К книге
Мир шпионского детектива. Книги 1-18Роберт Ладлэм Патрульные апокалипсиса. Глава 21
53%
Роберт Ладлэм Патрульные апокалипсиса. Глава 21
364

Герхард Крёгер лежал в смирительной рубашке на узкой кровати, вжавшись в деревянную стенку. Он был один в изоляторе посольства. Его забинтованные раненые ноги скрывала больничная пижама, дикий взгляд блуждал, ни на чем надолго не останавливаясь.

— Mein Vater war ein Verrater, — хрипло шептал он. — Mein Vater war ein Verrater!.. Mein Leben ist vorbei, alles vernichtet!

Двое мужчин наблюдали за ним через поддельное зеркало из соседнего кабинета — одним из них был врач посольства, другим полковник Витковски.

— Он совсем тронулся, — сказал шеф безопасности.

— Я не понимаю по-немецки. Что он говорит? — спросил врач.

— Что отец его дерьмо, предатель, что жизнь его кончена, все пропало.

— И что вы думаете по этому поводу?

— Судя по всему услышанному, он ненормальный, его давит непомерное чувство вины, оно толкает его на стену, на которую он не в состоянии залезть.

— Тогда он предрасположен к самоубийству, — заключил врач. — Пусть остается в смирительной рубашке.

— Вы чертовски правы, — согласился полковник. — Но я все равно попробую его допросить.

— Будьте осторожны, у него давление зашкаливает, — что, надо думать, в порядке вещей, учитывая, кто он... вернее, кем он был. Когда падают великие мира сего, они приземляются с треском.

— А вы знаете, кто он, кем был?

— Конечно. Его узнал бы каждый, кто учился на врача. Особенно, кто слушал лекции по нейрохирургии.

— Просветите меня, доктор, — попросил Витковски, глядя на врача.

— Он был знаменитым немецким хирургом. Правда, вот уже несколько лет я ничего о нем не слышал, но прежде он специализировался на болезнях мозга. Тогда говорили, что он вылечил больше пациентов с отклонениями в мозговой деятельности, чем любой другой врач в мире. Причем скальпелем, а не лекарствами, от которых столько побочных эффектов.

— Так почему этого гения, будь он трижды проклят, послали в Париж убивать, когда он в цель с двух шагов попасть не может?

— Откуда мне знать, полковник? Скажи он сам что-нибудь об этом, я и то не понял бы.

— Все правильно, но толку мало, доктор. Пустите меня к нему, пожалуйста.

— Конечно, но помните — я буду следить. Увижу, что наступит критическое состояние — а рубашка регистрирует давление, пульс, кислород, — вы уходите. Понятно?

— Я не могу так легко подчиняться приказам, когда речь идет об убийце...

— Моим подчинитесь, Витковски, — резко прервал его врач. — Моя задача — чтоб он жил. Пусть хоть для вашей пользы. Мы друг друга поняли?

— Выбора у меня нет, верно?

— Верно. И посоветую вам разговаривать с ним спокойно.

— В подобных советах я не нуждаюсь. Полковник сел на стул у кровати. Он спокойно сидел, дожидаясь, когда дезориентированный Крёгер поймет, что он здесь.

— Guten Abend, Herr Doktor. Sprechen sie Englisch, mein Herr?[591]

— Вы прекрасно знаете, что говорю, — сказал Крёгер, пытаясь выпутаться из смирительной рубашки. — Почему на мне этот унизительный наряд? Я врач, знаменитый хирург, почему же со мной обращаются, как с животным?

— Потому что семьи двух ваших жертв в отеле «Интерконтиненталь» уж точно считают вас диким зверем. Может, выпустить вас, чтоб вы испытали на себе их гнев? Уверяю, смерть от их рук окажется более мучительной, чем казнь.

— Произошла ошибка, сбой... трагедия, и все из-за того, что вы прячете врага человечества!

— Врага человечества?.. Это очень серьезное обвинение. Почему это Гарри Лэтем — враг человечества?

— Он сумасшедший, опасный шизофреник, надо прекратить его мучения или дать лекарства, чтобы упрятать его в клинику. Разве Моро не сказалвам?

— Моро? Из Второго бюро?

— Конечно. Я все ему объяснил! Он не связался с вами? Он, конечно, француз, а все они такие скрытные.

— Я мог пропустить его сообщение.

— Понимаете, — сказал Крёгер, по-прежнему не прекращая попыток отделаться от рубашки, но уже сидя на кровати. — Я лечил Гарри Лэтема в Германии — где, не важно, — я спас ему жизнь, но вы должны меня к нему доставить, чтоб я сделал ему укол теми лекарствами, что были у меня в одежде. Только так он сможет жить дальше и служить вашим целям.

— Звучит заманчиво, — сказал Витковски. — Он привез список, знаете? Несколько сотен имен...

— Кто знает, где он их взял? — прервал его Герхард Крёгер. — Он путешествовал с вконец опустившимися наркоманами Германии. Может быть, какие-то имена правильные, а многие и нет. Потому-то вам надо устроить мне встречу с ним где-нибудь на нейтральной территории — чтоб мы узнали правду.

— Господи, да вы на все готовы, лишь бы добиться своего!

— Was ist?

— Вы прекрасно знаете was ist, Doktor... Давайте-ка сменим тему, о'кей?

— Was?

— Поговорим о вашем отце, вашем Vater, не возражаете?

— Я никогда не обсуждаю своего отца, сэр, — сказал Крёгер, глаза его ничего не выражали, он уставился в пустоту.

— А надо бы, — настаивал полковник. — Видите ли, мы провели проверку всего, что касается вас, и считаем, что ваш отец — герой, человек, сознательно совершивший героический поступок.

— Nein! Ein Verraler![592]

— Мы так не считаем. Он хотел спасти жизнь немцам, англичанам, американцам. Он прозрел в конце концов, увидел, что кроется за болтовней Гитлера и его головорезов, и решил об этом заявить, рискуя жизнью, смертельно рискуя. Он настоящий герой, доктор.

— Nein. Он предатель фатерлянда! — Крёгер вертелся в своей рубашке взад-вперед на кровати, как человек, испытывающий страшные страдания; немного спустя у него хлынули слезы. — Сначала в Gymnasium, потом в Universitat[593]меня донимали ребята, а часто и били, упрекая: «Твой отец предатель, мы знаем!» и "Почему американцы сделали его Burgermeister[594], когда никто из нас этого не хотел?" Mein Gott, какие муки!

— И вы решили наверстать упущенное отцом — так, герр Крёгер?

— Вы не имеете права меня допрашивать! — завизжал хирург, глаза его покраснели и набухли от слез. — Все люди, даже враги, имеют право на частную жизнь!

— Обычно я не нарушаю этого права, — сказал Витковски, — но вы, доктор, — исключение, потому что слишком умны и образованны, чтобы купиться на ту чепуху, что вам внушали и которую вы теперь вы даете нам. Скажите, вы чтите святость жизни вне чрева?

— Естественно. Все, что дышит — то живет.

— Включая евреев, цыган, инвалидов, умственно отсталых, а также гомосексуалистов обоих полов?

— Это политические категории, они выходят за рамки медицинской профессии.

— Доктор, вы тот еще сукин сын! Но знаете, что я вам скажу. Я, может, и сведу вас с Лэтемом, за которым вы так усердно охотитесь. Хотя бы для того, чтоб увидеть, как он, выслушав вас, плюнет вам в лицо. «Политические категории»? Тошно становится.

* * *

Уэсли Соренсон глядел в окно своего кабинета в Вашингтоне, невольно сфокусировав внимание на утренней «пробке» на дороге. Сцена напоминала лабиринт с насекомыми, когда все они пытаются добраться до конца горизонтальной трубки, а оказываются в другой Точно такой же, а потом еще в одной, и так до бесконечности. Это зрительная метафора для его собственных мыслей, заключил начальник отдела консульских операций, развернулся на стуле и посмотрел на листки с записями, стопками сложенными на столе. Эти заметки разрежут и сожгут, прежде чем он покинет офис в конце рабочего дня. Обрывки информации поступали слишком быстро, мешая ровному течению мысли, и каждое открытие казалось не менее сенсационным, чем предыдущее. Двое немцев, содержавшихся в Фэрфаксе, бросили тень подозрения на вице-президента Соединенных Штатов и спикера палаты в разрастающейся охоте на неонацистов и обещали назвать другие имена. ЦРУ (а сколько еще органов поразила эта зараза?) было скомпрометировано на самом высшем уровне. В лаборатории связи министерства обороны один нацист стер в компьютере целое годовое исследование, а потом скрылся в Мюнхене, сев на самолет «Люфтганзы». Сенаторам, конгрессменам, влиятельным бизнесменам, даже ведущим теленовостей поставили клеймо нацистов, не предоставив тому каких-либо сколь-нибудь существенных доказательств. И не успели снять обвинения с одних, как тут же поймали влиятельного члена британского министерства иностранных дел, и он стал называть имена других влиятельных фигур в правительстве Соединенного Королевства. И наконец выяснилось: Клод Моро чист, а вот посольство США в Париже нет — Бог ты мой, куда уж больше, если точна последняя информация! Жена посла Кортленда!

Это был вихрь обвинений и встречных обвинений, гневно отвергаемых намеков на причастность — поле битвы, где прольется кровь, смертельно ранят невиновных, а виновные исчезнут со сцены без суда и следствия. Как будто сумасшествие периода Маккарти получило заряд от нацистского безумия конца тридцатых годов, когда повсюду маршировали бундовцы, следуя плотной шеренгой за своими бесноватыми лидерами, чьи визгливые призывы вызывали из небытия нечистоплотных людей с их страхами и ненавистью — что зачастую одно и то же, — а те находили выход для своих недостатков в агрессии. Болезнь под названием «фанатизм» вновь распространялась по всему миру. Когда же ей придет конец, и придет ли он вообще?

Что, однако, волновало Соренсона в настоящий момент — черт, не волновало, а шокировало, — так это информация и последовавшее за тем факсом досье на вторую жену Кортленда Жанин Клунз. На первый взгляд это казалось невероятным, он так и сказал Дру Лэтему по засекреченному номеру телефона несколько минут назад:

— Я не могу в это поверить!

— То же говорил и Витковски, пока не прочитал сводку из Чикаго. А потом он сказал кое-что еще, скорее прошептал. Так тихо прошептал, но так ясно: «Она — зонненкинд. Дитя Солнца».

— Ты знаешь, что это значит, Дру?

— Карин объяснила. Дикость какая-то, Уэс, бред сумасшедшего. Младенцев, детей рассылать по всему миру...

— Ты кое-что упустил, — прервал его Соренсон. — Избранных детей, чистых арийцев, к родителям, чей общий коэффициент умственного развития выше двухсот семидесяти, заметь!

— Вы знаете об этом?

— Их называли продуктами программы «Лебенсборн». Офицеры СС где только можно оплодотворяли белокурых и голубоглазых североевропейских женщин — тех, что жили поближе к границам Скандинавии с обеих сторон.

— Это же абсурд!

— Это Генрих Гиммлер, идея была его.

— И она сработала?

— Если верить послевоенным разведданным, то нет. Пришли к выводу, что от программы «Лебенсборн» отказались из-за транспортных проблем и еще потому, что для медицинских тестов требовалось слишком много времени.

— Витковски не верит, что от программы отказались. После продолжительного молчания Соренсон сказал:

— Я был уверен, что отказались. Теперь уверенности поубавилось.

— Что, по-вашему, мы должны сделать, я должен сделать?

— Храни спокойствие и молчание. Если нацисты узнают, что Крёгер жив, они двинутся напролом, лишь бы его найти. И учти, коль скоро удача отвернется от тебя, с нашей стороны никого не убьют.

— Вы мне словно сосульку бросили за шиворот, Уэс.

— "Воспоминание о днях минувших", если позволишь исковеркать цитату, — сказал Соренсон. — Дай знать антинейцам, что трофей у тебя.

— Господи, зачем?

Потому что в данный момент я никому не доверяю и прикрываю все наши фланги. Делай, как я говорю. Перезвони мне через час или даже раньше и держи в курсе событий.

Однако для ветерана разведки, а теперь начальника отдела консульских операций произошло уже и так слишком много. Никто и никогда не нашел ни одного зонненкинда. Даже с когда-то подозреваемых детей полностью сняли обвинения и признали их невиновными благодаря официальным бумагам и совершенно американизированным любящим парам, которые взяли осиротевших детей к себе. А теперь, невзирая на судебное разбирательство, выплыла возможная кандидатура зонненкинда. Взрослая женщина, когда-то ребенок нацистской Германии, а теперь чрезвычайно соблазнительная особа, преуспевающий ученый, поймавшая в свои сети высокопоставленное лицо Госдепартамента. Это ли не программа для Детей Солнца в действии!

Соренсон поднял трубку и набрал номер частного телефона директора ФБР, порядочного человека, о котором Нокс Тэлбот сказал: «С ним все в порядке».

— Слушаю? — ответили на другом конце провода.

— Это Соренсон из отдела консульских операций. Я вам не помешал?

— По этому телефону? Нет конечно. Чем могу быть полезен?

— Буду с вами откровенен. Я превышаю полномочия, заступая на вашу территорию. Но у меня нет выбора.

— Такое иногда случается, — сказал директор ФБР. — Мы никогда не встречались, но Нокс Тэлбот говорит, что вы его друг. А это для меня сродни безупречной репутации. В чем нарушение?

— Вообще-то я еще не заступил за черту, но намерен это сделать, ибо не вижу иного выхода.

— Вы сказали, у вас нет выбора?

— Боюсь, что так. Но операция не должна выходить за рамки К.О.

— Зачем тогда вы обращаетесь ко мне? Не лучше ли действовать в одиночку?

— Это не тот случай. Мне нужен кратчайший путь к цели.

— Говорите, Уэс, так ведь вас зовет Нокс, верно? А я — Стив.

— Я знаю. Стивен Росбишн, воплощение правопорядка.

— Мои ребята тоже время от времени выходят за линию ворот. Я был белым судьей в Лос-Анджелесе, и мне просто повезло, потому что чернокожие посчитали меня справедливым. В чем просьба?

— У вас есть подразделение в округе Марион, в Иллинойсе?

— Уверен, что есть. С Иллинойсом у нас старые связи. В каком городе?

— Сентралия.

— Это близко. Что нужно сделать?

— Собрать данные о мастере и миссис Чарльз Шнейдер. Их, возможно, уже нет в живых, и адресом их я не располагаю, но думаю, они эмигрировали из Германии в начале или середине тридцатых годов.

— Не так уж много.

— Понимаю, но в контексте нашего расследования и учитывая нынешние времена в Бюро может оказаться досье на них.

— Если оно у нас есть, вы его получите. Так в чем же ваше превышение полномочий? Я недавно в этой должности, но нарушения не усматриваю.

— Тогда позвольте объяснить, Став. Я занимаюсь внутренними делами, а это ваша область, и не могу дать вам обоснования. В прежние времена Джон Гувер, этот пес цепной, потребовал бы его у меня или бросил бы трубку.

— Я не Гувер, черт его побери, да и ФБР сильно изменилось. Если мы не можем сотрудничать, в открытую или нет, чего мы добьемся?

— Ну, в наших уставах это вроде бы четко оговорено...

— Их больше чтут, когда нарушают, скажем так, — прервал его Росбишн. — Дайте мне ваш секретный номер факса. Все, что у нас есть, получите в течение часа.

— Большое спасибо, — сказал Соренсон. — И еще. Как вы и предлагали, с этого момента я буду действовать в одиночку.

— Что за чушь?

— Дождитесь, пока вас пригласят на слушание в конгрессе, и на вас уставятся шесть кислых физиономий, которым вы явно не нравитесь. Тогда поймете.

— Тогда я вернусь в свою юридическую фирму, и жить мне станет намного легче.

— Мне нравятся ваши перспективы. Став.

Соренсон дал директору ФБР секретный номер своего факса.

Через тридцать восемь минут факсимильный аппарат в кабинете шефа К.О. издал громкий сигнал. От ФБР поступило сообщение, уместившееся на одной странице. Уэсли Соренсон взял его и начал читать.

"Карл и Иоганна Шнейдер приехали в США 12 января 1940 года, эмигранты из Германии, имели родственников в Цицероне, штат Иллинойс, которые поручились за них, утверждая, что у молодого Шнейдёра есть определенные навыки, которые позволят ему легко найти работу в технической области оптометрии. Ему был 21 год, ей 19 лет. Свой отъезд из Германии они мотивировали тем, что дед Иоганна Шнейдер был евреем, и она подвергалась дискриминации со стороны Арийского министерства в Штутгарте.

В марте 1946 года господин Шнейдер, к тому времени уже Чарльз, а не Карл, стал владельцем оптометрического завода в Сентралии и подал в иммиграционную службу прошение о разрешении иммигрировать его племяннице, некой Жанин Клуниц, ребенку, родители которого погибли в автокатастрофе. Прошение было удовлетворено, и Шнейдеры официально удочерили девочку.

В августе 1991 года миссис Шнейдер умерла от сердечного приступа. Мистер Шнейдер, 76-ти лет, по-прежнему проживает по адресу: дом 121, улица Сайпрес, Сентралия, штат Иллинойс. Он на пенсии, но дважды в неделю посещает офис.

Данные для этого досье основаны на давних наблюдениях за немецкими иммигрантами, распространенных в начале Второй мировой войны. По мнению составлявшего его штаб-офицера, досье надо уничтожить".

«Слава Богу, что не уничтожили», — подумал Соренсон. Если Чарльз-Карл Шнейдер действительно взял к себе Дитя Солнца, из него можно выжать уйму информации, учитывая существование разветвленной сети зонненкиндов. Глупо было бы считать, что ее нет. Юридическая и техническая документация в иммиграционной службе США настолько сложна, что в ней можно запутаться. Обязательно надо задействовать другую систему. Возможно, время уже упущено, но и сейчас через трещину во льду, может быть, хлынет вонючий поток снизу и станет видна грязь, которая имеет отношение к настоящему. Соренсон снял трубку и вызвал своего секретаря.

— Да, сэр?

— Закажите мне билет на самолет до Сентралии, в Иллинойсе, или до ближайшего к нему города. Естественно, на вымышленное имя. Я надеюсь, вы мне его сообщите.

— На какое время, господин директор?

— Сразу после полудня, если получится. Потом соедините меня с женой. Я не вернусь домой к обеду.

* * *

Клод Моро изучал копию сообщения из Нюрнберга, расшифрованное досье на некого доктора Ханса Траупмана, главного хирурга нюрнбергской больницы.

«Ханс Траупман родился 21 апреля 1922 года в Берлине; сын двух врачей, Эриха и Марлен Траупман; рано проявил высокий коэффициент умственного развития, согласно записям, сделанным еще в начальных классах школы...»

Далее в досье говорилось об академических достижениях Траупмана, о коротком периоде участия в гитлерюгенде по указу фюрера, о работе после медицинского колледжа в Нюрнберге в качестве врача в Sanitatstruppen — медицинских частей вермахта.

«После войны Траупман вернулся в Нюрнберг, где прошел подготовку и стал специализироваться в нейрохирургии. Сделав за десять лет несчетное количество операций, он стал ведущим нейрохирургом страны, если не всего свободного мира. О его частной жизни известно мало. Он был женат на Эльке Мюллер, брак расторгнут через пять лет, детей нет. С тех пор он живет в роскошной квартире в самом модном районе. Нюрнберга. Богат, часто обедает в самых дорогих ресторанах и любит давать чрезмерные чаевые. Круг друзей обширен: от коллег-врачей до политиков из Бонна и многих знаменитостей кино— и телеэкрана. Вкратце его можно назвать бонвиваном с такими талантами в медицине, которые позволяют ему вести экстравагантный образ жизни».

Моро снял трубку и нажал на кнопку прямой связи с их человеком в Нюрнберге.

— Да? — ответили по-немецки.

— Это я.

— Я послал вам все, чем мы владеем.

— Нет, не все. Раскопайте все, что сможете, об Эльке Мюллер.

— О бывшей жене Траупмана? Зачем? Это уже в прошлом.

— Потому что именно она ключ ко всему, идиот. Развод через год-другой — это понятно, через двадцать лет — вполне допустимо, но только не через пять. За этим что-то кроется. Делайте, как я сказал, и как можно скорее пришлите мне материал на нее.

— Это же совсем другое задание, — запротестовал агент в Нюрнберге. — Она теперь живет в Мюнхене под своей девичьей фамилией.

— Мюллер, конечно. Адрес у вас есть?

— Естественно. — И агент Второго бюро дал ему адрес.

— Тогда забудьте о предыдущем задании. Я передумал, Предупредите Мюнхен, что я вылетаю к ним. Хочу сам повидать эту леди.

— Как скажете, но я думаю, вы с ума сошли.

— Все с ума сошли, — парировал Моро. — В такое уж время живем.

* * *

Самолет Соренсона приземлился в Маунт-Вернон, в Иллинойсе, примерно в тридцати милях к югу от Сентралии. По поддельным водительским правам и кредитной карточке, предоставленным отделом консульских операций, он взял напрокат машину и, придерживаясь маршрута, любезно растолкованного ему служащим прокатного агентства, поехал на север. В консульском отделе его предусмотрительно снабдили картой Сентралии с четко отмеченным адресом: Сайпрес, дом № 121 и с указателями, как добраться до 51-го шоссе. Двадцать минут спустя Соренсон ехал по тихой, окаймленной деревьями улице, выискивая дом 121. Улица эта была типична для Центральной Америки, только другой, канувшей в Лету, эпохи. Здесь преобладали постройки для крупной буржуазии в стиле Нормана Рокуэлла: просторные дома с солидным крыльцом, множеством решеток, даже с креслами-качалками. Легко было себе представить, как хозяева, удобно устроившись в них, попивают днем чай со своими соседями.

Наконец он увидел почтовый ящик с номером 121. Правда, дом отличался от других. Не по стилю или размеру, а чем-то иным, едва уловимым. Чем же? Да окнами, догадался директор отдела консульских операций. На всех окнах второго и третьего этажей были задернуты шторы. Даже огромное, из нескольких стекол окно эркера цокольного этажа, окаймленное двумя вертикальными прямоугольниками из витражного стекла, наглухо закрывало жалюзи. Создавалось впечатление, что в этом доме посетителей не особенно жалуют. Уэсли попытался прикинуть, попадет ли он в эту категорию или дело обернется еще хуже. Он припарковал машину перед домом, вышел и направился вверх по бетонной дорожке. Поднявшись по ступенькам крыльца, он позвонил.

Дверь открылась, и на пороге появился худощавый старик с редеющими седыми волосами и в очках с толстыми стеклами.

— Я вас слушаю, — сказал он тихим дрожащим голосом с едва заметным акцентом.

— Меня зовут Уэсли Соренсон, я из Вашингтона, мистер Шнейдер. Нам надо поговорить, можно здесь, но хорошо бы в более благоприятной обстановке.

Глаза у старика расширились, а лицо сразу осунулось. Он несколько раз попытался что-то сказать, но язык его не слушался. Наконец он обрел дар речи:

— Вы так долго меня искали... Это было так давно... Входите, я ждал вас почти пятьдесят лет... Проходите, проходите, на улице слишком тепло, а кондиционер стоит дорого... Ну теперь-то уж все равно.

— У нас с вами не такая уж большая разница в возрасте, господин Шнейдер, — заметил Соренсон, входя в большую викторианскую прихожую и вслед за воспитателем зонненкинда направляясь в затемненную гостиную, обставленную чересчур мягкой мебелью. — Пятьдесят лет не такой уж большой срок для нас обоих.

— Могу я вам предложить шнапса? Честно говоря, я и сам бы не отказался от рюмки-другой.

— Немного виски, если есть. Хорошо бы бурбон, но это не важно.

— Это важно, и он у меня есть. Моя вторая дочь замужем за одним из членов семьи Каролайн, так он предпочитает эту марку... Садитесь, садитесь, а я исчезну на пару минут и принесу нам выпивку.

— Спасибо.

Директор отдела консульских операций вдруг подумал: а не стоило ли ему запастись оружием. Слишком уж он спокоен — давно не участвовал в боевых операциях. А старый сукин сын, между прочим, мог сейчас пойти за своим. Но Шнейдер вернулся с серебряным подносом, рюмками и двумя бутылками и под одеждой, похоже, ничего не прятал.

— Так нам будет легче разговаривать, nicht wahr? — сказал он.

— Странно, что вы меня ждали, — заметил Соренсон, как только появились напитки: его — на кофейном столике, Шнейдера — на подлокотнике кресла напротив. — Вы ведь сами сказали, столько лет прошло.

— Мы с женой в молодости принадлежали к ярым фанатикам Германии. Все эти факельные шествия, лозунги, эйфория от сознания, что мы раса истинных хозяев мира. Все это было очень соблазнительно, и нас соблазнили. Нашу миссию придумал для нас сам легендарный Генрих Гиммлер, который мыслил «перспективно», как сейчас говорят. Я уверен, он знал, что войну мы проиграем, но был абсолютно предан идее о превосходстве арийской расы. После войны мы делали то, что нам приказывали. И даже тогда мы все еще верили в великую Германию.

— Поэтому вы подали прошение, добились иммиграции некой Жанин Клуниц, затем Клунз, и удочерили ее?

— Да. Она была необычным ребенком, намного умнее нас с Иоганной. Едва ей исполнилось восемь или девять, за ней стали приезжать каждый вторник по вечерам и увозить куда-то, где ее — скажем так — знакомили с доктриной.

— Куда увозили?

— Мы не выясняли. Поначалу девочку развлекали, угощали сладостями, мороженым, ну, и все такое прочее, пока надевали ей идеологические шоры на глаза. А позднее, повзрослев, она заявила нам, что ее воспитывают в духе нашего «славного наследия». Это ее формулировка, мы-то, естественно, знали, что это значит.

— Почему вы мне сейчас об этом рассказываете, мистер Шнейдер?

— Потому что живу в этой стране уже пятьдесят два года. Не могу сказать, что она само совершенство, ни одна нация не может этим похвастать, но тут лучше, чем там, откуда я приехал. Знаете, кто живет через улицу от меня?

— Откуда мне знать?

— Гольдфарбы, Джейк и Найоми. Евреи. И они были нашими с Иоганной лучшими друзьями. А вниз по улице — первая черная пара, купившая здесь дом. Мы с Гольдфарбами устроили им новоселье, и все соседи пришли. А когда у них на лужайке подожгли крест, мы все объединились, разыскали этих хулиганов и добились суда над ними.

— На программу «третьего рейха» это мало похоже.

— Люди меняются, поверьте, все мы меняемся. Так о чем вы хотите у меня узнать?

— Сколько вы уже не поддерживаете связи с Германией?

— Mein Gott, да эти идиоты все еще звонят мне два-три раза в год. Я им твержу, что уже старик и давно пора оставить меня в покое, я не имею к ним никакого отношения. Однако все бесполезно: мои данные у них, наверно, в компьютере, или еще какая-нибудь там новомодная машина отдает им приказы. Вот они и следят за мной, не отпускают, угрожают все время.

— Имен никаких?

— Одно знаю. Тот, кто звонил в последний раз, приблизительно месяц назад, истерично орал, что какой-то герр Траупман может отдать приказ, чтобы со мной расправились. «Зачем? — спросил я. — Я и так скоро умру, и тайна ваша умрет со мной!»

* * *

Клода Моро вез по Леопольдштрассе его человек в Мюнхене, который заранее обследовал дом, где жила Эльке Мюллер, бывшая фрау Траупман. Дабы сэкономить время Моро, мадам Мюллер позвонили из секретного офиса Второго бюро на Кенингштрассе, объяснив, что высокопоставленный член французского правительства желает обсудить с ней вопрос конфиденциального характера, и это может положительно сказаться на ее финансовом положении... Нет, звонивший не знает, о чем пойдет речь, но уверен, что это никоим образом не скомпрометирует известную всем даму.

Дом был роскошным, а квартира еще роскошней — удивительное сочетание несочетаемого — барокко и арт-деко. И сама Эльке Мюллер соответствовала обстановке: рослая высокомерная женщина семидесяти с небольшим, тщательно уложенные темные с сединой волосы, острые орлиные черты лица. «Со мной шутки плохи», — говорили ее глаза, большие и яркие, в которых сквозила то враждебность, то подозрительность, а может быть, и то и другое.

— Меня зовут Клод Моро, мадам, я из Кэ-д'Орсей в Париже, — сказал глава Второго бюро по-немецки, когда одетая в форменное платье горничная впустила его в гостиную.

— Вовсе не обязательно говорить die Deutsche[595], мсье. Я хорошо знаю французский.

— Вы мне облегчили задачу, — соврал Моро, — поскольку мой немецкий оставляет желать лучшего.

— Думаю, он не так уж плох. Садитесь напротив и объясните, что это за конфиденциальное дело. Представить себе не могу, с какой стати французское правительство может проявить ко мне хоть малейший интерес.

— Простите, мадам, но я так думаю, что представить-то вы можете.

— Вы много себе позволяете, мсье.

Извините, однако мне не хочется темнить, я предпочитаю называть вещи своими именами.

— Теперь вас не в чем обвинить. Это ведь связано с Траупманом?

— Значит, я все-таки оказался прав?

— Конечно. Другой-то причины и быть не могло.

— Вы были за ним замужем...

— Недолго — по брачному стажу, — быстро и уверенно прервала его Эльке Мюллер, — но слишком долго для меня. Ну так что, из его яиц вылупились грязные цыплята, в этом все дело?.. Не удивляйтесь, Моро. Я читаю газеты и смотрю телевизор. Я вижу, что происходит.

— Насчет этих «грязных цыплят»... Можно узнать о них?

— Почему бы и нет? Я рассталась с этим инкубатором тридцать лет назад.

— Скажите, было бы большим нахальством с моей стороны попросить вас рассказать об этом поподробнее — только то, разумеется, что не доставит вам неудобств?

— Вот теперь вы лукавите, мсье. Вас куда больше устроило бы, если в мне как раз было очень неудобно, чтоб я даже впала в истерику и рассказала, каким он был ужасным человеком. Так вот, я этого сделать не могу, и не важно, так это или не так. Но тем не менее признаюсь вам: когда я думаю о Траупмане, что бывает очень редко, испытываю отвращение.

— Вот как?

— Да-да, это те самые подробности. Хорошо, слушайте... За Ханса Траупмана я вышла довольно поздно. Мне был тридцать один год, ему тридцать три, и уже тогда он прослыл отличным хирургом. Я была потрясена его талантом и полагала, что за довольно холодной внешней оболочкой скрывается хороший человек. Изредка случались всплески нежности, они меня волновали, но вскоре я поняла, что это все напускное. Чем я его привлекла, стало ясно очень скоро. Я происхожу из семьи баден-баденских Мюллеров, самых богатых землевладельцев в округе, имевших вес в обществе. И брак со мной открыл ему доступ в тот круг, к которому он безумно хотел принадлежать. Видите ли, его родители оба врачи, но люди не очень обаятельные и уж конечно не преуспевающие. Они работали в клиниках, обслуживающих беднейшие классы...

— Простите, — прервал ее Моро, — он использовал статус вашей семьи, чтобы добиться положения в обществе?

— Я вам только что об этом сказала.

— Почему же тогда он им рисковал, идя на развод?

— Его особенно и не спрашивали. К тому же за пять лет он уже протоптал себе туда дорогу, а его талант довершил начатое. Дабы сохранить честь семьи Мюллеров я согласилась на так называемый мирный развод — простая несовместимость, без каких бы то ни было обвинений с обеих сторон. Это было моей самой большой ошибкой, и мой отец до конца своих дней упрекал меня в этом.

— Можно спросить почему?

— Вы не знаете мою семью, мсье, да и Мюллер — распространенная фамилия в Германии. Я вам объясню. Мюллеры из Баден-Бадена были против Гитлера и его бандитов, считали его преступником. Фюрер не посмел нас тронуть из-за наших земель и преданности нам нескольких тысяч работников. Союзники так и не поняли, до какой степени Гитлер боялся оппозиции внутри страны. Пойми они это, могли бы разработать такую тактику действий внутри Германии, которая бы сократила войну. Как и Траупман, этот головорез с усиками переоценил себя, общаясь с людьми, которыми он восхищался на расстоянии, но кто так и не принял его в свой круг. Мой отец всегда утверждал, что обличительные речи Гитлера — не более чем вопли перепуганного человека, вынужденного избавляться от оппозиции, расправляясь с ней, пока это сходит ему с рук без последствий. Но все же герр Гитлер призвал двух моих братьев в армию, отправил их на русский фронт, где их и убили — и скорее немецкими пулями, чем советскими.

— А Ханс Траупман?

— Он был настоящим нацистом, — тихо сказала мадам Мюллер, повернувшись к дневному солнцу, струившемуся в окно. — Это странно, почти дико, но он хотел власти, безграничной власти помимо той славы, что давала ему профессия. Он, случалось, цитировал дискредитировавшие себя теории о превосходстве арийской расы, как будто они по-прежнему безупречны, хотя должен был знать, что это не так. Мне кажется, виной тому стала горькая досада отвергнутого молодого человека, который, несмотря на все свои достижения, не мог общаться с германской элитой просто потому, что был неотесанным и непривлекательным как личность.

— Вы к чему-то другому ведете, мне кажется, — сказал Моро.

— Да. Он стал устраивать сборища у нас в доме в Нюрнберге. Собирал людей, которые, я знала, не отказались от идей национал-социализма, гитлеровских фанатиков. Он сделал звуконепроницаемыми стены подвала, где они встречались каждый вторник. Меня туда не пускали. Там много пили, и оттуда в мою спальню доносились крики «Sieg Heil» и гимн «Horst Wessel». Так продолжалось до тех пор, пока на пятом году нашего брака я наконец не взбунтовалась. Почему я этого не сделала раньше, просто не знаю... Привязанность к человеку, пусть даже постепенно исчезающая, все-таки кое-что да значит, невольно его защищаешь. Однако я не выдержала и высказала ему все. Я так на него орала, обвиняла в жутких вещах, будто он пытается вернуть все ужасы прошлого. И вот как-то утром после одного из этих отвратительных ночных сборищ он мне сказал: «Мне не важно, что ты думаешь, богатая сучка. Мы были правы тогда и правы сейчас». Я ушла на следующий же день. Ну как, Моро, этих подробностей вам достаточно?

— Безусловно, мадам, — ответил глава Второго бюро. — Вы помните кого-нибудь из тех, кто бывал на этих сборищах?

— С тех пор миновало больше тридцати лет. Нет, не помню.

— Может быть, все-таки припомните хотя бы одного-двух из этих несдавшихся нацистов?

— Дайте сообразить... Был некий Бор, Рудольф Бор, кажется, и очень молодой бывший полковник вермахта по имени фон Штейфель, так вроде. Кроме них никого не помню. Да и этих-то я запомнила только потому, что они часто приходили к нам на обед или на ужин, когда политика не обсуждалась. Но я из окна спальни видела, как они вылезали из своих машин, приезжая на тайные сборища.

— Вы мне очень помогли, мадам, — сказал Моро, вставая со стула. — Не смею вас больше беспокоить.

— Остановитеих, — хрипло прошептала Эльке Мюллер. — Они погубят Германию!

— Мы запомним ваши слова, — пообещал Клод Моро, выходя в прихожую.

Приехав в штаб Второго бюро на Кенингштрассе, Моро воспользовался своими привилегиями и приказал Парижу срочно связать его с Уэсли Соренсоном.

Соренсон летел обратно в Вашингтон, когда загудел его пейджер. Он встал с кресла, подошел к телефону, висевшему на переборке салона первого класса, и связался со своим офисом.

— Не кладите трубку, господин директор, — сказал оператор отдела консульских операций. — Я позвоню в Мюнхен и соединю вас.

— Алло, Уэсли?

— Да, Клод.

— Это Траупман!

Траупман — ключко всему! Они сказали это одновременно.

— Я буду у себя в кабинете приблизительно через час, — сказал Соренсон. — И перезвоню тебе.

— Мы оба времени зря не теряли, mon ami.

— Уж это точно, лягушатник.

Предыдущая главаГлава 364 из 688Следующая глава