Им не пришлось поддерживать общение в темноте. Голос Ольги как одомашненный приказ: «Коля, чини!.. Как хочешь, а чини!» И свет загорелся, вот он!.. этот скоро вспыхнувший свет!
Ольга с книгой в руках. Она, кажется, не против посидеть, полистать, почитать.
Неподалеку от нее Артем с его неопределенно активными вопросами… Бывший политик. Бывший жених… Ольга с книгой в руках достаточно строга. Но возможно, это лишь маска. Так бывает. Женское сердце любит помедлить, подтаять.
Плюс это совпадение, эта нелепая годовщина вдруг ожившей Речи о цензуре — ночь в ночь с их скромной годовщиной!
— Погоди, не читай, Оль.
Артем настаивает на общении:
— Меня тянет повспоминать. А куда еще? Куда с памятью деться?.. Ностальгия, Оль, — мотор зрелой жизни, зрелого ума… Зрелого сердца, наконец!
— Зрелое сердце — это круто.
Артем смеется: — По-воронежски.
Он закрывает ей книгу, но Ольга упрямится, удерживая нужную страницу ладонью. Зачем спешить, Артем?
— Оля. Когда рождалась эта чертова речь, мы с тобой были здесь, подумать только! Здесь!.. В тот самый день!
— В тот самый вечер.
— Ну да. В тот вечер…
— Я бы еще уточнила — в тот поздний вечер. В очень-очень поздний вечер, пока он не перешел в утро.
— Да, да, Оля, вспоминай — в тот долгий вечер. Подробности, увы, испаряются. Подробности не живучи… Где они? Их так мало… Женя и Женя, вы пишете?
Женя-девушка уже щелкает кнопками магнитофона: — Пишем. Пишем.
Они, юные, подслушивают с озабоченной, милой и пока еще стеснительной улыбкой — будущие журналюги!
Ольга: — Ладно. Подскажу… Мы в тот вечер пили вино… Вдвоем, конечно… Массандровское красное. Подробность?.. Ты, Артем, принес вино сюда, в К-студию. В портфеле принес.
— Вино? Правда?.. То-то я был переполнен разнонаправленными эмоциями. То-то был взволнован!.. Я, возможно, уже с вечера чувствовал, что в этой нечесаной башке возникает нечто удивительное.
Застолье, плавно переходящее в ужин — Инна неслышно раскладывает приборы. Прикидывает, кто где сядет. Не тревожа заснувшего в кресле Батю.
Но она тоже успевает подать голос насчет подробностей. Четко. Нарочито. Как бы вызванная в мерзкий товарищеский суд:
— Свидетельствую. Я видела на этом столе пустую «Массандровскую». Утром.
Нет, Инна не разбудила голосом Батю — старик, склонив голову на кулак, пребывает в дреме. Умучили-таки пенсионера долгие перелеты.
Артем: — Вот! Вот!.. Вино. Бутылка «Массандры»! Уточненная у живого свидетеля память!.. Именно здесь. А мы чего понаписали? — мы почему-то решили, что в тот вечер я был на выставке. Не было тогда никаких выставок! В той тревожной Москве… Всю запись стереть.
Женя и Женя: — Сотрем. Сотрем.
Артем напал на след:
— А вот откуда памятный мне Кандинский! Здесь… на этом углу… Вот он! Репродукция в белых линиях!
С удвоенной энергией Артем бросается к Ольге:
— Оля. Оленька! Напрягись… Прошу тебя… Что мы делали в тот вечер?
Ольга спокойна: — Можно, я скажу, что я не помню.
— Ну, Ольга, Ольга… напрягись… Припомни. Ты же вела какие-то записи… Ага!.. Я когда ехал сюда, у вагонного окна… как раз думал — у нее, у нее подробности!.. она же вела дневник!
— Она — это я?
— Ну да.
Ольга нарочито медленно раскрывает книгу — она, пожалуй, еще почитает.
— Для истории. Оль!.. Погоди читать… Ты же вела дневник?..
Женя и Женя призывно защелкали кнопками на запись. Но Ольге наплевать!
— Да. Вела дневник… Пока любила.
— Пока — что?.. Ну вот видишь!.. Значит, вела? вела?!. Страничку за страничкой, а?
— Да.
— И где же тот дневник?
— Там же, где та любовь. Где всё остальное.
— Ольга! Ольга!.. Что за женские причуды!.. Серьезное ж дело! Вела дневник! Для истории — для чего же еще?
— Для чего?.. Как тебе сказать. Для полноты тех дней, тех часов, тех минут. А можно сказать — от полноты тех часов, которые я тогда переживала… Я любила.
— Ольга. Пойми… История таких слов не знает. Мало того! История плюет на эти словеса. История плюет на нас.
— Значит, мы квиты. А я плюю на нее.
Инна занята столом: — В Питер хочу.
— Ладно. — Артем деловит, серьезен. — Оля. Давай пока что без дневника. Но давай по-серьезному… Я ведь помню тот изначальный мой импульс. Богемный, смелый, разгульный порыв. Речь о цензуре уже бродила, уже гуляла во мне — как стакан водки, выпитый разом. Граненый, классический, полный стакан… Оля… Импульс нарастал уже с ночи… Вот где-то здесь… Или здесь.
Ольга указывает в сторону постели: — Может быть, здесь?
— Мы были друг от друга неподалеку. — Артем напрягает память. — Мы были шагах в пяти-шести… Да-да. Именно! Припоминаю. Ты почему-то была в постели.
— Почему-то ты тоже там был.
— Погоди, Оля… Не дурачься. Ты все по-школьному! Всё юморишь!
— Ничуть.
— А-а, наверное, это был первый наш раз… С тобой… А?.. Согласись, Оля, это несправедливо. Почему женщины помнят цепко, а мужчины нет. Ну хоть застрели, не помню! мелочовка так быстро выветривается.
— Мелочовка — особенно быстро.
— Погоди. А я почему-то оказался у этого подвального оконца… И вдруг импульс… Нет. Нет. Не сразу!.. От этого полуокна я прошел… да, да!.. прошагал к той репродукции… В белых линиях. Я помню цветовое пятно… И там почему-то импульс… Но почему?
Женя и Женя деловито перезамеряют уточненный пятачок пространства. Ползают по полу с клеенчатым «метром», еще и с рулеткой. Замеряют параметры пятачка — его подробности.
Артем скрестил руки. Задумался.
— Извини. Извини, Оля… Интим… Я про интим… Я помню, что не в пяти шагах. Но где?.. Мы уже спали до выступления… И вообще. Извини. У меня в мозгах какой-то сбой… Мы вообще-то спали? Или дружили?
— Женщина спала только с тем, кто остался в ее памяти.
— А я?.. А что?.. А меня там нет?
— Не припомню.
Артем размышляет:
— Но подтолкнуло импульс что-то еще… Что?.. Ты, Оля, в постели… Почему-то даже без ночной рубашки… Помню… Ребята! А сколько шагов в направлении постели? Шаги пусть будут небольшие… Раздумчивые… Сколько там наберется?.. Восемь?
Женя: — Семь.
Женя: — Нет, восемь.
— Так и запишите. И значит (предположим!), я ходил туда-сюда, но не в том направлении, а в этом!
Ольга расслабилась. Ну приехал бывший. Ну пусть… Она снова раскрывает книгу.
А вот Артем на грани нервного срыва! Воспоминания его заводят!.. Выброшенный год назад из процесса, затоптанный, вычеркнутый, отосланный в черноземы, с заваленной набок судьбой, — он все-таки снова в Москве.
Жилы на лбу вздулись. Артем прерывисто дышит. Он здесь — он все-таки совпал с той давней, гениально вдохновенной минутой. С теми секундами!.. Он совпал.
А вот и разгадка:
— Цветовое пятно! Там… А-аа!.. А-аа!.. Вспомнил… Оля и я… Ты и я. Без звонка вошла Инна. Ну, как родственница, у которой свой ключ… Вошла… Я услышал ее шаги. И сразу тот бешеный мой импульс!
Ища и повторяя былое, совпадая с ним, Артем делает наконец найденные быстрые семь с половиной шагов. И кричит:
— Да! Да! Оля!.. Это ты!.. Ты! Нагая! Без цензуры!.. А в дверях Инна… В голове моей тут же пронеслось вот это абстрактное цветовое пятно. В белых линиях! И я подумал: сестры и Кандинский!..
— И что?
Артем оглашает найденное — уже громко, свободно:
— И сразу же — вспышкой! Вдруг импульс! Как молния!.. Нет — цензуре!.. Мы все — нагие!.. Нет — экономическим и политическим запретам!.. В какие-то полсекунды, Оля… в четверть секунды! в голове спрессовалось все завтрашнее выступление!.. Все! От первого до последнего слова!
Артем доволен, вытирает платком со лба пот:
— А говорят, политики — люди без вдохновения!.. Еще с каким вдохновением! Мы поэты!.. Мы творцы!.. А это, Оль, ты помнишь?.. Мы — нагие божьи светлячки!.. Помнишь?
— Нет, Артем.
— Ага!.. Божьи светлячки… Это тоже подробность, Оля! Оказывается, и ты кой-чего не помнишь!
Инна с укором Ольге:
— Ну ты глянь. Он разбудил Батю своими воплями. Может, пора отправить старика в постель?
Батя и впрямь уже разбужен: — Вы обо мне?
Инна: — Вы спали на собственном кулаке.
— У сибиряков научился.
— Слышала о таком, но видела живьем впервые.
Батя заметил поодаль Женю и Женю, ползающих по полу с клеенчатым «метром»: — Шаги считают. Ишь!.. И как строго!.. Молодежь настырна. Что они там меряют?
Ольга: — Не слишком долгую любовь.
— Чью?
— Не важно. Почему не померить любовь шагами.
Батя передернул сонными плечами. Он уже вышел из дремы:
— Хорошо сказала, Оля. Чудесно сказала. В точности так говорил мой друг, мой сердечный дружок Звоницын. Ударение на «о». Почему не померить любовь шагами… Это когда Звоницына угнали в лагерь — от жены на три тыщи пятьсот неточных километров. Если мерить на шаги — это неслабо.
— Звоницын? — Ольга уважительно подчеркивает ударение. Готова слушать.
— Да, надо ударять на «о». Я знаю — трудно, но так будет правильно.
И продолжает:
— Есть, Оля, далекий город Красноярск… Там последний из наших, у кого я жил, — тот самый инженер Звоницын. Пять и пять. И еще, конечно, без права выезда… Так и остался под Красноярском, когда реабилитировали… Меня на охоту водил. На волков… Старики, а шли на волков… Настоящий волкобой и друг настоящий…
— На волков? Не шутите?
— Я редко шучу. Не умею… Мы с ним от стрелков тогда вдруг отстали. Пурга вдруг… А я — незадача! — оступился в их новомодной охотничьей яме… Куда деться? Кого звать?.. Тайга… На белый снег еле выбрался. А идти не могу. С переломом… Звоницын притащил на себе. На горбу, можно сказать, принес… Он меня нес, шел — зубами скрипел, а волки шли следом… Волки! Настоящие красавцы! Метр в метр держали дистанцию. Смешно!.. Так и шли!.. За нами. Они не выли, и мы не кричали. Все честно. Сначала мы охотились, а теперь волки.
— А как нога?
— Нормально. Сейчас нормально. Я крепкий… Они меня первоклассно выхаживали. Звоницын и его жена Галя… Как родного. С Звоницыным мы выпивали… Чтобы я не падал духом. Песни пели. В голос… И Галя ни-ни насчет нашей выпивки… Не попрекнула. Выздоравливай, Сергей Сергеич! Лечи ногу!
Артем: — Мы, кажется, вас разбудили.
Батя: — Так вышло по жизни: Сибирь полна друзей, а в Москве — переночевать негде… Хотя сам я москвич, как я уже говорил. У меня вообще-то квартира на Арбате.
Артем с готовностью смеется: — Я где-то читал, что Сибирь большая — а Москва маленькая.
Батя непроизвольно потягивается: — Прошу прощения… Остатки с дороги. Остатки сибирского сна.
Артем: — А чем ваши друзья там занимаются?
— Кто чем. Возраст вполне пенсионный, однако почти все трудятся!.. А вот, скажем, шепчущий Буянов даже знает ваше имя… Я уже рассказывал. Он филолог. А за политикой следит… И слышал о вас. О вашем вхождении во власть.
Артем: — Интеллектуал? Сибирский ум?
— Константа — это я от него услышал. Я сам, к сожалению, мало интересуюсь политикой… Я еще подумал — что за фамилия такая?.. Константа.
Артем: — Она означает постоянство. Постоянство человека. Постоянство человека несмотря ни на что.
— Да, да, да… мой Буянов умен. Однако все еще тих. Постоянно тих. Как в лагере… Шепчет и шепчет. На всякий случай, что ли.
Ольга и Инна в хлопотах. Принесли из холодильника вареную колбасу, хлеб и немного недорогого сыра. Ежедневный разносол К-студии… Чай! Чай!.. Вот оно, наше главное здесь! Чай — это наше все! Вот они, чистые и ополоснутые чашки московских интеллектуалов!
Едва не помешав сестрам в хлопотах, в студии погас свет. Но тотчас зажегся. Как невнятное предупреждение, — мол, буду почему-то теперь мигать!
Однако чай чаем, а раскочегарившийся Батя держит в руках очередную подарочную бутылку. Вертит ее, хотя шампанское не рекомендуется взбалтывать. Но проснувшийся старикан взволновался. И теперь не так-то просто отодвинуться от лиц, замелькавших, запестривших в памяти… от их судеб… от их голосов.
— А конечно… А что, если мы — за моих друзей? Прошу прощения, что опять первым открыл рот не в своем застолье… Сестры!.. Я у вас… У вас в гостях, но я предлагаю за моего Звоницына. У него на «о» ударение.
— Откуда, Сергей Сергеич, столько друзей?! — не без зависти спрашивает Артем, хлебнувший за этот год воронежского одиночества.
— А по жизни.
— Завидую.
Батя хочет налить вина Артему:
— Ну, Артем Константиныч?.. За Звоницына?
В К-студии вновь погас свет, испугал еще разок — и тут же зажегся.
— Минутку, Сергей Сергеич. Прошу простить… Как там наша молодежь… Женя и Женя, как вы там?
Артем оглядывается на своих помощников, которые теперь в отдалении, с разных точек фотографируют скромный полуподвал — молельню их кумира.
Женя-девушка как раз кричит: — Артем Константинович! Сюда! Сюда!.. Мы нашли вашу стенку…
Встав из-за стола, Артем с виноватой улыбкой объясняет Бате:
— Это забавно. Можно посмеяться… У меня, когда я в раздумьях, дурная привычка. На стенке, на обоях черкнуть два-три слова. Для памяти.
— Метка?
— Наскальные рисунки! — И, еще раз извинившись, Артем ушел к своим Женям.
А крепкий старый Батя не хочет пить в одиночку. Он все еще с полным бокалом. Но рука умеет ждать, не дрожит.
— Дамы… Милые женщины… Вы наша радость… Ну вы-то, надеюсь, выпьете со стариком. Я вас прошу.
Сестры, как-никак хозяйки, подстегнутые мигнувшей лампой, заторопились. И сделали по глотку. И шампанское еще раз высоко оценили. Настоящее!..
Батя: — Вы для меня как дочки. Оля и Инночка… Инночка и Оля… За моего Звоницына, да?.. Ударение обязательно на «о». За Звоницына из-под Красноярска.
— Расскажите. Сибиряки и впрямь такие особенные люди?
— За своих друзей отвечаю. Да ведь как сказать, что они сибиряки… Сибиряки по судьбе… Эти мои, скажем, Звоницыны до ареста и до Сибири тоже жили здесь, в Москве. Со мной на одной улице… На Арбате… Здесь, пока он жил на Арбате, Звоницын, кстати сказать, мне совсем не нравился. Купит жене новую тряпку и хвастается — как, мол, он ее одевает, свою куколку! Суетлив был. Купленная тряпка не ах — дрянцо! а хвастал мужик выше крыши.
— А за что он получил свои пять и пять?
— Как и шепчущий Буянов… Первые пять по доносу.
— А вторые пять?
— Это уже по судьбе.
Артем кричит с расстояния:
— Оль. Слушай… Женя и Женя подсчитали. Сколько я намотал… Исходя из числа шагов. В тот наш вечер… До постели… В тот вечер раздумий я, оказывается, прошастал туда-сюда несколько сотен раз. Если по времени — километра четыре!
Ольга откликается: — Большой путь, Артем.
Инна: — О чем мы только что?.. Звоницын?
Батя: — Ну да. По доносу. Разговорится наш человек… Ну сболтнет что-то этакое. Обмолвка. Словечко лишнее. Про жизнь… Сплюнет… А лишние словечки — они как расплеванные семечки. Летят по ветру!.. Никакой такой особой вины. А стукачок запишет. И отнесет туда, где ему регулярно платят.
— И… десять лет в Сибири?
— Ну зачем же сразу десять. Сначала пять. А потом еще пять добавят.
— Чтобы было кому в Сибири работать.
— Чтобы было кому в Сибири жить.
Женя и Женя меж тем работают с рулеткой.
Артем взволнован, еще одна мозговая атака на ускользающее прошлое. С натоптанного дощатого пола, с места судьбоносных (грунтовых) замеров он вновь кричит Ольге:
— Оль! А случайно не помнишь, почему я в конце концов тогда переместился…
— Случайно не помню, милый.
— Оль. Прошу… Не смотри на меня как на сумасшедшего. Да, да, эта дурацкая рулетка! Число туда-сюда шагов. Эти дурацкие припоминания. — Артем сиротски разводит руками. — Но ведь это остаток, осколок, окурок той моей жизни, Оль. Той моей славы, Оль. Той любви… Это все умерло, Оль. Смотри на меня как на гротеск.
«Политик только и умеет говорить о своей скомканной жизни. А что ж ты дал себя скомкать, милый?..»
И тут же, по-женски легко и мстительно, Ольга берет в руки бокал. И, заглянув в емкость — туда, где еще играет ажурная беспечная исчезающая пена, — предлагает:
— За воронежцев! За настоящих!
Меж тем Инна, едва пригубила, продолжает интересный разговор: — И ваш Звоницын тоже по доносу?
— Конечно.
— Вот ведь удивительно. И те по доносу, и другие по доносу… Лишние словечки… Семечки… А ведь кто-то писал этот донос. Строчил. И ведь эти строчившие… Они ведь тоже живы сейчас?.. живут?
— Конечно.
Ольга подхватывает: — Да, да!.. В связи с судьбами художников, я как-то рылась в архивах. Анналы! Анналы припудренных доносов!.. Притом что сам донос написан очень читаемо и внятно…
— Разборчиво? — удивляется Инна.
— Вполне!.. А зато подпись внизу… Кто именно написал… кто настучал на Звоницыных, на Ивановых-Петровых — мелко. Совсем мелко!.. Так и зарылись они, спрятались, усохли в неизвестность. Канули в никуда. Не знают их люди.
Батя пожал плечами: — Почему же, дочка, не знают. Знают.
— И кто же на них настучал?
— На Звоницына?
— Да?
— И на Звоницына… И на его Галю.
Погас вновь свет. Темнота улеглась и несколько смягчила подползающую правду — непрячущуюся и жесткую.
За столом в темноте они сейчас трое — сестры и Батя. В полной тьме.
И тишина.
Сестры не решаются что-то сказать. Потрясенные, молчат.
И потому первый заговорил Батя:
— И на шепчущего Буянова… Тоже я.
Сестры, из обступившей их темноты, откликаются теперь обе разом:
Ольга: — О господи!
Инна: — Я как предчувствовала!.. Лучше б вы молчали.
Тишина.
И опять из близкой тьмы негромкий суровый голос Бати:
— Кому лучше, дочка?
Молчаливая тьма оживает.
Сначала слышно, как возле отключившихся темных стендов бранится Коля Угрюмцев: «Опять испортили! ч-ч-черт!»
Затем голос Артема: — Свечи. Свечи!.. Я же их помню… Оль, свечи на месте?
Ольга безразлично (придавленная признанием Бати): — На месте.
Артем торжественно, как бы читает стих:
Иду за свечой
Во тьме на ощупь!
И точно — зашагал куда-то во тьме.
Коля Угрюмцев с подростковой ворчливостью требует: — А мне тоже найдите ф-фонарик. Иначе я с-свет не налажу. Уйду, на фиг, с-с-спать!
Инна: — Обойдешься свечкой.
Невидимые, растворились во тьме Женя и Женя. Но на всякий случай они застыли у стенки, которую их нынешний гуру пометил словцом-двумя на столетних обоях.
Однако и они кричат: — И нам свечку! И нам!
В темноте, как оказалось, его память цепче… острее!.. в памяти комната за комнатой!.. и как же решительно и как свежо определяет Артем в темных проемах свои былые ходы и тропы. Свечи… Свечи?.. А ведь тоже его встреча с прошлым. Здесь, здесь он означил цензуру как болезнь, как вывих. Исцелите себя! Убейте гадину!
И так ново (по старой памяти), так ясно нарисовался ему в темном углу хозяйственный шкафчик — там, там свечи… были… год назад.
И вот нынешний школьный учитель кричит, вопит, ликует — с новообретенной воронежской волей пугая и разгоняя тьму:
Иду на ощупь
Во тьме за свечой!
Как это прекрасно, когда свечи на месте.
Обеим сестрам и Бате вернувшийся Артем осторожно ставит на стол найденные живой ощупью высокие свечи. Зажигает им две. С третьей, последней, направляется к Жене и Жене.
— За меня не беспокойтесь, — весело объявляет Артем всем сразу. — Себе я отыскал свой старый фонарик. Он лежал бочком и ждал меня, хозяина. И там же — кучкой! представьте себе! — ждали своего хозяина старые, но не севшие… не сдохшие!.. не сдавшиеся!.. батарейки. Вот оно!.. Любуйтесь!
Артем включил фонарик.
Поводя лучом, он отыскивает Женю и Женю. Его молодые помощники ожили в луче — прыгают и смеются. Заодно прыгают на стене их гротескные, но вполне узнаваемые тени.
Женя и Женя: — Мы продолжаем работу! Мы продолжаем!..
Сестры и Батя… На столе в рост две зажженные свечи. Возможно, самая неожиданная (и по-своему замечательная) минута вечера.
Ольга машинально делает небольшой глоток шампанского.
Батя произносит негромко и сурово: — Я как бы прощенный.
Ольга молчит.
В колышущейся свечной полутьме Батя снова обращается — теперь к Инне:
— Я, дочка, прощенный. Я как только вышел на пенсию — сразу этим заболел… озаботился. У меня камень на сердце. Я, Инна, написал им… Реабилитации были полагерно. Либо уже по поселениям. По выселкам… Я ведь знал по бумагам — кто где… Перед пенсией меня как раз повысили — заставили сидеть на бумагах. На этих, как говорили начальники, белых бумагах… Переписал адреса. Поехал. Я ездил и ездил. И меня простили.
Инна: — В Питер хочу.
Ольга: — Ты всегда хочешь в Питер.
Где-то чинит свет ч-ч-чертыхающийся Коля: — Дадите мне с-свечку или нет?.. Ч-черт!
Батя негромко продолжает:
— Звоницыны сразу простили. Сначала в письме признался. Потом звонил. Потом приехал. Они приняли как родного. Как своего. Я жил у них… У Звоницына осталась мягкая улыбка. Кормили-поили. Я потом еще и еще к ним приезжал. Дел особых у нас с ним, конечно, не было. Старики!
Батя еще сбавил голос:
— Написал ему, что это я сдал его… Но я не навязывался. Звоницын уже не был, конечно, ссыльным… Но как же он мне обрадовался. Приезжай — вдруг закричал по телефону!.. И ни малой злобы.
В голосе Бати уже пробился, слышен отраженный восторг счастливых дней:
— А его Галя?.. Какие у нее глаза были при встрече! Те же сумасшедшие глаза! Если бы я не был так виноват, я бы расцеловал ее… Да и всякий… Да и вы бы, едва ее увидели…
Покаянный восторг нарастает:
— Да что там!.. А шепчущий филолог Буянов, а Рогожин Илюха! А Марлен Иваныч!.. Я легко их всех нашел. В делах ссылки-пересылки я уже был дока. Как раз меня перекинули. На две ступеньки вверх — к машинописным бумагам… Бумаги сожгли. Ни одной скомканной, выброшенной. Однако я-то знал подноготную. Машинописи горят быстро и особыми всполохами!.. А вот если бумаги написаны от руки — горят ровно. Как эти высокие свечи. Другой не отличит огонь, не удивится. Ну да — горят и горят.
Голос припоминающего Артема, увы, прерывает обстоятельный рассказ Бати о том, что и как у нас горит.
— Оля!.. — кричит Артем. — А вот этой репродукции на стенде я что-то не припомню. Не было ее.
Луч фонарика уперся в краски Кандинского.
— Да. Это наше недавнее пополнение.
— Так мы ее уберем на время… Нам нужна вчерашняя подлинность.
А за столом тихие посиделки при ровно горящих свечах. Сестры рядом.
И все тот же не жалкий, а сдержанно-холодноватый голос:
— Я сдал их… Сдал Звоницына с его женой. Сдал Марлен Иваныча… Сдал Ефима… Сдал Рогожина… Иванова-Дюма… Буянова Николая… Всех их я сдал, и все они простили. Ни один не отказался от меня по жизни — не отвернулся.
— Они были вашими друзьями? — вдруг чему-то насторожившись, спросила Инна.
— Они стали моими друзьями.
Батя взял бутылку шампанского, но открыть не поспешил. Нет… Не та минута… Кинул, отправил бутылку назад — точно в ее пластмассовое гнездо, снова в ящик.
— Я их прежде мало знал… Даже если на одной улице жили. Как со Звоницыными. Мы были только соседи. Я разок-другой сидел у них в гостях. Я уже сдал их. Но для вида еще раз у них пообедал. Пожали руки — пока-пока, до завтра!.. У Звоницына потрясающая улыбка. А его Галя! глаза! Галя ко мне подбежала, а руки мокрые, посуду уже послеобеденную мыла. Перемывала… Но глаза сияют — она меня чмокнула в щечку… Куколка. Ей только пять дали.
Батя: — То охотились, то в баню ходили… У них чудная своя, с хвойным духом баня.
— А о доносе?
— Как же!.. Обязательно вспоминали! Звоницын романтичный… Я сдал его легко. Романтичные говорят много лишнего.
— Сейчас он говорит поменьше?
— А вот ничуть. Такой же!.. И вспоминать любит… Мы же, Оля, оба с Арбата. Давай, скажет, Сергеич, про наше… Какие годы были! Молодость! Это ж чудо. А женщины как нас любили…
— И женщин вспоминали?
— Еще как!.. Правда, иногда с кухни Галя, жена его, громыхнет сковородой, цыкнет — и мы молчок. Ну а как только она в магазин… за продуктами… тут уж мы вольные птицы!.. Да-а… Звоницын! Алешка! Он прямо так и начинал — давай, Сергеич. Про то, как ты меня сдал… Старики, злобы никакой!.. И вот мы постепенно. Со вкусом. Не торопясь… Что он сказал — и что я записал слово в слово. На листочек… И как ему зубы потом при задержании выбили. Не жаловался. Он и сам любил помахать кулачищами.
— Десять лет лагеря! Соседу!
— Срок, дочка, не я выбирал.
— Зачем же его сдали?
— Как зачем?.. Да я же работал. У профессионального осведомителя свой, и нелегкий, хлеб.
— И вы всех помните?
Батя замедлил речь. Задумался. Глаза его поискали некую далекую точку.
— Едва ли всех… Их много. Для одной человеческой памяти их много.
И тут его прорвало. Он заспешил сказать. Он сокрушался, винился. Но вина в его голосе уже навсегда сплелась, сжилась, срослась, сроднилась… спелась!.. с уже выданным ему прощением. С оттаявшей ностальгией по тем его невозвратимым денечкам:
— А Снегиревы!.. А Ряжские!.. Их забрали грубо. Высылка была спешная… Тоже сначала Магадан. Что сказать! Горе!.. Они, эти неумехи Ряжские, потеряли ребенка. Девочку. Простудили… И у жены хронический кашель… С хлеба на воду.
— А как они сейчас?
— Как, как!.. Простили.
— Жили у них?
— Сначала письмом простили. Потом две недели у них жил. У его жены все еще кашель. И какой! Сгибает крепкую бабу пополам… Они, Ряжские, так уж получилось, простили меня первыми и первыми откликнулись на мое письмо.
Батя неотрывно смотрит на пламя свечи:
— Кормили. Поили. А главное — всё понимали… Откликнулись сразу!.. Приезжай! Приезжай!
— Ценят в Сибири люди друг друга.
Батя: — Прощают.
— Оля! — Артем нет-нет и кричит с расстояния, припоминая и уточняя важное. — Итак, весь тот вечер я как маятник. Здесь!.. Взад-вперед. Двигался!.. Однако помню, было прохладно. Почему?.. Ведь ровнехонько год назад. Ведь точно такое же лето.
— Лето было дождливое, милый. Прошлое лето.
Артем машет помощникам: — Запишите.
Женя и Женя: — Про дожди я записала… А я уже дважды отметил про нестойкое лето.
Ощупывая затемненное пространство, фонарик Артема выхватывает на луч ряд репродукций — и так охотно, так радостно, встречно вспыхивают несгорающие миры Кандинского.
И опять Артем кричит:
— А все-таки мне запомнился холод.
«Гротеск необязательных подробностей, — думает он, припоминая. — Ну да. Гротеск испарившейся любви. Вчерашний суп. Никого не обманувшая, мелкая драмка, которой некуда сползать, кроме… кроме как в фарс».
— Оля… Скажи хоть два слова. Откуда в том лете так запомнившийся мне холод?
— Милый. Ты ведь ходил раздетый. Голый.
— Голый. Зачем?
— Тебе нравилось.
— Что?.. Совсем-совсем голый? шагал до мнимого полуподвального окна…
— Ты даже пытался это несуществующее окно открыть.
— Ага!.. Вот оно!.. Моя мысль уже рвалась на свободу?
— Что-то вроде, милый.
— Я сойду с ума… Еще одно прочтение прошлого… Оля!.. Но не был же я в тот судьбоносный час без трусов?
— Был, дорогой.
— Точно?
— Насколько я помню… Именно нагота, возможно, и подвигла тебя на мысль о цензуре. Ты вдруг вскрикнул — человек должен быть совсем открыт. Гол. Наг!
— Верно! Верно!.. А ты — я вспомнил — варила кофе. Запах жутковатый, пригорелый. Кофе каждый раз был наполовину ячменный, дешевый.
— Я небогата, дорогой. Ты же знаешь.
— Да, да… Пригарок помню. Мы бедствовали. Ты варила кофе. Но почему ты тоже? почему голая?
— Было жарко.
— Ты так странно стояла… У плиты… Голая…
— Дешевый кофе должен развариться.
— А чуть дальше, фоном, сзади тебя играли краски… Эти его самые буйные! Яркие! Явно же наш московский, домюнхенский его период!.. Ты стояла на фоне обтекающих тебя красок. Дифракция света! Ты сияла!
— Как ты все помнишь, милый!
Артем обернулся к своим юным помощникам:
— Суперважно!.. Запишите. Женщина и краски, они совместились… Ольга, заслоняя собой, настолько вписалась, врезалась в те буйные краски… А сумасшедшие краски, играя, настолько впились в ее наготу, что я опешил… засомневался — откуда у нашего абстракциониста вдруг ню?.. И какое ню!
Батя решился вступить и сказать. Он медленно разливал вино — задерживая время, наполняя Ольге и Инне шипящие бокалы.
— Оля и Инна. Прошу вас. Я хотел бы выпить с вами и за вас. Не откажете?
Сестры не нашли скорого ответа.
— Прошу. Пожалуйста… Мне это важно сейчас.
Сестры молчат.
А тут и Артем подошел к столу поближе:
— Сумерничаем при свечах?.. Это так по-московски.
— Будьте с нами.
— Я слышал тост… Хотя и неприглашенный, я тоже с удовольствием выпью за сестер. За Олю и за Инну… Вы, Сергей Сергеич, если я вместе с вами — не против?
— Буду рад.
— Когда мало знающие друг друга пьют вместе — это тоже так по-московски.
— Оля! — Артем воодушевлен. Так остро, так хватко возвращается разбуженная память. — Оля! Я ведь уехал — честно зарылся в черноземы. И совсем не знаю этот год твоей жизни.
Инна вперебив бросается сестре на выручку:
— Оля!.. А помнишь, та старушка, что хотела умереть обязательно во время поездки в Питер. Я еще кое-что про нее вспомнила. Она подкрашивала губы.
Артем тотчас и с удовольствием переключился на Инну — потягивая шампанское: — Помню! Прекрасно помню, Инна! Ты ездишь с экскурсиями… Небольшая группа. В основном женщины… Ездить удобно. Недорого. Я все помню, кроме старушки с подкрашенными губами.
И Батя, как все, так и он, глуховатым голосом попросил:
— Расскажи, Инна.
— Старушка ездит с нами каждый раз. Не пропустила ни одной поездки… Почему?.. А у нее маниакальная надежда — умереть в великом городе Санкт-Петербурге. Ловит свой улетный случай… Смешно?!. Одинокая. С гонором. Я ей говорю, Анна Евгеньевна — как же так! Ну, случись вам в самом деле там умереть. Вас же похоронят по-казенному. Где придется… Зароют наспех…
— А что она?
— А она губки вытянула в дудочку и цедит: крэ-эсавец горэ-эд. Крэ-эсавец… Я повторяю: зароют наспех… Пьяндыги… Лопатами… А она опять: крэ-эсавец горэ-эд… лишь бы в той земле!
— Часто ездит?
— Да. Каждый месяц.
Артем, словно бы обдумав сложившийся образ старушки, заключает:
— Могу тебя успокоить, Инна… Такие бабульки живут не считая. Можно сказать, живут бесконечно.
— Как это?
— А так. Не умирают, и все.
Артем уточняет:
— Важен только вопрос: завещала или нет она свою московскую недвижимость?
— Кому-то из родни. Завещала квартиру.
Артем: — А!.. Типичная долгожительница.
Общий легкий смех.
Инна с нарочитой, игровой обидой: — Прошу, однако, всех выпить! Выпить шампанское за мою старушку.
— Смотри, Инна. — Артем делает голос строже. — Смотри за собой. Любить города — опасно. Однажды оглянешься, а ты и есть эта путешествующая старушка.
— Пусть. В Питер хочу.
Артем дружески обнимает ее:
— К братьям Орловым, а?.. Помню-помню!.. Торопись. Братаны ждут.
Батя вдруг, уже без всякого перехода, срывается в прошлое: — Даже когда чифирили, чай бок о бок… Я спросил его: что ж ты, туманный филолог, все шепчешь и шепчешь мне какую-то хрень. Скажи словами. Я не всегда умею считывать с губ. Отдельные слова!.. А он дожевал хлеб, отер рот и опять, как в дружескую насмешку, сказал стихом:
Быть может, раньше губ уже родился шепот.
Я запомнил слово в слово. Что-то вроде той невстречи… А?
Батя развел руками:
— Ляпнулфилолог! Тихо-тихо, но представьте себе — так чеканно ляпнул. Так отчетливо. Каждый звук!.. Раньше губ — шепот.
Батя отказывался понимать:
— Чего он этим хотел?.. И безотрывно смотрел на меня глаза в глаза.