ничуть не хуже? А то о людях у нас забота, пока они у станка. Чуть вышел за проходную, никто и не вспомнит!
Он что-то пометил в своем блокноте, сказал:
— Устроим ткачих — займемся другими. Таких, полагаю, у нас наберется куда как больше семнадцати человек. Им тоже надо помочь. А старухам, — добавил он, оживившись, — надо все сделать с душой, добротно. Чтобы и дом был удобным, и в комнатах чистота. Пусть комсомольцы с завкомом шефство возьмут. Об этом товарищ Григорьев правильно говорил. Старухам, конечно, нужны и подарки к праздникам, и читка газет, и выступления молодежной самодеятельности. Экскурсии, может быть.
— До сих пор у наших старух пока что была популярна одна экскурсия, — усмехнулся Иван Никитич. — Как воскресенье, так идут гуськом на Ваганьковское кладбище. Сядут там на скамеечки да и делятся новостями. Чужих покойников до могил провожают. Вместе со всеми поплачут — и вновь на свои скамеечки, поболтать…
Весть о заводском Доме для престарелых разнеслась среди старух мгновенно.
— Держитесь, девки! Не поддавайтесь! — предупреждала подруг горбатенькая, самая недоверчивая из ткачих Матрена Картонникова в очередное воскресенье, когда они, шесть бабок, отдыхали после обедни на скамеечках.
— Вдруг да нас только так завлекут, как, бывало, парни молоденьких завлекали? Наобещают, наговорят семь верст до небес и все лесом, а хватишься — только одни просчеты.
— Чего ты боишься недосчитаться? — насмешливо спросила Матрену неторопливая и благообразная, наиболее рассудительная и уважаемая из них, Марья Смирнова. — В чем тебя там обманут?
Она повернулась к настороженным старухам:
— Похоже, полсотни годов назад, а может, и больше, нечаянно обманул Матрену какой-никакой ловкач-парень, а она с тех пор никак и досе́ очнуться не может! Все ей мерещится обольщенье.
Старухи негромко, дробненько засмеялись.
— А что же, хоть поздно, а честь свою бережет! — усмешливо поддержала Матрену Букина Евдокия. — Оно и в старости беречь ее надо.
Подружки опять засмеялись, одновременно и одинаково вытерли, — нет, не вытерли, а как-то очень уж по-старушечьи бегло обмяли смуглыми ладошками свои сухие морщинистые губы и тут же притихли: что-то еще скажет разумная Марья?
Та добавила, усмехнувшись:
— Честь свою хорошо беречь, когда она есть. А тут, у Матрены, небось эта честь и сама про себя забыла: какая такая она была в те поры? Не честь бережет Матрена, — сердито закончила Марья Смирнова, — а скупость свою да глупость старую тешит! Кто на твою пенсию нынче позарится, ты скажи? — обратилась она к Матрене, — Чего ты боишься?
— А того и боюсь, — обидчиво закричала в ответ Матрена, — что уж наверное обольщенье! Пенсия, чай, нас кормит. Она государством дадена за былую работу. Она есть питанье мое, одеванье мое, надея моя до гроба! С ней я вроде и житель! А в общем котле она как утонет, да как зачнут над ней мудровать… живо станешь никому не желанной, без всякой самостоятельности, молчком!
— Зачем же молчком? И кто начнет мудровать?
— Да так уж, найдутся! — загадочно проговорила Матрена. — Еще неизвестно, какое будет начальство. Потом опомнишься да захочешь выйти назад, ан — и не выйдешь, пенсию из котла не вынешь. Ходи тогда, хлопочи.
Она замолчала. Притихли и остальные. Хоть скучно живут, а как-то живут, привыкли. Да не всякой и выгодно сравниваться с Матреной: вон, к примеру, у Марьи Смирновой пенсии больше, да еще и сын шлет. Может, невыгодно ей — в общий котел! Но велит сердцу по долгу и по душе, а оно сердечко-то, может, ноет.
И все же Марья Смирнова, вздохнув, упрямо сказала:
— Тебе, Матрена, я вижу, и пенсия малая по уму. Но я за твой умишко и рубль не дала бы: много…
Старухи неодобрительно зашумели.
Не слушая их, Марья добила Матрену:
— Не хочешь с нами объединяться — не надо. А если объединишься и после захочешь выйти, верном тебе все твои денежки, когда ты захочешь. Из собственной пенсии их верну! Да еще пятьдесят приплачу за общую радость, что ты ушла.
Широкое, доброе лицо старухи Смирновой изобразило такое открытое презрение, что именно это вдруг больше всего и убедило горбатенькую Матрену.
— А я чего? — спросила она смущенно. — Говорить говорю, а я, чай, от всех не отстану. Как вы, молодухи, так уж и я! Бывало, помнишь, — добавила она горделиво, — в цеху с тобой рядом стояла, а много ли отставала? Ну, верно: ты — впереди. Но и я — за тобой! Ведь правильно?
— То верно, — смягчилась Марья Смирнова. — Ты ростом была и тогда с уто́к, а бегала шустро.
— Вот видишь? Чего же в самое темя бьешь, лиходеева тетка? — уже шутливо, с легкой душой ухмыльнулась Матрена. — Нельзя и слово свое сказать! Чай, дело тут на всю жизнь! И ночь не поспишь, вздыхамши.
Когда оформление дел уже подходило к концу и исполком райсовета, после сложных прикидок для густонаселенного района, выделил наконец и дом, предназначенный для старух, бабка Евдокия решила тайком от подруг взглянуть на их будущее жилище.
Есть еще в Москве зеленые, тихие переулки. Совсем недалеко от городской магистрали после камня, железа, бензинного перегара и шума вы вдруг оказываетесь в мире дерева и травы. Обшитые потемневшим тесом дремлют под солнцем одноэтажные и двухэтажные дома, доживая свой долгий век. Перед ними, в маленьких палисадничках, кудрявятся липы и клены, акация и сирень. Растет трава в кое-как замощенном чистеньком переулке.
В одном из таких переулков, возле широкооконного, похожего на деревенскую школу одноэтажного дома бабка увидела плотников: шел ремонт. На небольшой, но уютной усадьбе, среди нескольких яблонь и вишен, прямо на клумбах лежали бревна, доски, кирпич. А у крыльца деловито похаживала Матрена Картонникова.
Букина, усмехнувшись, спросила:
— Шумела больше всех, а заявилась сюда первой?
Матрена смущенно хмыкнула, вытерла губы засаленным рукавом кацавейки, потом лицо ее расплылось в улыбке, и она сказала, кивнув на доски и дом:
— За дело, как видно, взялись всерьез!
И это было окончанием ее спора с Марьей Смирновой…
Теперь этот дом хорошо и плотно обжит.
В спальнях сверкают никелированными спинками аккуратно застеленные кровати.
В гостиной, в столовой и коридорах — картины и зеркала, ковры и дорожки.
В шкафах висят еще не успевшие потерять своей свежести новенькие пальто.
Об этих пальто бабка Букина и Анна Петровна рассказывают со смехом:
— Ну вот, значит, съехались мы. Живем хорошо. И уж лето проходит. А у старух осенних пальтишек нет! Вернее сказать, они есть, да старые, еще с тех времен, когда мы жили по личным средствам. И вот добились мы ордеров и едем на базу. А там все пальто одного фасона: «волнующий зад». Примерили мы и ахнули: как тут быть? Решили пока не брать, посоветоваться со всеми. Вернулись домой, пошел круговой разговор. Какие старухи постарше, решительно говорят:
«Не надо!»
Другие, напротив:
«Подружки, аль мы не бабы? Рано идти в архив? Давай и нам такие пальто!» И первой об этом кричит Картонникова Матрена!
Евдокия Карповна весело засмеялась, как видно припомнив во всех подробностях тот старушечий, глупый спор. Потом легонько ткнула меня в бок своим остреньким локотком:
— Кои постарше да поразумнее убедили не покупать «волнующий зад». Поехали мы на другую базу, там оказалось все подходящим. Оделись мы и обулись. А про еду, — оживилась она, — и речь не веду! Иная из нас всю жизнь такого не пробовала, какое нынче дают нам на каждый день! Ну, чисто как в ресторане: все разными ложками, вилками да ножами. Эта вилка — к тому, а эта — к тому. И на разных тарелочках. Из разных судочков и сковородок. Даже сеточки на кофейниках и на чайниках есть! — добавила она, торжествуя. — Рабочие бабы мы были, из самых бедных семей. Какие там золотые сеточки на кофейниках? Смех один!
— Ты ему лучше про торт скажи! — напомнила Анна Петровна.
Старуха счастливо и удивленно всплеснула сморщенными ладошками.
— Ух, торт был велик! — протянула она и даже привстала с дивана, опять толкнув меня локотком, будто приглашая тоже встать и удивляться. — Едва уместился на нашем подсобном столе в буфетной! А знаешь ты, что за торт? — спросила она пытливо. — Ни в жисть не узнать. Подарочный. Жена самого председателя Верховного Совета РСФСР нам торт тот прислала в честь дня Восьмого марта. Разрезали мы его, так в каждом куске, поди, по целому килограмму! Три дня этот торт мы ели. Досе у меня кусочек остался. Пойдем, тебя угощу.
Она потянула меня за рукав, но я уклонился: не ем тортов.
— Не ешь, так не ешь! — согласилась старуха. — А вкусный он, торт тот, страсть! Да главное — дело совсем не в нем. Главное в том, как в песне поется… — Дребезжащим, старческим голоском она негромко пропела:
Мне-е не до-орог твой подарок,
Дорога тво-оя лю-юбовь!
— А с тортом пришло письмо. Ух, плакали мы, прослушамши то письмо: государство об нас, гляди-ка ты, помнит! Поплакамши, написали ответ.
Я повернулся к Анне Петровне:
— Вот это я почитал бы сейчас же.
— Ничего от тебя не уйдет! — усмехнувшись, ответила за Анну Петровну старуха. — Все тут узнаешь, все увидишь. А главное, что я тебе под конец скажу, это — стали мы ценными кадрами для детишек всего комбината. Выступали недавно у пионеров, про старое говорили. И я! — подчеркнула она особо. — Откуда только слова у меня взялись? Ух, сыпала как горох! И очень понравилась ребятишкам: три раза вставала да кланялась, как актерка. Теперь вот, в будние дни, всем скопом чулочки да шапочки вяжем для детских домов. Уж сколько связали, скажи, Петровна?
— Пар семьдесят, я считаю…
— Ага! — с удовольствием подчеркнула старуха. — Глядишь, еще то ли от нас, песочниц да отжитух, добра изойдет? А все оттого, что вышло то дело с этим вот Домом.
Бабка хотела сказать мне что-то еще, очень важное для нее. Но в эту минуту послышался громкий голос, свет мгновенно погас, и на телевизионном экране возникло красивое лицо молодой, улыбающейся актрисы.
Старухи зашикали друг на друга, плотно сдвинули стулья.
Минуту спустя все они уже напряженно глядели только туда, где на светлом, голубоватом экране бледной тенью живой удивительной жизни мелькали кадры телефильма.
И, видимо, оттого, что это бледное было тем, на что можно было смотреть, как на жизнь за окном, а на себя смотреть вот так же, со стороны, невозможно, старухи глядели и наслаждались, и даже не догадывались о том, что сами они — интереснее и ценнее всего, что можно увидеть в фильме или в театре!